Он понимал, что разрушает что-то в себе, — в этом, а верней, в том, прежнем, сильном, хотя и легко ранимом человеке, склонном к радостям жизни, чистом и чувственном человеке из живой плоти и крови.
Теперь он постиг ценность того, что создает творец, реальную ценность произведения, которое начинает жить своей жизнью. Он опять и опять возвращался к исходной точке и всякий раз останавливался на «Старике в задумчивости». Уже не на Кобке, а только на «Старике». Все шло оттуда. Если бы не было той скульптуры («эталона» — опять звучали в его ушах слова экскурсовода), он бы теперь лепил свободно и раскрепощенно и, наверно, шел бы по восходящей. Он бы не думал о ценности того, что создает, просто радовался бы и наслаждался самим процессом. И все-таки что-то сделал бы. А в конце концов, не в этом суть! Жил бы, как жилось! Поженились бы с Люсей, изведали бы обыкновенное счастье. Оно грело бы. И толкало к работе. Обыкновенное счастье к обыкновенной работе. А может быть, и по-другому: Люся окрылила бы его, подняла.
И снова он почувствовал себя как игрок, проигравшийся в пух и прах. А мог ведь не играть. Мог спокойно наблюдать за игрой других. Если бы не взял тогда в руки карты, которые подсунул ему «Старик».
Он почувствовал физически, что не может отделаться от «Старика». И уже ненавидит его. Он угадывал в портрете многозначность, а видел только одно реальное значение, направленное против него и его поисков, его будущего труда. «Смотри, радуйся, — словно бы говорил «Старик», — но от меня тебе не вырваться. Все уже было, ничего нового ты не найдешь, не ищи понапрасну». И эта вот его насмешливость была неверием в его успех, в нужность поисков.
Сашко думал об этом, и сердце его тяжело болело. Ему хотелось подойти и стереть эту усмешку, стереть убедительными, значительными делами, другой работой. Но он чувствовал: пока существует «Старик», другое он не способен сделать. Его лучшая скульптура повисла над ним, словно каменная глыба, и, работая, он вынужден все время озираться. Он ощущал живую тяжесть этой глыбы и невольно искал освобождения от нее. Просто взять и забыть? Но как забудешь, если образ этот поселился в тебе навсегда. Если ты, коснувшись камня резцом, слышишь: «Не так, прежде ты работал иначе. Все не так». Избавиться от «эталона»? Истребить его в себе и уничтожить его материальное воплощение?
Такое желание родилось в нем летом. Когда они отдыхали с Примаками в лесу. Только тогда он еще не осознал этого. Оно упало, как семя омелы в трещину дерева, но еще не проросло, не прошило корнями крепкие волокна. В тот день они загорали на озере. Петро дремал. Светлана и Люся читали. Сашко лежал бездумно, подперев голову руками и глядя в воду. Дети возились рядом: Ивасик старался марлевым сачком поймать мальков у берега. Павлусь строил из песка крепость. Носил ведерцем мокрый песок, насыпал целую гору. Вырастали волшебные башни, шпили, загадочные галереи и бастионы. Потом он проделал бойницы и настелил мост. Когда закончил работу, из воды выскочил Ивасик. Ему все-таки удалось поймать малька. С воплем кинулся он к Павлусю и наступил на крепость. Она развалилась. Павлусь так заревел, что даже снялись с кочкарника кулики и с криками заметались над озером.
— Не плачь, мы сделаем другую, — пустив малька в банку с водой, сказал Ивасик.
— Не хочу другую, хочу эту, — заливался плачем Павлусь.
На его рев поднял голову Петро.
— Этой уже нет. А вы и вправду стройте-ка другую. — Он подмигнул Сашку и тихо добавил: — Вообще время от времени не мешало бы разрушать созданное. Тогда не захочется оглядываться назад.
Он так и сказал: «Тогда не захочется оглядываться назад». Это и было тем семенем, которое упало в древесную расщелину. Только для Долины эти слова прозвучали еще и так: «И не будем бояться того, что впереди».
Долина все понял. И ужаснулся. Он гнал глупые мысли, но они жили и напоминали о себе. Что же будет, если он допустит это, дойдет до последнего? Он потеряет то, что у него есть сейчас. Благодаря чему его уважают, считаются с ним. Правда, скульптуру некоторое время будут помнить, хотя бы по репродукциям. Но это будет памятью об утраченном. Так в селе старый дед показывает внуку тусклый дагерротип, на котором оперся о саблю черноусый гусар. Дед твердит, что этот гусар — он. Детвора поверила бы, но никак не может представить себе деда гусаром, не может проникнуться почтением и восторгом, необходимыми для беседы с настоящим кавалеристом…
Но Сашко что-нибудь и получил бы. Прежде всего — освобождение. И начал бы новую жизнь.
Он не представлял себе, как бы это случилось на самом деле. Боялся представить. От одних только мыслей Долина чувствовал себя полумертвым. Горел лоб, пылали веки, а внутри все дрожало. Действительно ли его сжигал жар или этот костер пылал в воображении? Ему казалось, что никогда он от этого не освободится. Так и будет мучиться. Так и будет жить в страхе. И уж никогда, никогда…
Хотя избавиться можно…
Разыграть все как бы в шутку. С самим собой! Ведь кто-то каждый день по-иному проигрывает в мыслях известные литературные сюжеты. И выпускает из западни тех, кому симпатизирует, и издевается над злодеями и глупцами.
Сашко задрожал, когда понял, в какую сторону повернула его мысль. Он как раз сидел в кафе напротив музея. Почему он оказался именно в этом кафе? Что его сюда привело? Ага, он пришел на выставку Васильковского! Но выставку Васильковского он уже видел вчера. Зачем же он сюда приволокся?
Он сидел в самом углу кафе возле стеклянной стены и смотрел на улицу. Он никогда не видел музея с этой стороны. Высокие серые стены, крутые карнизы, мостики через зацементированный ров, тяжелые железные двери — все это напоминало старинный замок.
На лестнице — из своего угла Долина видел часть ступеней — стало больше народу: кое-где начался обеденный перерыв, и люди хотели успеть посмотреть выставку.
«Если бы я собирался сделать э т о, — подумал Долина, — то лучше момента не найти». Это было бы возвращением к жизни, к реальности, к нормальной работе. И к Люсе, в конце концов! Пусть не настоящим, пусть хотя бы в воображении, — ведь он ощутил, что ее живая плоть, ее натура, как он заметил в Мавке, противостоят «Старику», отрицают его, и возвращают Долину пусть на трудный, но жизненный путь.
Если бы он сделал э т о, он бы освободился от своей ноши, как грузчик освобождается от своей. Остановился бы, выпрямился и подумал, что делать дальше.
Долина играл со своей фантазией, дразнил ее, как злющего пса, хорошо зная, что тот на цепи и не может сорваться. Он всегда трезво, может быть, слишком трезво рассматривал и оценивал собственные поступки. Нынче же он не мог забыть ни на мгновение, что скульптура «Старика в задумчивости» принадлежит не ему. Она стоила столько, что у него не хватило бы денег, чтобы ее откупить. Правда, он понимал и другое: откупить и забрать — это не то. Все узнают, что он забрал из музея скульптуру, ославят его чудаком, а он привезет ее в мастерскую и… не посмеет разбить. И — новые муки, новые сомнения и вечные колебания.
Долина отверг этот вариант.
Он хотел прикинуть все шансы. Представить, как бы это случилось, увериться, что хватит сил. Он был почти убежден, что сил ему не хватит, что он перестрадает и все останется, как и было. И потому без особого страха направился к музею. Конечно, сейчас он ничего не сделает, хотя преступление созревало и становилось реальностью.
Но — и это он тоже отметил! — в его поведении появилась настороженность преступника. Медленно — человек прогуливается — он обошел музей, поднялся по крутой лестнице, прошел по переулку, постоял возле парка, словно раздумывая: идти ли? — и повернул направо. Служебный ход и дверь в экскурсионное бюро были закрыты. Но за массивными, похожими на ворота дубовыми створками, которых Долина до сих пор никогда не видел нараспашку и куда подвозили экспонаты, чернела темнота. Часть музея ремонтировали, и, наверно, сюда приходилось доставлять и строительные материалы. Рабочих у входа не было, очевидно, они уже ушли обедать, забыв запереть двери.
Неожиданно для себя Долина повернул к этим дверям. А ведь собирался войти через центральный вход. Почувствовал, как обдало жаром щеки, в горле что-то задрожало и сжалось в тугой комок. Один неверный шаг, случайный окрик — и комок взорвется, словно граната. Сашко успокаивал себя: если его задержат, он назовет свою фамилию и скажет, что просто выбрал путь покороче. Он понимал, что поступил нелепо, что рискует возможностью выполнить задуманное потом. Ведь подозрение сразу падет на него. Потому что он шел к своей скульптуре дорогой, которой обычно не ходил. От него будут требовать объяснений…
Долина окончательно разволновался. В виски стучала кровь, замирало под ложечкой.
Переступив порог, Сашко остановился, привыкая к темноте, которая охватила его со всех сторон. Боялся споткнуться, а то и вовсе провалиться в какую-нибудь яму. Рабочие, когда уходили, выключили свет. Сначала Сашко хотел поискать выключатель, а потом передумал и медленно двинулся дальше.
Свет из дверного проема, который он заслонял, упал на беленую стену впереди, и Сашко увидел под ногами ровный пол. Добравшись до стены, он снова остановился. Слева виднелась узенькая лестничка, справа — дверь, напротив лестнички — еще одна. Обе двери были закрыты. Ему захотелось, чтобы они не открывались. Тогда он повернет назад и, если его даже остановят, скажет… Но кто может остановить его тут? Когда он нажимал на ручку дверей, ему показалось, что он стал хрупким и звонким, словно бемское стекло. Одно прикосновение — и стекло зазвенит, лопнет, рассыплется вдребезги. И не станет на свете Долины. И все кончится…
Дверь тихо скрипнула и отворилась, хотя он и не толкал ее. За ней виднелся тесный коридор, который поворачивал налево. Он освещался слабенькой лампочкой, забранной стеклянным пыльным плафоном. Сашко быстро пошел по коридору. Теперь надо действовать быстро. Мол, иду по делам, кому какой до меня интерес! Его била дрожь. Спину пронизывал ледяной холод, а по голове словно кто-то беспрестанно проводил жесткой, холодной ладонью. Он слышал, как стягивалась кожа на черепе и волосы вставали дыбом. Резко рванув высокую дверь, он вошел в широкий, выложенный цветной плиткой коридор и направился к дневному свету, который падал откуда-то сверху.