<…>
Снова смерть, разрушения, дикая злоба <…> Все равно — будем снова строить. От большевизма мы ушли, мы из него вышли, и никакая сила не заставит нас снова жить от декрета до декрета.»[118]
Однако пылкая любовь Эренбурга к белым продолжалась недолго. Невзирая на острую неприязнь к большевикам, он быстро понял, что при Деникине подвергается неизмеримо большей опасности. Взяв власть, деникинцы тут же учинили погром в еврейских кварталах города, грабя лавки, насилуя женщин и убивая десятки людей. «У меня губы семита и подозрительная фамилия, — отмечал несколькими годами позже Эренбург. — При этих данных я мог в любой момент закончить свой земной путь.»[119] Он презирал логику реакционного антисемитизма. «Теперь еще многие верят, — писал в сентябре 1919 года Эренбург, — что еврейская кровь может помочь от чумной заразы большевизма. Я говорю не о торговке, которая сидит на углу моей улицы. Эта настолько крепко уверена, что на днях, когда собака опрокинула ее корзинку с пирожками, воскликнула: „Пока всех жидов не перебьют — не будет порядка“. <…> Если бы еврейская кровь лечила — Россия была бы теперь цветущей страной. Но кровь не лечит, она только заражает воздух злобой и раздором.»[120]
Эренбург не забыл ужаса тех дней. Девять лет спустя в рассказе «Старый скорняк» он вновь вспоминал чувство неизбывного страха, охватившего еврейские районы Киева: «А люди?.. Люди кричали <…> Крик одного подхватывается всеми, он заражает квартиру, этаж, и вот уже не человек кричит, кричит дом.»[121] Реакционная пресса Киева поспешила оправдать избиение евреев. В газетах фабриковались истории о том, как по таким-то адресам евреи, по слухам, стреляли в деникинцев или шпионили за их передвижением в пользу большевиков. Значительную роль в организации погрома сыграл известный антисемит Василий Шульгин, выступавший главный апологетом дела Деникина. Шульгин издавал влиятельную монархистскую газету «Киевлянин», где выступил со статьей «Пытка страхом», в которой заявлял, что евреи сами виноваты в своих бедах и страданиях.
«Поймут ли они [евреи — Дж. Р.], что значит разрушать государства, не ими созданные? Поймут ли они, что значит добывать равноправие какой угодно ценой? Поймут ли они, что значит по рецепту „великого учителя“ Карла Маркса натравливать класс на класс? <…> Будет ли еврейство, бия себя в грудь и посыпая пеплом главу, всенародно каяться в том, что сыны Израиля приняли такое роковое участие в большевистском бесновании?»[122]
Отдельные евреи действительно играли исключительно важную роль в революционных партиях. Реакционеры вроде Шульгина воспользовались этим фактом, чтобы эксплуатировать антисемитские чувства, присущие некоторым слоям населения в Восточной Европе и бывшем Советском Союзе, — стратегия, применяемая и по сей день. Эренбург был среди тех, кто дал отпор Шульгину. «Есть и такие, — писал он в „Киевской жизни“, рассказывая, какой страх испытал он сам и его братья по крови, — что не помышляют ни о Сионе, ни об Интернационале, но только о шапке-невидимке, которая спасла бы их от шального взгляда разгневанного прохожего.» Эренбург не мог убить в себе любовь к России. «Я хочу обратиться к тем евреям, — продолжал он в той же статье, — у которых, как у меня, нет другой родины, кроме России, которые все хорошее и плохое получили от нее.» И несколькими абзацами выше: «…можно молиться и плакать, но разлюбить нельзя. Нельзя отречься даже от озверевшего народа, который убивает офицеров, грабит усадьбы и предает свою отчизну.»[123]
Русский патриотизм Эренбурга вызвал негодование у многих евреев, заклеймивших это его чувство как «рабское», унизительное. «Мы слыхали проклятия русскому народу за „плетку“ и „сапог“ от Герцена и Чаадаева, — писал один из них. — И вдруг благословение, приятие, оправдание плетки от еврея, поэта Эренбурга <…> В эти дни еврей Эренбург забывает обо всем на свете, кроме любви к России, любви во что бы то ни стало…»[124] Не в силах разрядить напряженность между своей принадлежностью к еврейству и преданностью России, Эренбург искал пути сохранить верность обеим. Для него преследование евреев выступало в широком контексте крушения России; спасется Россия, считал он, и евреи избавятся от страданий. Но Россия приводила Эренбурга в отчаяние. Да, он встретил Деникина с надеждой, но погромы ненавидел, и в своих статьях почти в открытую — с немалым для себя риском — осуждал белых, видевших в избиении евреев средство спасти Россию. Подобные идеи ставили жизнь Эренбурга под угрозу. Как-то в «Киевскую жизнь» заявились несколько деникинских офицеров, которые искали Эренбурга. Но наборщики не выдали его, спрятав под лестницей, а офицерам сказали, что он еще не приходил[125].
Не желая дожидаться возвращения большевиков, но и не уверенный, что уцелеет при деникинцах, Эренбург, оказавшийся между двумя огнями, решил покинуть Киев и перебраться в Крым, где у его друга, Макса Волошина, был в Коктебеле собственный дом. В конце октября Эренбург предпринял необходимые приготовления для путешествия небольшой группы, включавшей, помимо его жены, Ядвигу Соммер, Осипа Мандельштама с братом Александром и художника Исаака Рабиновича.
Эренбург не мыслил отъезда без Ядвиги. Но после его женитьбы, состоявшейся в августе, Ядвига старалась с ним порвать — не являлась на условленные встречи или сводила их к минимуму. Эренбург, напротив, несмотря на женитьбу, демонстрировал преданность и просил ее быть ему по-прежнему верной. Он убеждал Ядвигу, что работу она найдет повсюду, куда бы ни попала, — «в белогвардейском Крыму так же, как в белогвардейском Киеве.»[126] Что касается Любови Михайловны, то отношения между ней и Ядвигой, по понятной причине, были «холодными и отчужденными, но вполне корректными. А ведь она [Люба — Дж. Р.] могла, имела право требовать, чтобы наше трио было ликвидировано», — впоследствии писала Ядвига[127]. Но Любовь Михайловна на неверность Эренбурга закрывала глаза — как, впрочем, делала это на протяжении всей их последующей долгой совместной жизни.
Киевская схватка со смертью не была у Эренбурга за гражданскую войну последней. На пути в Крым его ждало не меньше опасностей, чем во время погрома в Киеве. До Харькова поезд тащился неделю — в нормальных условиях поездка занимала десять часов. Белые офицеры и казаки то и дело останавливали поезд: выискивали комиссаров и евреев. На одной из таких остановок в теплушку ворвались трое казаков с криком: «Жиды, выходи!». Никто не двинулся с места. Казаки схватили друга Эренбурга, художника Исаака Рабиновича — у него была семитская внешность — и выбросили его из поезда. Затем принялись проверять документы; проверка шла медленно: только один из казаков умел читать. Эренбург оцепенел от ужаса. «Он стоял, держа в руках документы, дожидаясь своей очереди», — вспоминала Ядвига Соммер[128]. В конце концов, выяснилось, что казаки, желая ехать этим поездом, просто освобождали себе место. Им немедленно очистили часть теплушки, и Исааку Рабиновичу разрешили вернуться. На этот раз, по крайней мере, казаки никого не собирались расстреливать.
Эренбург и Любовь Михайловна задержались в Харькове на три недели, их спутники двинулись дальше на юг — до Ростова. В Харькове Эренбург навестил отца. В годы, предшествовавшие революции, Григорий Григорьевич стал в Москве маклером по продаже недвижимости; с его участием состоялась последняя перепродажа гостиницы «Метрополь», которая потом была реквизирована революционным правительством. О дальнейшей судьбе отца Эренбурга мало что известно, разве только дата смерти — он умер в Харькове 26 марта 1921 года. Сын о нем почти забыл. Во время пребывания в Харькове Илья Эренбург продолжал писать, посылая очерки в «Киевскую жизнь», читал лекции об искусстве и поэзии, даже пытался поставить пьесу. В конце ноября он вместе с Любовью Михайловной выехал из Харькова в Ростов, где их дожидались друзья. В Ростове Эренбург так же, как и в Киеве, выступал против большевиков и писал о них с такой яростью, что редактор местной газеты счел необходимым «смягчить [его] кровавый ура-патриотизм»[129]. Из Ростова Эренбурги, Ядвига и братья Мандельштамы доехали поездом до Мариуполя, а оттуда пароходом через Азовское море и Черное море добрались до Феодосии. «Мы ехали добрый (нет, недобрый) месяц, зарывались в темные углы теплушек, валялись в трюме пароходов, среди больных сыпняком, которые бредили и умирали, лежали густо обсыпанные вшами. Снова и снова раздавался монотонный крик: „А кто здесь пархатый?“»[130]
На пароходе, плывшем из Мариуполя в Феодосию, на Эренбурга напал пьяный казак, угрожая «крестить» его в море. Они боролись на палубе и неминуемо, как считал Эренбург, оказались бы в ледяной воде; но Ядвига, услышавшая крики Эренбурга о помощи, подняла на ноги белого офицера, еврея, который выскочил из кубрика, размахивая револьвером, и спас Эренбурга от гибели.
Илья Лазаревич — двоюродный брат Эренбурга — оказался не столь удачлив. После февральской революции он также вернулся из Европы в Россию. До 1918 года жил в Киеве, где ему, художнику, нашлась работа: он преподавал, писал декорации и создавал театральные костюмы. Будучи активным меньшевиком, он, тем не менее, в июле 1919 г. пошел в Красную армию. «Наша партия мобилизована, — писал он жене в Женеву, — даже несмотря на то, что наш Центральный Комитет сидит в тюрьме»