– Перестань, – говорит она, – разве можно делать маме больно?
Она притворяется, что плачет, но ребенок только пуще веселится и с гиканьем принимается таскать ее за волосы еще того сильней. Я присутствую при торжественном акте закладки свежего, с пылу с жару ножа в едва нарисовавшуюся душу. Тренировочный выпад, так сказать. Лезвие материнской заботы. Вот матерь человеческая, ничтоже усомнившись в силу тупости своей, тихо делает пробный надрез.
– Ой, как больно, ой, ты убил маму, мамы больше нет! – Она прикидывается мертвой.
Малыш хихикает, с минуту – не дольше. Потом он понимает: что-то не так. Она не просыпается. Она ушла, он убил ее, вот так, просто, всего лишь дернув за волосы. Он тычет в нее пальцем, потом лицо у него собирается складками: сейчас заревет. И вот мы с вами присутствуем при знаменательном событии. Он хватается ручонками за рукоять и вгоняет свое первое в жизни лезвие, до отказа. Все, что угодно, лишь бы ее вернуть. Ну и, конечно, стоит брызнуть первым слезам – и она тут как тут, воскресла.
– Ха-ха-ха, а вот и я! Ха-ха-ха, а вот и мама!
Ха-ха-ха, таков Порядок Вещей.
Дрррррр – автобус вгрызается в сиреневую мглу, как горемычная ракета, битком набитая ножами и Верноном. Я знаю, что все мои переживания говна собачьего не стоят. Вы же сами, приняв во внимание все вышеизложенное, первыми скажете, что все мои переживания говна собачьего не стоят. И я это понимаю. Но у меня такое чувство, как будто у меня в башке проклюнулся Голос Вечности и долдонит одну и ту же фразу: «Негоже молодому человеку эдак бездарно растрачивать Годы Учения».
Тейлор, должно быть, уже покончила с шоппингом. И сейчас сидит себе на заднем сиденье, в «стингрее» у этого ёбаря, с юбкой, задранной до пупа. По мере того как я представляю себе эту сцену во все больших и больших подробностях, взрослые трусики Тейлор становятся все миниатюрней и миниатюрней. И в конце концов превращаются в бикини, в туго натянутые бикини с головокружительными вырезами, которые снять – только дунуть. И с ма-аленькой такой волнообразной выемкой на резинке спереди. Убила меня, просто на месте зарезала. У нее на холмике темнеет крошечное влажное пятнышко, размером с монетку, и если взять в каждую руку по шелковистой ягодице, поднять ее с этого сиденья, поднести поближе к лицу и втянуть носом воздух, то не почуешь почти ничего – и только где-то на горизонте, яркой искоркой, булавочным уколом вспыхнет запах фиников и вяленого мяса. Вот какая она чистая, до скрипа, до хруста, даже в такой изнуряющее прелый день, как сегодня. Скрипично-чистая, как куколка. Ах, Тейлор, ах ты, ёб твою мать, родная ты моя Тей.
Самое неожиданное, что ожидает меня при въезде в МакАллен, так это – полное спокойствие. Водитель выключает двигатель, дверь произносит свое «псчшшссс», и мир за окошком просто останавливается, и все. Уже почти одиннадцать часов, и тишина звучит совершенно по-новому, в ней отчаянно громко расправляется одежда, когда я встаю с автобусного сиденья. Такое впечатление, словно только что вынырнул из горячечного берда, особенно после всех моих истекающих ядом фантазий. Я иду вслед за прочими расправленными до прямохождения пассажирами в переднюю часть автобуса, и в дверях меня встречает пахнущий дымком воздух. Кто знает, а вдруг это запах свободы. До границы отсюда меньше десяти миль.
Я смакую резиновый скрип моих «Нью Джекс» о бетон, и вместе с этой незатейливой радостью во мне растет чувство, что я по крайней мере жив, я ощущаю собственные руки-ноги и вижу сны, которые убивают меня, на хуй, на месте. А еще у меня есть двадцать один доллар и тридцать центов. Пустой – за редким исключением – терминал автовокзала сияет обещанием уюта, и я иду туда, чтобы выпить кофе или съесть сандвич: что угодно, только бы помешать моим кишечным клеткам разбрестись по организму в поисках другой работы. У дверей драит пол парнишка-мексиканец; в креслах, рядом с какими-то перетянутыми бечевкой коробками, дремлют две старушки. Обивка обильно источает запах пердежа и дуста. И тут я краем глаза цепляюсь за экран висящего на задней стенке телевизора. Новости. Душа у меня встает на дыбы и кричит: «Куда ты, на хуй, прешься!» Но я таки, на хуй, прусь.
«В городе Мученио, Центральный Техас, опять пролилась кровь, – слышен голос за кадром. На мокрой от недавнего ливня земле вспыхивают красные и синие всполохи. По подъездной дорожке, где-то на окраине города, еле передвигая ноги, плетется Вейн Гури. На ней спортивный костюм, и она рукой закрывает лицо от яркой подсветки. Какая-то незнакомая тетка, тоже толстая, пропускает ее сквозь раздвижную дверь и оборачивается к камерам.
– Люди просто раздавлены, и в эту лихую годину я прошу вас: молитесь за нас, за наш несчастный город».
Резкая смена кадра: на дворе день. Камера криминальной хроники дает нервическую, с врезками крупных планов, панораму окрестностей Джонсоновой дороги, примерно в тех местах, где вчера началось мое путешествие. В кадре появляется Лалли, идет по направлению к камере. Рука у него висит на перевязи.
«Мне повезло, что я остался в живых. Несмотря на сломанную ключицу, серьезные порезы и ушибы, я испытываю чувство благодарности к судьбе, которая сделала меня свидетелем преступления, после которого не остается никаких сомнений в причинах происшедшей недавно в Мученио страшной трагедии».
Жилистый мужик из морга нависает над завернутым в пластиковый мешок телом. За спиной у Лалли солдаты уносят труп и загружают его в раскрытую заднюю дверь фургона.
«Барри Эпоху Гури повезло куда меньше. Его тело обнаружили буквально в сотне ярдов от того места, где шли учения только что сформированной в Мученио группы спецназа – группы, в состав которой вошел бы и он. Если бы за несколько часов до этого не был зверски расстрелян из своего же собственного табельного оружия».
На экране – фотография Барри в форме курсанта, глаза горят, слепо надеясь на спрятанное где-то по эту сторону объектива счастливое будущее. Потом снова появляется Лалли, успевший еще на пару миллиметров сдвинуть брови к переносице.
«По роковому стечению обстоятельств, я стал невольным свидетелем этих выстрелов, выстрелов, оборвавших жизнь человека, который сумел справиться с детским аутизмом, чтобы стать звездой местных органов охраны правопорядка, офицером, которого и коллеги по работе, и рядовые граждане в один голос называют Настоящим Человеком. В пораженный ужасом город прибывают федеральные силы, а тем временем всеобщее внимание приковано к поискам убийцы, в чьей виновности теперь уже никто не сомневается и зовут которого Вернон Грегори Литтл…»
На экране зависает мое школьное фото, за ним – документальная съемка: мы с Пам выходим из зала суда. Потом появляется чудик в очках с толстыми стеклами, в комбинезоне и резиновых перчатках.
«Сохранность следов, оставленных на месте преступления, почти идеальная, – говорит он. – Нам уже удалось идентифицировать отпечатки подошв кроссовок – весьма необычные для здешних мест – есть у нас и данные об уничтоженных отпечатках обуви вокруг того места, где лежит тело».
Снова Лалли.
«Всю ночь будут продолжаться мероприятия по усилению контроля на границах штата и на автомобильных дорогах. Власти предупреждают, что подозреваемый может быть вооружен и очень опасен…»
Каменным взглядом я обвожу терминал. Уборщик лениво возит шваброй у входа в комнаты отдыха. За стойкой билетер с безразличным видом барабанит по компьютерной клавиатуре. Размеренной походкой я иду по прямой, между ними, к дверям, потом – в самую темную часть улицы, а там уже бегу, лечу, что есть духу, обратно на шоссе.
Я перебегаю дорогу в самом темном месте и чешу себе дальше по теневой стороне, весь как есть невидимый, и только две светоотталкивающие подошвы месят грязь и мечут молнии. Дорожный щит впереди указывает мне путь на Мексику. Мимо щита шуршат машины. Я даже не знаю, сколько нужно бежать, я просто бегу, пока хватает сил, а потом ковыляю, пока опять не появятся силы бежать. Искры у меня из-под копыт перестают лететь уже за полночь. Я перехожу на шаг и дышу глубже, чтобы в горле перестало свистеть. У меня за спиной ходят волны, валы с седыми гребнями, но только вместо пены они швыряют мне вслед мириады поганых назойливых мух – мыслей о том, что все пропало, что ничего у меня не выйдет. И этих мух приходится давить на ходу. Где-то между мухами маячит Хесус, он машет мне рукой, но сил пробиться ко мне у него не хватает, он тонет, он захлебывается и гибнет в мухах, а те призвали в помощь ночь и высасывают из него всякий цвет и снова делают его неразличимо черным. Я останавливаюсь как вкопанный, как валун, который никогда не двигался с места. Моя голова висит в пустоте и тихонько жужжит, а когда, выждав века полтора, я ее поднимаю, то вижу впереди какое-то свечение. Спотыкаясь, я иду вперед, и свечение постепенно превращается в яркий свет, в этакую феерию света посреди Ничто.
«Международный Мост – Puente Internacional, Мексика» – гласит надпись.
Отсюда граница выглядит так, как будто построил ее Стивен Спилберг: вспышка арктического света, обрамленная во тьму. Я надеваю куртку, хотя совсем не холодно, и пытаюсь пригладить волосы. Я отмеряю последние несколько сот шагов родной земли.
По обе стороны моста вдоль обочин выстроились длинные очереди грузовиков, а посередке едут битком набитые людьми легковушки. Пешеходов тоже хватает, даже в такое время суток, и никаких тебе рогаток и шлагбаумов – если не считать обычного КПП. Я ступаю на мост, зная, что сделал первый шаг к своей мечте, наступил ей на подол и уговариваю взять меня на борт. Спасение, сувениры, и сушатся в ленивом ветерке под ясным солнышком ослепительно-белые трусики.
Единственное, что я уже могу сказать наверняка: на линии границы заканчивается чистенькое бетонное шоссе, а за ней – другая страна. Вокруг, словно полк взбесившихся манекенов, снуют люди, мелкие, но очень гордые, а между ними круглолицые типы в резаной джинсе, и у всех в глазах невъебенное чувство уверенности. Они у себя дома. Мексиканцы. Выражение лиц – недоверчивое, как будто ты им чего-то этакого понаобещал, а теперь кто тебя знает. Краешек их собственной мечты тоже зацепился за этот мост, только с другой стороны: вот в чем дело. Это чувствуешь сразу, как з