Так началась самая замечательная журналистская карьера двадцатого века. Эренбургу было суждено пройти еще через две войны и в итоге стать самым известным и самым широко читаемым журналистом в Советском Союзе. В свете его последующей карьеры как советского корреспондента важно, однако, рассмотреть, как он писал о Первой мировой войне, когда был еще независимым журналистом.
Филип Найтли, автор книги о военных репортажах «Первая жертва», с осуждением пишет о прессе периода Первой мировой войны. Командование как Франции, так и Германии вело разрушительную массовую войну на истощение противника, вовлекая в нее сотни тысяч, даже миллионы людей, а потому в описании военных действий к журналистам предъявлялись особенно жесткие требования. «Населению необходимо было закалиться в преддверии грядущих жертв, а этого нельзя было достичь, если бы все происходящее на западном фронте стало известно», — замечает Найтли. Большинство корреспондентов, в свою очередь, «полностью идентифицировали себя с воюющими армиями <…> Они защищали командование от критики, живописали веселые сценки из окопной жизни, храня предписанное молчание о кровопролитной резне и позволяя втянуть себя в работу пропагандистской машины»[75].
Эренбург подобным веяниям не поддался. Будучи скептиком по натуре, он легко устоял против всеобщего поветрия. Годы, проведенные в большевистском подполье и кафе «Ротонда», привили ему иммунитет к соблазнам политической власти и ненависть к насилию и принуждению. Сдержанный и обычно беспристрастный, он писал о том, что видел сам, излагая мысли, чувства и события такими, какими их воспринял, выискивая в них наиболее острое и парадоксальное, умея «превратить краткий диалог или случайную встречу в эмблему войны или человека на войне.»[76]
Чтобы рассказывать о войне устами свидетеля, Эренбург ползал с солдатами по грязи под огнем и отдыхал вместе с ними за линией окопов, часто в деревнях, только что оставленных немцами. Испанский писатель Рамон Гомес де ла Серна, познакомившийся с Эренбургом как раз в этот период, однажды наблюдал его в тот момент, когда он, вернувшись после боя, разыскивал Диего Риверу.
«Как-то утром мне встретился [Эренбург], возвращавшийся из-под Вердена. Он прибыл прямо оттуда и, не заходя домой, пришел к Ривере. „Дай мне щетку, — сказал он Ривере, — счистить грязь Вердена“. Надо было видеть его пальто: щетка подымала такую пыль, что, казалось, стоял дым от пожара.
Полковник, сопровождавший нас, предупредил: если вам покажется будто с головы летит шляпа, падайте на землю… над вашей головой летит снаряд. Только я не стал его слушаться, потому что куда невыносимее падать лицом в грязь, чем перетерпеть снаряд.»[77]
Эренбург часто выезжал на фронт, и особенно его поражало, что смерть стала «механической».
«Подвиги, добродетели, страдания мало что решали <…> Огромная пекарня пекла в сутки двести тысяч хлебов. Солдаты жевали хлеб. Война пожирала солдат»[78]. В 1916 году он впервые увидел танк.
«В нем что-то величественное и омерзительное. Быть может, когда-то существовали исполинские насекомые, танк похож на них. Для маскировки он пестро расписан, его бока напоминают картины футуристов. Он ползет медленно, как гусеница; его не могут остановить ни окопы, ни кусты, ни проволочные заграждения. Он шевелит усами; это орудия, пулеметы. В нем сочетание архаического с ультраамериканским. Ноева ковчега с автобусом двадцать первого века. Внутри люди, двенадцать пигмеев, они наивно думают, что они властители танка…»[79].
Попадались ему на фронте и колониальные войска, в основном сенегальцы, которых забирали в солдаты и везли в Европу. Не разбираясь, где они, почему и за кого воюют, сенегальцы находились в полном смятении. Французы использовали их на особенно опасных — открытых — позициях. Ни английская, ни французская пресса ничего о них не писала; Эренбург писал, и его репортажи так досаждали французским властям, что его чуть было не выслали из Франции.
Война действовала на Эренбурга опустошающе. Отрезанный от своей семьи и своей страны, он чувствовал себя на грани нервного срыва. «Мне 24 года, на вид дают 35, — писал он двадцать лет спустя, вспоминая, каким был в то время. — Рваные башмаки, на штанах бахрома. Копна волос <…> Ем чрезвычайно редко. Заболел неврастенией, но болезнью своей доволен»[80].
О воздействии войны на Эренбурга упоминает в своих «Мемуарах» и Маревна.
«Илья чересчур много пил, непомерно много. Что-то громко выкрикивал… в кафе, на улице. Мы не могли разобраться, принимать ли его выкрики за шутку или это была форма белой горячки. Иногда он не спал ночами. Сидел и строчил далеко заполночь, а потом отправлялся бродить по Парижу. Утром его, бледного и опустошенного, можно было видеть в „Ротонде“, редактирующим очередную статью. Я нашла его очень изменившимся — неизвестно почему. Я сказала себе: все мы неизбежно понемногу меняемся. Шла война, и всем нам было трудно»[81].
Примерно к тому же времени принадлежит сделанный ею набросок, на котором она изобразила своих друзей. Рисунок, озаглавленный Маревной «Когда же кончится война», запечатлел Эренбурга, Модильяни и Риверу в мастерской мексиканского экспатрианта. Все трое выглядят хмурыми и подавленными; они сидят, не глядя друг на друга и молча буравят глазами пространство. Эренбург полулежит на узкой кровати, привалившись спиной к стене; во рту у него трубка, по одну сторону — чашка кофе, по другую — раскрытая книга. Война, кажется, хочет сказать Маревна, вторгшись в их существование, внесла ужасные разрушения в жизнь, какую они вели, и навязала им судьбы, в которых они не способны разобраться. Глядя на этот набросок, мы не можем не думать о том, какая судьба выпала на долю друзей Маревны: Модильяни через два года по окончании войны умрет от туберкулеза; он так и не узнает, какого почитания удостоятся его картины, каких денег они будут стоить; Ривера покинет Париж и возвратится в обожаемую им Мексику, где станет одним из самых знаменитых ее художников; Эренбург, чьи длинные космы свисают до плеч, вряд ли мог даже вообразить, что год спустя вернется в Россию и что все его будущее окажется связанным со страной, которая, как он тогда считал, покинута им навсегда.
Война воскресила в Эренбурге любовь к отечеству, сведя его с простыми русскими мужиками — солдатами, отправленными воевать на Западный фронт. В ноябре 1916 года он колесит по северо-восточным регионам Франции, где были их позиции. «Всюду русские лица, русская речь, — рассказывал он своим читателям. — Восемь лет тому назад, в декабрьский вечер, у ворот Брестского вокзала я в последний раз глядел на какого-то подгулявшего мастерового, на извозчиков, на Москву, на Россию. Два дня спустя я проснулся в холодном и чужом Берлине. Прошло восемь лет, и вот сегодня в поселке Шампани, в нескольких верстах от немцев, я, видно, нашел родное, незабываемое, свое.»[82]
Судьба русских бригад с самого начала сложилась трагически. Офицеры, не стесняясь, подвергали солдат телесным наказаниям; впоследствии многие получили пулю от собственных подчиненных. Не обошлось и без бунтов; в 1916 году девять солдат, возглавившие один из таких бунтов, были казнены. Отношения между французскими и русскими войсками также не сложились. Русское командование, стремясь изолировать своих солдат от французского демократического общества и многочисленных эмигрантов, нашедших во Франции второй дом, лишь усугубило положение. Расквартировываясь на отдых во французской деревне, русские офицеры собирали гражданское население и строго-настрого наказывали не продавать «нижним чинам» вина. Французы делали вывод, что русские — дикари: во Франции даже ребенку не возбраняется пить вино! В результате, французы чуждались русских и насмехались над ними: что это за пища — гречневая каша. Русские же, со своей стороны, не могли понять, как можно есть улиток и лягушек.
Наконец, отречение царя в марте 1917 года в разгар военных действий поставило русские войска во Франции в совершенно ложное положение. Если верить Эренбургу, десять дней, пока бригады находились на отдыхе за линией фронта, — им эту новость не сообщали. Боясь резкого падения дисциплины, французское командование решило немедленно бросить русских в бой. Эренбург стал свидетелем невероятного смятения. Рядовые разделились на тех, кто соглашался продолжать сражаться во Франции, и тех, кто требовал отправки в Россию. Разногласия возникали и по другим вопросам: как поступить с офицерами, как относиться к французам, верить ли слухам о том, что крестьяне в России захватывают землю; неделя шла за неделей, принося из дому все более ошеломительные и волнующие известия, и желание как можно скорее вернуться в Россию стало среди солдат всеобщим.
Февральская революция, как ее стали называть, ознаменовала конец царского самодержавия, однако она была лишь началом смутного времени и жестоких событий, которые привели в захвату власти большевиками. Поначалу стачки и многолюдные митинги казались повторением 1905 года. 23 февраля 1917 года в Петрограде забастовало девяносто тысяч рабочих. На следующий день число бастующих увеличилось до двухсот тысяч. Они требовали немедленно увеличить поставки хлеба и продуктов, а также срочно принять меры, чтобы облегчить потери от резкой инфляции, вызванной войной. Когда полиция не сумела справиться с беспорядками, ей на помощь был призван городской гарнизон, но солдаты отказались действовать против людских толп и в ряде случаев даже обращали оружие против полиции.
Сразу же за этими событиями Дума, отказавшись подчиниться царскому приказу о роспуске, образовала Временное правительство. Одновременно группа вождей разных социалистических партий заявила о создании Петроградского совета рабочих депутатов. Оба органа объявили царское самодержавие низложенным и оба возвестили, что намерены взять на себя управление страной.