Новичок, совсем еще парнишечка, стоял притихший в стороне.
— Ну, давай лапу! — обратился, подойдя к нему, Костя. — Зовут как?
— Яшкой. А вообще Яков Михеич Бочков.
Сдав смену, помывшись в душевой, направились к выходу.
Шли все вместе утоптанной дорожкой меж оград. По сторонам, за украшенными инеем решетками стояли, не отряхиваясь от снега, деревья.
Когда вышли на просторную улицу, Яшка Бочков восхищенно произнес, оглядев взявшихся за руки ребят:
— Как в праздник, вместе!
Кто-то скептически сказал:
— Какой же это праздник — прошлись и все. Вот если бы в ресторан всей братвой!
— Чего выдумал! — строго прикрикнул Дуванов.
Еще раз пожали Косте руку и разошлись. Федор ушел в подъезд, а Костя стал смотреть вслед уходящим. Хотелось каждого из них догнать и сказать им хорошие, греющие душу слова. И подумалось Косте: много в нем силы и радости, и, коль верят в него люди, он всегда будет богат силой и радостью…
Он легко дернул к себе дверь и заспешил, застучал по лестнице. Открыл дверь в свою комнату и чуть не ударился лбом о зеркало, вделанное в дверцу гардероба. Увидел свое потное смеющееся лицо в ярких конопушках.
— Закрой гардероб, — хмуро сказал Федор.
В комнате был беспорядок: сдвинуты вещи, на койке Андрея свернута постель, а на панцирной сетке — помятая клетчатая кепка, которую надевал как-то Костя.
— Андрей еще не пришел?
— Уехал он, — буркнул Федор.
— На левый берег?
— На левый!.. Совсем уехал.
— Совсем?..
Костя замолчал, признав себя обманутым в чем-то большом и очень важном.
— Я же уважал его… — растерянно сказал он и вышел из комнаты, не притворив за собой дверь. Почувствовал, как тяжело потянуло книзу плечи.
Он прошел в умывальную, стянул с головы шапку, медленно открыл кран. Зазвенев, ударилась вода о раковину и разбилась на брызги. Костя подставил ладонь под холодную крепкую струю, и руку даже откачнуло. Оплеснул себе лицо, потом снова подставил ладонь под струю и еще раз оплеснул лицо.
— Ну, ладно, Костя… Чего ты, — сказал за спиной Федор.
Костя не ответил, надел кепку и выбежал из умывальной…
Резко стукнула позади дверь. Напротив, у гастронома, остановился трамвай, и Костя изо всех сил побежал к остановке и в самый последний миг вскочил на подножку.
Он стоял в дверях, часто и хрипло дыша. Трамвай влекло в огненно-гомонливую, веселую полумглу, занося на поворотах, и тогда казалось, что трамвай идет очень медленно, и не идет, а плывет в иглисто-колючем морозном тумане.
На вокзале Костя сошел с трамвая и побежал. У входа на перрон его остановила пожилая женщина в форменной шинели.
— На Челябинск когда уходит поезд? — спросил Костя с придыханием.
— Восемьдесят второй ушел, — ответила женщина и навесила на дверь замок.
— Ушел?!.
— Да, да! — сердито отмахнулась дежурная.
Костя медленно повернулся, прошел несколько шагов и остановился. За спиной смеялись, ругались, вздыхали, пели…
На снегу распласталась тень с тонкой и смешной шеей, и Костя, жалостно глядя на нее, вспомнил внезапно тесный неуютный вокзал в родном городе и приятеля Сашку, его слова: «Неудачник ты, Костя…»
Что ж, видно, прав был Сашка.
«Сталевар Жмаев, парень!.. Первую плавку выдал, сталь отличаешь от примесей, а человека разглядеть не умеешь…»
Еще резче и звонче рванул звонок трамвая, больно стало ушам. Костя зашагал медленно.
Больно!
Он шел и шел улицами, на которых никогда еще не бывал. Ему было все безразлично, он мог бы бродить и бродить всеми площадями и закоулками… не идти в общежитие, а то и уехать вовсе куда-нибудь и забыть обо всем.
Над городом стыли тяжелые багровеющие дымы. Сейчас Костя был далеко от комбината, а дымы виднелись четко. Уедешь — и все равно они будут перед глазами. И трамваи в утренних туманных улицах, и переходные мостики над зыблющимся шумом, и взметы пламени в печах…
Высоко над заводом, над домами занесся гудок и, снижаясь, стал растекаться по незатихшим площадям и бесшумным переулкам окраин. Ночная смена заступила на работу. А утром люди, устав, опустят пики, кочережки, остановится завалочная машина. Но в печи — огонь. Он не должен погаснуть ни на минуту! Утром Костя отправится в цех, где Василий Федотович, родной и очень нужный человек, Федор и этот смешной и симпатичный Яков Михеич Бочков. И непременно Дуванов пожмет руку и скажет: «Ну, за дело! Да так, чтобы люди видели: по-дувановски, мол, работает. Хватка у меня, брат, не похожая ни на чью. Тебя вот выучил ремеслу. Какой мастер, а!..» Потом, видно, поняв, что расхвастался, добавит осторожно: «Ну, и сам ты смышленый парень. И удачливый. В жизнь вышел. Хозяин!..»
Удачливый! А что бы сказал Василий Федотович, если б рассказать ему всю свою жизнь? Но такого разговора не было. О многом говорили, а о таком не говорили. Старик не расспрашивал и сам не рассказывал о себе ничего…
Вспомнилось, как сегодня ребята поздравляли с радостью и удачей, и он был самый богатый и самый радостный человек…
Костя Жмаев вышел в жизнь, и в этой жизни, где люди стоят лицом к огню, он не последний человек. Это его удача.
Понял Костя: не уйти ему от печей, встречающих его каждое утро зазывным клекотом, не уехать из города, где получил звание труженика, где живет умная и красивая девушка, которую он любит. Он встретит ее и скажет ей об этом. Ведь научиться любить человека, узнать его так же трудно, как научиться познавать и любить свое дело, ради которого потом живешь. Он понял… И это его удача.
НА ОКРАИННОЙ УЛИЦЕ
Кузьма Алексеевич зашел к Савранову к концу дня. Начальник цеха, утомленно махнув припухшими веками, пригласил сесть. Кузьма Алексеевич сел и строго сказал, что имеет к начальнику цеха серьезный разговор. Разговор был о «козлах». «Козлы» — громадные застывшие куски металла, которые, попав в шлаковые чаши, прибывают из мартенов в копровый цех. Копровикам приходится разбивать их — трудно, а главное — летят в шлаковые отвалы тонны доброкачественной стали.
— Что же вы предлагаете, дорогой товарищ Буров?.. — Савранов, поднявшись с места, подошел близко к Кузьме Алексеевичу.
Смотрел удивленно и немного тревожно.
— Что я предлагаю? — сухо повторил Буров. — А вот что! Тревогу бить, к ответственности призвать, чтобы не бросались государственными деньгами!..
Савранов, торопливыми шагами обогнув стол, сел в кресло, нахмурился. Несколько минут сидел молча, затенив глаза сероватыми, точно запыленными, ресницами. Осторожными движениями развязывал тесемочки папки, разворачивал похрустывающие листы бумаги, писал; потом, внимательно набрав номер телефона, долго с кем-то говорил. Положив трубку, взглянул на Бурова. Взгляд Савранова улыбчивый, добреющий.
— А вы знаете, товарищ Буров, сколько тонн сверхплановой стали выплавил, скажем, третий мартен? Четыре тысячи тонн. Если сравнить, — он поморщился, — эти «козлы» с четырьмя тысячами, то будет вот что…
Савранов соединил два пальца в кружок и улыбнулся:
— Нуль! Понимаете?
Буров усмехнулся про себя и подумал, что не случайно Савранов взял для примера третий мартен: он-то и заваливает копровый цех «козлами», а Савранову не хочется портить отношения с Петуниным, начальником третьего мартена. Недавно Савранов женил сына на его дочери.
— Значит, как я понимаю, — решил возразить Кузьма Алексеевич, — добро, которое пропадает, пустяки, а личные интересы, — он помедлил и добавил: — а также личные отношения, выходит, важнее?..
Лицо Савранова чуть-чуть побледнело.
— Еще не известно, у кого личные интересы на первом плане… Поговорим обо всем на цехкоме. Только… вот вы — член цехкома, а на последнем заседании не были что-то.
— Так по причине же не был я, жена болела.
— Вот-вот! Жена прихворнула, а тут хозяйство, грядки с морковочкой, огурчиками… Далеко живете, Кузьма Алексеевич. На окраине. Оттуда плохо видно, что на комбинате, в цехе… И тревога ваша кажется непонятной и немного странной. Вот.
Кузьма Алексеевич встал, медленно обеими руками натянул кепку на голову и вышел из кабинета.
В тоскливой задумчивости шел домой. Не трамваем ехал — шел. Широкой каменной площадью, что разлеглась перед главным входом на комбинат, гомонливыми улицами, вдоль нескончаемой заводской стены, черненной дымами. Смеркалось, когда Буров, подошел к мосту через Урал. Тяжелая шелестящая вода зажигалась закатным огнем. Оглянулся: смутно маячили трубы с густоклубными багровыми дымами…
А когда вошел в тихую улицу с низкими домиками, остановился и стоял долго, дивясь этой, точно сейчас только узнанной, тишине. Жена, беспокоясь, спросила, что с ним такое. Кузьма Алексеевич не ответил. Торопливо съел ужин, разделся и лег. И только в постели ощутил, как устал. Болела голова и во всем теле — слабость и дрожь.
Дом стоял на окраине. С просторными окнами — четыре на улицу, три на двор, огороженный побуревшим от ветров и дождей забором. Перед окнами палисадник: раскидистые акации с запыленными листочками и два тополька.
Кузьма Алексеевич проснулся внезапно. Однотонно, скучно насвистывал ветер за окнами, погремывал черепицей на крыше. Редкий день не буйствуют в городе ветры. Влетают из степи, неся пыль и тягучий свист, и мечутся по улицам и площадям, по тесным переулкам окраины, стуча калитками и шаткими заборами.
В комнате было душно. Кузьма Алексеевич, покряхтев, сел в постели, отер потное лицо.
Вошла жена и, придвинув стул, села напротив.
— Поговорить хотела… О сыне. Жениться собрался. А мы и в глаза не видали девушку. Кто она, какая? Как жить станут?
— А как мы жили? — неожиданно спросил Кузьма Алексеевич.
Жена раздраженно махнула рукой.
— Что о нас говорить: прожили свое…
— А как? — настойчиво повторил он.
Жена поглядела с укоризной, твердо сомкнула губы, сердясь, что мужа не интересуют дела Бориса…