, потом рассмеялся и добавил: „Меня тоже называют путаником. Но вам легче — вы путаете в романах или в частных разговорах, а я, как-никак, член Политбюро“»[188]. Вскоре после этой встречи Бухарин отбыл в Москву, где вернулся к своим политическим обязанностям.
Эренбург прожил в Берлине без малого еще два года, играя значительную роль в культурной жизни русской колонии. Касаясь этого периода в своих мемуарах, он подчеркивал, что писатели — к какому бы лагерю они ни принадлежали — относились с уважением друг к другу. «В Берлине существовало место, напоминавшее Ноев ковчег, где мирно встречались чистые и нечистые; оно называлось Домом искусств. В заурядном немецком кафе по пятницам собирались русские писатели»[189]. «Дом искусств» — как и «Русская книга» — служил мостом между двумя, все дальше расходившимися половинками русской культуры. Эренбург постоянно участвовал в дебатах, происходивших в «Доме искусств», читал свои произведения, сопровождал на проводившиеся там собрания прибывавших из Москвы друзей — Пастернака, Маяковского. Когда в ноябре 1922 года Маяковский направился в Париж, Эренбург помог ему в получении визы и сообщил своим друзьям во французской столице о предстоящем приезде Маяковского, прося показать ему город.[190]
Эренбург опекал также Марину Цветаеву и Бориса Пастернака во время их пребывания в Берлине. По приезде в 1921 году в Европу, он оказал Цветаевой очень важную услугу. Марина Ивановна попросила Эренбурга разыскать ее мужа, Сергея Эфрона, который как бывший белый офицер был вынужден бежать из большевистской России. Узнав, что Эфрон находится в Праге, Эренбург связался с ним и сообщил о его местопребывании Марине. Вне себя от счастья, что она жива, Эфрон немедленно написал ей в Москву. А когда Цветаева вместе с дочерью Ариадной (Алей) в мае 1922 года прибыла в Берлин, Эренбург радушно встретил их и поселил у себя в гостинице. На Алю новый знакомый сразу произвел чарующее впечатление. Он, «как серый тучистый день», — записала она в своем дневнике. — «Но такие глаза, как у собаки.» Особенно пленила ее любовь Эренбурга к табаку и двум трубкам, которые лежали у него в разных карманах. Цветаева высоко оценила щедрую помощь, оказанную ей Эренбургом. В том же мае 1922 года она подарила ему книгу своих стихов со следующей надписью: «Вам, чья дружба мне дороже любой вражды, и чья вражда мне дороже любой дружбы»[191].
В течение тех трех месяцев, которые Цветаева провела в Берлине, ее личная жизнь осложнилась из-за некоторых новых знакомств. Русское литературное сообщество раздирали романтические страсти, и Цветаева поддалась этому наваждению. Сергей Эфрон все еще оставался в Праге, а Марина влюбилась в издателя Абрама Вишняка. В те годы основным издательством Эренбурга в Берлине был «Геликон». В «Геликоне», который возглавлял Абрам Вишняк (двоюродный брат фотографа Романа Вишняка, позднее, до Холокоста, снабжавшего документами евреев из Восточной Европы), издавались многие крупнейшие писатели, в том числе Цветаева, Пастернак, Андрей Белый. Абрам Вишняк и его жена Вера принадлежали к ближайшим друзьям Эренбургов. С Верой Вишняк у Эренбурга был страстный роман, Абрам Вишняк и Любовь Михайловна удовлетворились более спокойными дружескими отношениями. Среди всех этих «Любовей» и «дружб» Цветаева чувствовала себя «пятым колесом». В августе, не имея сил вынести эмоционального напряжения, она уехала в Прагу. Даже предстоящий приезд Пастернака в Берлин не мог удержать Марину Ивановну в Германии[192]. Она очень любила поэзию Пастернака, а их переписка помогла ей выстоять, но даже в Берлине она предпочитала дружить с Пастернаком на расстоянии.
Пастернак пробыл в Берлине с августа 1922 года по март 1923. В письмах к друзьям он с добрым чувством отзывался об Эренбурге: «Эренбург — прекрасный человек, слишком однажды возлюбивший Достоевского, в сущности, кающийся патриот, человек большого кругозора, добрый друг»[193]. Однако далеко не все любили Эренбурга, и он часто подвергался нападкам со стороны ряда писателей. Наиболее скандально известен инцидент, происшедший 28 октября 1922 года, когда критик Илья Василевский, писавший под псевдонимом «He-Буква», разругал Эренбурга в престижной эмигрантской газете «Накануне», обвинив его в саморекламе и омерзительной порнографии. К этому времени Эренбург уже опубликовал в Берлине двенадцать книг, и Василевский, подстегиваемый завистью к столь плодовитому таланту, не нашел для его произведений иного слова, как «графомания», вопрошая: «Что если здесь срочно нужен психиатр, а вовсе не литературный обозреватель? Что если здесь, между нами, на Kurfūrstendam бродит душевнобольной и гримасничает, и хихикает, и забрасывает нас этими своими разнокалиберными, разноликими книгами». Статья «He-Буквы» крайне неприятно поразила многих; они потребовали исключить Василевского и литературного редактора газеты «Накануне», Алексея Толстого, из «Дома искусств». Сам же Эренбург реагировал с полной невозмутимостью. В письме к одному из своих приятелей, упомянув о «большом литературном скандале», он писал: «Статья действительно аховая. Но, по-моему, — ерунда. А Белый, Шкловский, Ходасевич хотят исключить его [Василевского — Дж. Р.] и Толстого из „Дома искусств“»[194].
В то же время Эренбург всячески старался вести себя так, чтобы политические страсти не затрагивали его личную жизнь. Он подружился с писателем Романом Гулем, который до своего появления в Берлине сражался против большевиков. Гуль был одним из редакторов «Русской книги», где часто помещал восторженные рецензии на книги Эренбурга, которого считал подлинно независимым писателем. Если верить Гулю, Эренбург очень высоко отзывался о Бухарине, но любил подшучивать над Лениным и его женой, Надеждой Константиновной Крупской. Любимым писателем Эренбурга был Бабель, чей сборник рассказов «Конармия» он ставил очень высоко. Когда Эренбург примирился с советским режимом, Гуль счел невозможным оставаться с ним в близких отношениях. Много позже Гуль выступил против Эренбурга с рядом уничтожающих статей, бичуя его за служение Сталину[195].
Из-за политики рухнула и еще одна дружба. В конце двадцатых годов и Эренбурги, и Вишняки — все жили в Париже. Но по мере того как Эренбург становился все более просоветским, Вишняки стали встречаться с ним все реже и реже. Правда, после Мюнхенских соглашений в 1938 году, потрясших до основания всю Европу, дружба вновь наладилась, и, уезжая в Москву в 1940 году, Эренбург оставил свою личную библиотеку на хранение Вишнякам. Остатки библиотеки пережили войну, но Абраму и Вере это не было суждено. Оба они были схвачены во Франции нацистами и погибли в газовых печах Освенцима[196].
По сути, из всей экспатриантской колонии один лишь Эренбург утверждал, что советское искусство следует рассматривать как неотъемлемую часть европейской культуры. Он расхваливал экспериментальные композиции Владимира Татлина и Александра Родченко, живопись Казимира Малевича и Любови Поповой, чьи работы были почти неизвестны и никак не оценены за пределами Советской России. Эренбург писал об их достижениях в критико-библиографическом журнале Ященко и в собственной книге «А все-таки она вертится», увидевшей свет в 1922 году, и в своеобычном, но недолговечном журнале «Вещь», который в том же 1922 году издавал совместно с художником и дизайнером Эль Лисицким.
В книге «А все-таки она вертится», как и в журнале «Вещь», отразилось глубочайшее убеждение Эренбурга, что искусству не должны ставиться политические барьеры. «Национализм, католицизм, классицизм» — все это попытки воспрепятствовать прогрессу, — утверждал Эренбург. В Брюсселе, вспоминал он, нельзя было купить немецкую книгу, за исключением одной лавки, где ее доставали из-под прилавка, чтобы не вызвать нападок со стороны «героических патриотов». Россия проявляла вряд ли большую терпимость. Ее революционные деятели были крайне реакционны, когда дело касалось искусства. «Россия являет пример многих неясностей» — заявлял Эренбург в книге «А все-таки она вертится»[197].
В журнале «Вещь» воплотились мечты Эренбурга. Вместе с Эль Лисицким они подготовили к печати шесть номеров, но выпустить смогли только три — весною 1922 года. Каждый номер содержал материал на трех языках — французском, немецком и русском. Первый номер открывался длинным манифестом, принадлежавшим перу Эренбурга. Эренбург заявлял о намерении издателей объединить под обложкой своего журнала художественный авангард, перешагнув через национальные границы:
«Блокада России кончается. Появление „Вещи“ один из признаков начавшегося обмена опытами, достижениями, вещами между молодыми мастерами России и Запада. Семь лет отъединенного бытия показали, что общность заданий и путей искусства различных стран не случайность, не догма, не мода, но неизбежное свойство возмужалости человечества. Искусство ныне ИНТЕРНАЦИОНАЛЬНО»[198].
«Вещь» так же, как и «А все-таки она вертится», превозносила достижения техники и промышленности, видя в них главный источник вдохновения для искусства в двадцатом веке. Эренбург даже заявлял, что «единственный аппарат, способный ввести искусство в жизнь — индустрия»[199]. В особенности его восхищал конструктивизм, новая крайне радикальная школа в изобразительном искусстве, которая, сочетая материалы и геометрические фигуры, взятые из знакомых индустриальных образов, создавала формы, выражающие современный век науки. Оба течения, как конструктивизм, так и второе новое течение — супрематизм, которое соединяло трехмерные и плоские абстрактные формы, — родились в Москве. Четвертый номер журнала «Вещь» Эренбург собирался посвятить художественным достижениям в России. В письме Маяковскому от 3 июня 1922 года он просил присылать ему русские материалы — «стихи, статьи, хронику и т. д.