— Почему инженер-то?
— А то как? Голова-то у тебя, слава богу! В этом вот документе лишь две «четверки», а то все «пять». Сталеплавильных дел инженер, шутка ли!
Сын все так же серьезно и солидно сказал:
— Посмотрю еще.
— Как?! — перебил он сына, побелев. — Чего смотреть, в институт — и конец!
Борис отошел в угол, не обертываясь, упрямо повторил:
— Посмотрю еще.
И неожиданно обернулся, заговорил досадливо и упрямо:
— А если не понравится? Если не мое это дело, тогда что? Пойду в цех, поработаю, а там решу, как дальше.
Буров тогда огорчился, а немного погодя испытывал довольство, что сын, еще мальчишка почти, а так умно рассуждает, серьезно на жизнь смотрит. Но потом снова затревожился, услыхав однажды, как соседский парень, после школы работающий резчиком металла на прокате, рассуждал:
— Мне обязательно надо два года поработать.
Когда Буров изумленно поинтересовался, почему он так решил, парень тоже изумился:
— Не знаете? Так легче в институт поступить.
И обеспокоился Кузьма Алексеевич, думая: что, если и Борис хитрит, ищет дорожку полегче и с черного хода норовит в жизнь войти?
…И вот он строго и вопрошающе глядит в глаза сыну, глядит долго и пристально.
— Как жить-то будете? Говорили об этом?
— Говорили, отец. Как все люди живут. Чтоб не числиться рабочим… а по-настоящему…
— Вот-вот, чтоб не числиться рабочим, — одобрительно сказал Кузьма Алексеевич.
— Ты не смотри, отец, что она хрупкая, маленькая. Сколько силы в ней! Не захотела жить у себя, приехала сюда, к нам на комбинат. Трудно ей без родителей, а духом не падает. Город наш любит, завод и людей любит…
Буров слушал сына, и очень хотелось ему, чтобы то, что говорил Борис, было правильно. Радовался, что сын умеет видеть в людях хорошее, старается видеть это хорошее, и о подруге сына он вчуже подумал с одобрением.
И все-таки, когда Борис ушел на кухню, снова набежала тоска. Вспомнил, что сын, кажется, твердо решил жениться, и снова появилось какое-то недоверие к этой вот маленькой Танечке. Потом вспомнился разговор с начальником цеха и его обидные слова. И щемяще и все круче прихлынывала обида: вот считал, что жил правильно, и уважение, и почет — все было. А оказалось, жил-то на окраине, тихо и захолустно жил. Вот сыну хотел подсказать, как жить. А он не слушает, по-своему хочет устраиваться…
Когда начал засыпать, вдруг скользнула мысль: «А вот у меня разговор к тебе, сын, важный, принципиальный. Поговорим!»
Вечера опускаются на окраинные улицы тихие. Закатом высветлены окна домов, еще зеленее кажутся на затухающем солнце деревца в палисадниках, крупные недолгие тени разлегаются в переулках. Прогремит вдруг трехтонка, подняв серую теплую пыль, и вот уж машина затихает где-то в глубине улицы, а пыль медленная-медленная садится на широкие листья возле заборных лопухов, на гусиную травку…
Буров вышел за ворота отдохнуть, встретить с работы сына. Закурил и, медленно пуская дым, задумался. Направо уходила улица с травяной прозеленью, широкая, точно площадь, с домиками, похожими один на другой черепичными крышами, обмазанными и выбеленными боками, палисадниками напротив окон. А там, дальше, каменные дома, светлооконно глядящие друг на друга, а там, за рекой, начинается комбинатовская стена, за стеной в коксовом едком тумане — цеха коксохима, дальше — трубы мартеновских цехов, нацеленные в небо…
С той стороны, накатываясь на тишь, доносится приглушенный шум. То чудится в нем, как зазывно гудят мартеновские печи, то слышны ухающие удары «шаров» в копровом цехе, разбивающие сгустки металла, то вдруг доносятся голоса людей, то воздух пронзает далекий звонок трамвая.
Мимо проходили соседи со смены, здоровались, спрашивали:
— Отдыхаешь, Алексеич?
— Жду сына, — отвечал Буров.
— И-и! — протянул старик Курлов. — Получка сегодня. Непременно задержутся.
И как бы оправдывая, произнес:
— Вить молодые.
Уже начинало темнеть, когда Борис показался в конце опустевшей улицы. Шел один, пригнув по-отцовски голову, заложив за спину руки. Не торопился. Бурову показалось: Борис слегка пошатывается. Рассердился и обиделся, что вот сидит и ждет сына, а сын где-то был с приятелями, выпивал.
Когда Борис подошел ближе, Кузьма Алексеевич свел строго брови, поджал губы и поднялся.
— Долго что-то. Говорили, получка сегодня.
— Нет. Деньги послезавтра.
«Не пьян!» — обрадовался Буров. Лицо сына было серьезное и немного усталое. Они прошагали через двор к крыльцу — сын впереди, крупно и неторопливо, отец позади, семеня и отставая.
Борис скинул с плеч куртку, повесил на гвоздь в передней, сел на табурет, снял сапоги. Молчал. Также молча умывался. И пока мать готовила ужин, ушел в большую комнату. И тогда только сказал отцу деловито:
— Разговор был серьезный, отец. Решили с ребятами учиться жить и работать по-коммунистически… И бригада наша будет называться коммунистической.
Буров неожиданно разволновался, запотел.
— Ответственность!.. Чувствуешь? Как-то на лекцию отправился в заводской клуб. Лектор и говорит: в стране Советов построен социализм. Слушаю и думаю: я строил не просто комбинат и руду плавил, а социализм строил; честно могу людям в глаза глядеть — строитель, не нахлебник, не обуза рабочему классу… А вот придет день такой, когда ты скажешь: а коммунизм я строил… Ишь ты, как получается!!!
Он отер горячий потный лоб и придвинулся к сыну:
— Неспокойно мне… Хотел потолковать с тобой. На окраине живем, далековато.
Борис рассмеялся:
— К осени квартиру получим, отец, на проспекте Металлургов. Хорошую, трехкомнатную, с балконом и газом.
— Да не про то я… Зачем это?
— Хозяйство жалко? Не жалей, отец!
Жена позвала ужинать. Кузьма Алексеевич не сразу пошел, остался в комнате один.
«Не о хозяйстве я пекусь», — говорил он мысленно, силясь уяснить себе что-то важное, но мысли мешались в беспорядке, и это важное так и оставалось непроясненным, нерешенным.
Дня два Буров походил, ощущая слабость в теле и глухой звон в ушах. А на третий день слег. Утром он попытался было подняться, но задрожали ноги, перед глазами качнулись, посерев, стены, и Буров поспешно ухватился ослабелой рукой за спинку койки.
Жена вызвала врача. Кузьма Алексеевич равнодушно, молча слушал, как бодрым ломким от волнения голосом успокаивает его совсем еще молодой парень в чистеньком халате.
— Страшного — ничего! Устали нервы, полежать надо, и все будет хорошо.
— Понятно, — сказал Буров.
Врач закрыл свой чемоданчик и попрощался, но в дверях остановился и сказал участливо:
— А то хорошо бы поехать на юг, месяц-другой отдохнуть.
— Понятно, — угрюмо повторил Буров.
И почему-то подумал тотчас: «Узнает о внезапной моей хвори Савранов и обрадуется. Дескать, «козлы» в покое оставит. Нет, не дождется!»
…Прошло две недели, Буров почувствовал себя лучше и, не долежав положенных по больничному листу дней, поднялся и отправился на комбинат.
Вошел в цех и прежде чем направиться в конторку мастера, где перед сменой собираются машинисты и такелажники, остановился, постоял. Впереди качалось знойное марево от горячего шлака, взметывалось то там, то тут медное пламя; на пламя наплывал черный загустелый дым, и оно, желтея и точно уставая, падало. Словно в озноб бросало металлические стены цеха, и дрожь эта передавалась земле, и земля тоже вздрагивала. Прямо из марева дымов и пламени, утомленно ревя, выкатывались мостовые краны. Сухо и звонко щелкали контакты, свиристели редукторы, натруженно скрежетали катки.
В конторке было дымно от папирос, темновато. В окружении машинистов и такелажников сидел старик Еремеич. Он струил через пальцы отменную рыжекудрую бороду — так он важнее и солиднее — и рассказывал:
— Вот, значит, и пишет: дескать, по моему мнению, гудки в наше время на заводах не нужны, энергия тратится впустую и так дале. И просит, чтобы другие в газете высказали свое соображение по такому вопросу… Ах, чертов сын! — не выдержав, подскакивает на месте Еремеич и хлопает себя кулаком по колену.
Посмеялись горячности Еремеича.
— А мы выскажем наше соображение, — как будто угрожая кому-то, глухо пообещал такелажник Вавилов и кашлянул.
На середину конторки, растолкав всех, выскочил Артем Горячев.
— Это глупо! Глупо и несерьезно!.. Заводские гудки — это традиция рабочего класса, к ним привыкли. Да если я не услышу утром гудка, мне и не захочется на работу шагать. Запросто! Верно ведь, Еремеич?
Пальцы Еремеича замерли в бороде. Он неуверенно согласился с парнем:
— Так будто…
Обратился к Бурову, грустновато качнув головой:
— Слыхал? Вот ведь пронблему подняла городская газета. Подавать гудки или нет?
Буров усмехнулся, шагнул от двери. Шагнул и показалось: пол стал зыбким, а конторка медленно-медленно полнится звоном. В цехе закончила работу смена, смолкли краны, стены стряхнули дрожь. Повисая над крышей цеха, тягуче запел гудок.
Вышли из конторки и присели в ожидании смены возле электрощитовой будки. Еремеич запыхтел папиросой, пряча за клочьями дыма лицо, спросил нерешительно:
— Вот… говорят… с начальником цеха не поладил?..
— Откуда ты взял? — покраснел Буров. Подумалось, что разговор с Саврановым до мельчайших подробностей известен теперь всем, и обеспокоился. Знают! И о грядках знают, и о тихой жизни на окраине…
— Откуда ты взял? — переспросил он хриплю.
— Вот те на! — выкрикнул Еремеич. — Бучу такую поднял, а теперь откуда взял? Савранов осерчал шибко. Тревогу Буров, дескать, бьет, а дело-то и не стоит того…
— Нет, стоит! — рассвирепел Буров. — Стоит! «С планом благополучно». Ну и хорошо! А сколько добра летит в шлаковые отвалы?! В долгу мы перед государством…
— Да ты не кипятись, говори спокойно, — перебил его Еремеич. — Мы-то понимаем, а тому не так бы нужно докладывать, неудобства могут быть. Все ж таки начальник цеха…