Верное сердце — страница 110 из 130

— Сидит тут… один!

Нина Таланова!

Гриша вскочил:

— Как я тебя искал! Если бы ты знала, как я тебя искал!

Они взялись за руки. Нина села рядом с ним на скамейку и спросила насмешливо, только потемневшие от волнения янтарные глаза выдавали ее:

— Как же это ты меня искал?

Поддаваясь ее ироническому тону, Гриша ответил:

— Установленным способом: через адресный стол.

— И не нашел?

— И не нашел. Мне дали адрес единственной в Петербурге Нины Талановой, она оказалась старой актрисой.

Нина разглядывала Шумова, укоризненно качая головой. У него замерло сердце. Даже страшно на миг стало: до того она была хороша! За годы разлуки она как будто выросла, выглядела статной, что-то повелительное появилось в ее красоте.

— Я, правда, не знал, как зовут твоего отца, — сказал он виновато: — не мог указать в адресном листке твоего отчества.

— Что имени моего бати ты не знаешь, это еще туда-сюда, это простительно. Но ты, оказывается, и мое имя позабыл.

— Твое имя?!

— Ну да. Меня зовут Антониной. Нина — это уменьшительное.

— От Антонины уменьшительное будет Тоня.

— У кого Тоня, а у меня — Нина. Я не виновата, так уж с детства повелось.

Она поглядела на растерянное Гришино лицо и рассмеялась:

— Ну, рассказывай теперь, как ты живешь.

И начался разговор, не очень связный, не очень умный, но весь пронизанный солнцем, как благоухающий смолою сосновый цвет, что все летел и летел сверху и падал на них и тонул в легком золоте Нининых волос…

— Рассказывай же! — велела она.

Гриша, стесняясь немножко и от этого без нужды подтрунивая над самим собой, начал рассказывать об университете, об артели грузчиков, о том, как он — мученик — продавал журнал «Наш путь».

Нина выслушала его и сказала:

— Я была торговкой раньше тебя.

— Когда ж это ты успела? — недоверчиво усмехнулся Гриша.

— Когда успела? Мне тогда седьмой год шел. Отец в Ригу уехал искать места. А меня у тетки оставили, она и послала меня на рынок продавать подсолнухи. Вот так я и стала торговкой.

— И что ж… были у тебя успехи на этом поприще? — спросил Гриша, чувствуя, что шутка его не удалась.

— Были. Один раз какой-то франт в суконной тройке вытряс себе в карманы почти весь мой мешочек с подсолнушками, погладил меня ласково так по голове и дал целый двугривенный. Вот счастье-то! Помнишь, чего стоили в те времена двадцать копеек?

— Помню.

— Как я обрадовалась! Схватила монетку, да скорей домой, к тетке! Отдала ей деньги… Ну, думаю, сейчас похвалит меня. Мало — похвалит — даст в награду ну уж никак не меньше чем леденец. Тетка взяла двугривенный, поднесла его к окошку, поглядела, на зуб попробовала. Потом сняла со стены ремень и высекла меня. До сих пор помню — рука у ней была тяжелая и сечь она умела. Двугривенный оказался фальшивым — из олова.

Гриша низко опустил голову. Ему представилось — до боли ясно — маленькая девочка с худеньким личиком, освещенным доверчиво ждущими глазами. И в ответ на это доверие ее побили безжалостно: она на седьмом году жизни не научилась отличать серебро от олова.

Нина наклонилась, заглянула сбоку в Гришино лицо и легонько погладила пальчиком его брови:

— Ну, разгладь свои сердитки!

Гриша вскочил и, задохнувшись от волнения, протянул к ней руки.

Но она уже отвернулась — заинтересовалась вдруг кустом розоватых цветов, росших среди зарослей крапивы, в трех шагах от скамейки.

— Ты не знаешь, как называются эти цветы?

— Крейц-роза, — обиженно ответил Гриша.

— Крейц? Роза — это понятно. А крейц?

— Это латышское название.

— А по-русски не знаешь, как эти цветы называются? А я-то думала, что ты теперь такой образованный, что все знаешь: названия всех цветов, всех птиц…

— На юридическом ботанику не изучают. А как птиц зовут, я знаю не потому, что образованный, а потому, что рос в деревне.

— Тогда скажи: кто это поет?

Гриша прислушался.

В листве березы нежно, сиротливо звенела невидимая веснянка.

— Пеночка, — сказал он. — Ее у нас еще веснянкой зовут. За то, что она встречает и провожает весну. Скоро она перестанет петь.

Нина смело взяла его за руку — этого было достаточно, чтобы он перестал обижаться.

Они пошли по тропинке. Где-то низким голосом пела славка. Подождав, ей ответил бойкой россыпью зяблик.

— Не обижаешься больше? — тихонько спросила Нина.

— Нет.

«Разгладь свои сердитки»… Все в нем сейчас пело: «Разгладь свои сердитки»!

Как он мог до сих пор думать что его жизнь полна? Только с сегодняшнего дня ее озарило счастье! «Разгладь свои сердитки»…

— Смотри! — вскрикнула Нина.

На полянке, солидно ступая, путешествовало целое семейство скворцов.

Увидев людей, они не очень-то испугались — отлетели совсем недалеко и продолжали ходить по траве, деловито приглядываясь к земле, разыскивая добычу.

— А синичку я узнала! — обрадовалась Нина. — Вот она! — и показала на дерево.

Да, это была синичка… И пестрый дятел тукал по стволу сосны. И легкие солнечные капли неслышно летели сверху, — сосны дарили им мало заметные глазу последние свои цветы…

— За что мне обижаться? — сказал Гриша. — Разве только за то, что я вот искал тебя как умел… а ты, конечно, и не подумала меня разыскивать.

— Я — женщина, — сказала она лукаво.

— Женщина? Девчонка ты… — Гриша нечаянно произнес эти слова с такой глубокой нежностью, что оба они смутились и долго не решались поднять глаза — шли и смотрели себе под ноги.

Они вообще побаивались друг друга.

Это не помешало им встречаться теперь каждое воскресенье.

Гриша познакомил Нину с Катей Трофимовой, и они втроем часто уезжали на острова, или в Павловск, или в Красное Село, — там у Нины, как оказалось, жили двоюродные сестры — работали на бумажной фабрике.

С этими сестрами Нина и гуляла в памятный июньский день.

— Я ж тебе всегда говорила: Талановы роднёй богаты, — смеялась она.

Катю Трофимову не узнать было — от деревенской ее робости и следа не осталось.

Она охотно встречалась в свободное время с Шумовым и Талановой, много рассказывала о своей фабрике… Потом пригляделась к ним — и свободного времени у ней вдруг не оказалось.

Пришлось им тогда в воскресные вечера уезжать на острова вдвоем. А уходили они оттуда пешком — трамваи уже отдыхали в этот час в своих депо, улицы становились пустынными, дома казались призрачными, невесомыми, — крыши их улетали в жемчужную полумглу.

С непередаваемой томительной грустью отгорали последние белые ночи.

Бледные огни на Стрелке отражались в спокойной воде. Деревья стояли неподвижно, заколдованные, — все было словно во сне.

Взявшись за руки, как дети, они бродили по безлюдным аллеям.

Это был их час: разошлась и разъехалась уставшая от веселья нарядная публика, рысаки увезли поздних седоков, огни ночных ресторанов гасли…

Все вокруг становилось необыкновенным.

Только сам Григорий Шумов казался себе слишком будничным, неуклюжим рядом с Ниной, всегда такой праздничной в светлом ситцевом платье. Судя по всему, она была даже умней его.

Однажды он сказал об этом и неожиданно вызвал ее гнев.

— Ты ведь хотел бы, — спросила сердито Нина, — чтобы я была самая красивая? Нет, я не так сказала: я не самая красивая, но ты должен считать, что для тебя я — самая прекрасная девушка на свете. А мне нужно, чтобы ты был умней и лучше всех. И, уж во всяком случае, умней меня.

— Значит, если б я был неумным, ты меня не могла бы полюбить?

— Какой бы там ни был для других, для меня, если б я полюбила тебя, ты стал бы самым умным.

— Если б? Значит, на самом деле…

Он не закончил: не надо лгать — Нина ведь сказала «разгладь свои сердитки», это и было их объяснение.

При ней нельзя было лгать.

Как-то раз, уже под утро, когда в необозримой перламутровой дали еле заметно просочился розовый свет — заря поднималась над спящим городом, — где-то за деревьями послышались голоса.

Как, они не одни здесь?!

Сочный баритон, растягивая слова, продекламировал по-актерски:

— Пре-элесть моя! Разве я мог забыть чарующие дни нашего дивного прошлого?

— Ой, ой! — Нина застонала, как от зубной боли. — Какая гадость! Пойдем скорее отсюда!

Она не выносила фальши. Ни в чем! И сама бывала прямой — до бесстрашия.

— А знаешь, — спросила она однажды, — что я сказала в тот раз своим двоюродным сестрам?

Гриша понял: «в тот раз» — значит, при первой их встрече в Красном Селе.

— Я им сказала: вон там сидит мой суженый. Это про тебя.

— Нина!

— Погоди. Я слово «суженый» толкую по-своему. Помнишь, я рассказывала тебе на вокзале сказку о латышской девушке Розе? Она умерла, оставшись верной своему суженому…

— Суженый — это тот, за кого девушке суждено выйти замуж.

— А я не хочу такого толкования! Мы с тобой никогда не поженимся.

— Это почему ж?

— Потому. Мы можем пожениться, только если весь мир перевернется.

— Нина! Я тебе обещаю: он перевернется!

— Не болтай глупостей.

— А говорила: я самый умный.

— Да. И рядом с этим умным, образованным Григорием Шумовым не хочу я состоять женой-недоучкой.

— Что ты городишь! Идиотизм какой-то!

— А говорил — я умней тебя. И в самом деле, уж в этих-то делах я посмышленей тебя. Давай лучше помолчим.

Но через минуту сама же первая нарушила молчание:

— Что, если действительно все перевернется, и дочка слесаря сможет получить образование?

— А ты разве не уверена в такой перемене?

— Уверена. Но она может наступить, а я уже буду старой девой.

— Интересно!

— Кстати: очень интересно иногда подумать о словах. Судьба. Суждено. Суженый. Тот, кого суждено считать… ну, как это… своим избранником. Сердцу суждено, понимаешь? Но, кроме сердца, есть разум. И разум — не велит.

— «Кстати»… Хорошее «кстати»! Ты что же, хочешь только разума слушаться?