Кузьма Алексеевич сидел, ссутулившись, покачивал тяжелой лысеющей головой. Вспоминал себя молодым.
Восемнадцать лет было ему, когда уезжал из захолустной, затерявшейся в оренбургских степях деревушки. Жил неприютно, по-сиротски у дяди. Робкий, неслышный. Дядя, равнодушный, точно пришибленный нелегкой бедняцкой долей, скаредный от вечных нехваток, прохрипел бесстрастно:
— Езжай, чего ж… Только вернешься посля, сукин сын.
Потом подобрев, с надеждой спросил:
— А може… на Насте женишься?..
Кузьма не ответил и, решительно перекинув через плечо холщовый мешок с немудреной снедью, шагнул в дверь.
За околицей поджидала Настя. Круглое, веснушчатое лицо заплакано. Руки парня брала в свои, просила, чтоб оставался — любит! — поженились бы, и все отцово хозяйство будет их, а отец — долго ли ему осталось жить?
Но Кузьма молчал, а потом, упрямо пригнув голову, пошел вперед, где стлались задымленные пылью степные дороги.
Он ни разу не выезжал из деревни, и двадцативерстная дорога до ближнего полустанка изумляла его. Потом ехал в вагоне — за окном катились просторные неяркие зауральские степи, к самой дороге надвигались горы — и тоже изумлялся, что свет так обширен.
Когда зачислившись в артель землекопов, получив прочную спецовку и кирку, вышел на работу и увидел карабкающиеся по склону Магнитной горы палатки и землянки, недоверчиво и смущенно подумал: «Город будет?..»
Через год он приехал в деревню в отпуск. Ходил, женихом глядел вокруг: в широких шевиотовых брюках клеш, пронзительно скрипящих полуботинках, в шелковой косоворотке. Бабы и девки ахали от восторга, мужики значительно щелкали языками, дивуясь удачливому рабочему парню.
Вечерами у густого палисадника встречался с Настей. Звал ее:
— Уедем в город.
— Куда мне! — пугалась Настя. — Не сумею я по-городскому-то жить…
— А возле хозяйства умеешь? — возмущенно шептал Кузьма. — Для себя одной хочешь жить?
Уговорил.
Поженились и получили жилье в бараке. Одна комнатка, да и та невелика, а радость большая. Уютно белели занавески иа окнах, уютно горбатилась подушками кровать, от ярконькой лампочки — светло и весело.
— Да… Жизнь!.. — говорил Кузьма, не умея выразить свое восхищение тем, что вот они, рабочие люди, строят в степи громадище — комбинат, всем заводам завод, может, первейший на всем свете, и живут в таком дворце, как этот барак. Мечтательно говорил:
— Еще лучше жить будем, погоди! Как народится наследник, дом начну строить.
— Зачем? Здесь хорошо, — как бы виновато отвечала Настя.
— Хорошо, — соглашался, — а будет хозяйство свое!..
Вспоминалось Кузьме безвеселое житье в деревне у дяди, злая, невыплаканная зависть к тем, кто имел прочное хозяйство, и хотелось пожить в своем, пусть маленьком, но своем доме, покопаться на своем огороде, походить, отдыхая после работы, по своему дворику.
Удручало одно: не было детей. И когда на восьмом году супружеской жизни жена родила мальчонку, Кузьма Алексеевич, к тому времени машинист копрового цеха, начал строиться.
На новоселье гости, свой же работяги, весело поздравляли, говорили хорошие, лестные слова: вот, мол, Кузьма Буров и жена его — люди старательные, добрые, дай бог, чтоб и сын вырос таким же работным человеком. Хвалили хозяина за сноровку и умение: вон какой дом отстроил!
…Кузьма Алексеевич сидел, забывшись, странно размягченный и растревоженный воспоминаниями.
Вот начинал он жизнь невесело, трудно и неодолимыми казались ему бедность и скука. Потом уехал строить город в степи и почувствовал силу и ценность своих рабочих рук… Обрел и почет и достаток. И верил он, что живет, как и положено труженику… А вот попрекнули тихой жизнью — и затосковал, затревожился.
За окнами стукнула калитка, по песчаной дорожке прохрустели шаги сына.
«С невестой», — догадался Буров, устремляясь в сени, но потом вернулся обратно, сердито поругивая себя: вот, кинулся встречать, растрепанный, в нижней рубашке. Он поспешно пригладил ладонью клочок волос на затылке и, влезая в рукава пиджака, вышел из комнаты.
Борис стоял у крыльца, оперевшись локтем на перила, и топил в улыбке неловкость. У Бориса с горбинкой нос, волосы густо и черно копнятся надо лбом, как мать, сощуривает глаза. Фигурой в отца удался: коренаст и плечи покаты, и ходит вперевалку, по-отцовски.
— Знакомься, отец.
За локоть держа, подвел к отцу девушку и покраснел.
«Уважает, вот и смущается», — довольно подумал Буров, осторожно пожав девушке пальцы.
Она егозливо повела плечом, бойко сказала: — «Таня», — и с любопытством поглядела на отца Бориса.
Кузьма Алексеевич сказал:
— Так вот… Двор наш… как, нравится?
— Нравится, — кивнула Таня, — у нас в Зеленогорске тоже свой домик и сад густой-густой…
— Сад густой-густой, — повторил Кузьма Алексеевич раздумчиво… и замолчал. А про себя грустно усмехнулся: «Невеста!.. Совсем еще девочка, хрупкая, наивная — выбрал».
Борис прокашлялся, шаркнул подошвой землю, обидчиво посмотрел на отца.
Кузьма Алексеевич смешался, крякнул, досадуя: разговора не получалось.
Кстати подошла жена, на ходу обтирая фартуком оголенные по локоть руки.
— Уж извините… В дом бы зашли. Идемте.
Но Борис предложил:
— Давайте в саду чай пить!
Пили в саду чай. Старательно пыхтел старик-самовар (его ставили только для гостей), жена с удовольствием рассказывала Тане, что проработала в прокатном цехе двадцать пять лет и ушла на пенсию, но на комбинате не забывают о ней: в цехе создали совет женщин-общественниц и ее избрали членом совета. Похвалилась умением варить клубничное варенье, пусть Таня забегает почаще — научит. Таня невинно призналась, что варенье ее пока не интересует и совсем по-детски рассмеялась. И когда она смеялась, Буров морщился и отворачивал лицо.
Борис сидел, опустив голову, и густо дымил папиросой. Понял Буров: сын огорчился, обиделся; сейчас, ясно, не скажет ничего, да и потом смолчит, затаясь… А Бурову самому больно от мысли, что сын, работный человек, увлекся хохотушкой, не знающей еще жизни девочкой. А вот как поживет с такой год — два, тогда поймет, что значит — такую себе в жены брать.
…Борис и Таня заторопились.
— Вернусь скоро, — сказал сын, — провожу Таню и вернусь.
Когда за ними закрылась калитка, жена придвинулась ближе и, точно пугаясь, что подслушает кто-то, зашептала на ухо:
— Девушка-то простая, бесхитростная…
— Бесхитростная! — зло оборвал Буров жену. — Да Борис лучше девку найдет.
И тут же подумал про себя, что сын уже нашел девушку, и что бы там ни думал, ни говорил он, ничего нельзя изменить.
Буров прошел в дом, придвинул к открытому окну стул, сел. С улицы ударяли холодеющие струи воздуха. Распахнул ворот рубашки, ладонью стал гладить себе грудь: словно что-то теснит и теснит грудь, глотать и глотать хочется этот терпкий вкусный воздух, может быть, тогда свалится с плеч докучная неприятная усталость. Подумал о том, что в последние дни все чаще волочится за ним усталость, а он все чаще вспоминает себя молодым — придет с ночной смены, поспит часов пять и снова бодр и силен и, кажется, все дела в состоянии переделать. А сейчас…
Кузьма Алексеевич задумался. Вздохнул тяжело. Скоком жизнь несется. Однажды вызовут на работе, скажут: «Ну, старик Буров, поработал ты свое, давай на покой. Займись хозяйством, мешать никто не будет».
Подстелив газету, он лег на койку не раздеваясь. И только успел соединить веки, несмело пропела дверь: заглянула жена и, чтобы не беспокоить, тихо попятилась назад. В окно подувал ветерок и колыхал, колыхал занавеску. Под шелест занавески Буров уснул. Спал чутко, неглубоко. И когда по комнате прокатился шорох осторожных шагов, он тут же открыл глаза. Темно. Борис, не зажигая света, шарил по столу. Кузьма Алексеевич приподнялся на локте.
— Спи, спи, отец! — зашептал Борис. — Найду учебник и на кухне посижу, позанимаюсь.
Кузьма Алексеевич встал, включил свет, поглядел на часы:
— Занимайся тут.
Борис все искал и не находил учебника. Нашел и вот стоит и перелистывает-перелистывает.
— Уж больно долго провожал, — прокашливаясь, сказал отец, — а времени лишнего у тебя не так уж и много. В институт надо готовиться.
Борис нашел нужную страницу, заложил ее линейкой.
— Засиделись, отец. Я рассказывал о тебе, как ты город строил и первую нашу домну. Таня удивляется и завидует: так бы жить, по-настоящему!
Буров нахмурился, отвел в сторону взгляд. Подступила к сердцу обида, и хотелось сказать сыну с горечью и укором: «Не посоветовался, не говорил ничего — и на тебе: привел невесту… Жить еще не научилась… собирается только еще! А могу я уважение к себе требовать? Я отец. Посоветоваться со мной надо бы… а может, отстал я и не понимаю многого?.. Рабочий класс вперед шагает. В твои-то годы я кирку да лопату знал, а ты вот с книгами не расстаешься…».
Хотелось так сказать сыну, и он уже рукой взмахнул, чтоб решительней и тверже прозвучали слова, но увидел вдруг: взгляд Бориса как-то восхищенно-задумчив, тепел, и враз осекся. Хрипло, почти шепотом, сказал:
— Нежная очень… А ты рабочий парень. И девушку бы тебе… такую, чтоб уважала тебя и труд твой.
Буров замолчал, растерянно гладил ладонью прохладную клеенку на столе и снова, как и всегда, разговаривая с повзрослевшим сыном, думал боязливо: а как он, ценит ли отца, видит ли в нем мудрого родного человека, учителя? Его очень беспокоило это, ему непременно нужно было знать об этом.
Он радовался потаенно, видя, что сын приходит с работы, точно ничуть не устав, весело шутит с матерью, умывается и, поужинав, садится за учебники. Вспомнил Буров, как два года назад Борис пришел домой с аттестатом зрелости. Буров вышел ему навстречу, неловко и обрадованно смеясь:
— Ну, здравствуй, инженер!
Сын, тоже неловко улыбаясь, взял отца за руки. Так, держась за руки, вошли в дом. А дома Борис спросил серьезно: