Верность сердцу и верность судьбе. Жизнь и время Ильи Эренбурга — страница 24 из 110

. Пабст, что называется, из кожи лез, чтобы создать картину белого движения в Крыму. «Для этих кадров — сообщал киножурнал „Close-up“[213], — сто двадцать офицеров [белоэмигрантов — Дж. Р.], включая семь генералов, работали на студии за двенадцать марок в день. Пабст обеспечивал их водкой и женщинами, ждал, а затем снимал их скрытой камерой»[214].

Как раз в тот день Эренбург пришел на съемки и был «слегка растерян», даже напуган, при виде бывших белых офицеров. Ему вспомнилось, как он пробирался в Крым во время Гражданской войны и как офицер «в такой же барашковой шапке» чуть было не сбросил его в море. Впрочем, Пабст выжимал из нанятых на день статистов все, что ему было нужно. «Они ведь знают, как кутить, как бить посуду и резвиться с дамочками», — иронизировал про себя Эренбург, но отмести полностью этих жалких эмигрантов он не мог; он понимал весь трагизм их судьбы, признавал в них своих соотечественников: «Вот так, среди бутафорских советов и бесстрастных операторов доигрывается один из мелких эпизодов великого исторического фильма», — вздыхал про себя Эренбург. Он имел в виду не только произведение Пабста. «Я видел русских женщин в матросских притонах Константинополя. Теперь я вижу этих исполнительных фигурантов. Они, конечно, считают каждого, кто остался в России, „предателем“. Они берегут эти мундиры от моли и бесчестья. Они изображают сейчас развратных белогвардейцев и мечтают о том, чтобы изображать через неделю мужественных большевиков»[215]. Они все были русскими, — даже эта кучка бывших белогвардейских офицеров, чьи сотоварищи готовы были — и не раз! — расстрелять его. Они все были фигурантами в одном и том же «великом историческом фильме». И точно так же, как он заново открывал для себя свое отечество, когда в 1916 году ездил репортером в русские войска во Франции, так и сейчас, десять лет спустя, попав на съемки немецкого фильма, сознавал, что и он, и эти эмигранты вышли из одного и того же горнила истории.

Смерть Ленина

В начале 1924 года, прожив почти три года в Европе, Эренбург и Любовь Михайловна приехали в Советский Союз. Несколько месяцев Илья Григорьевич провел путешествуя, читая лекции и отрывки из своих книг. Он побывал в Одессе, которую посетил впервые, выступал в Харькове, Гомеле, Киеве, где погостил в семье жены. В Киеве он посетил тщательно выполненную постановку по мотивам собственных романов. «На сцене показывали Илью Эренбурга, — вспоминал Эренбург, — у него на плечах сидел американский мистер Куль и покрикивал: „Живей, живей, моя буржуазная кляча…“ Мой тесть, доктор Козинцев, возмущался, а мне было смешно»[216].

На самом деле, Эренбургу спектакль также совершенно не понравился. Озаглавленная «Универсальный Некрополь» и основанная на трех его романах — «Хулио Хуренито», «Жизнь и гибель Николая Курбова» и «Трест Д. Е.», — постановка все их искажала. Эренбургу, который жил в Германии, было крайне трудно, вернее невозможно, помешать превратному толкованию своих романов. «Такого рода переделки по отношению к живым авторам, работающим в СССР, являются недопустимыми», — писал он в феврале 1924 года в киевской газете. В ответ на его публичный протест постановщики переименовали главных героев и перенесли действие в другие страны. Эренбург решил — «из уважения к работе, проделанной коллективом мастерской»[217] — не настаивать на своих требованиях.

Не только профессиональные дела побудили Эренбурга приехать в Россию. Ему хотелось повидать свою дочь, которой тогда уже исполнилось тринадцать лет. Она жила в Москве вместе с матерью, Екатериной Оттовной Шмидт, и отчимом, Тихоном Ивановичем Сорокиным, которого Эренбург знал и любил еще по довоенным парижским годам. До тех пор Эренбург не брал на себя воспитание дочери; кроме писем он мог посылать ей из Европы разве что цветные мелки и детские книги. Теперь же он принял решение стать ей настоящим отцом и всерьез заняться ее воспитанием. К тому же он надеялся, что Париж для него вскоре откроется: весною 1924 года французское правительство признало большевистский режим, а это означало, что Эренбург сможет переехать во французскую столицу. При рождении Ирины ее родители — Эренбург и Е. О. Шмидт — не состояли в законном браке, и теперь, желая, чтобы его дочь закончила образование во Франции, Эренбург ее официально удочерил. И еще он, с помощью Бухарина, получил визы для трех своих сестер, так что и они, вместе с Ириной, получили возможность отправиться в Париж[218].

Эренбург не преминул объяснить дочери, что родина их — Россия и что в Париже она не останется. Живя во Франции, Ирина Эренбург как-то, во время летних каникул, соприкоснулась с несколькими русскими семьями. «На пляже собирались их дети, танцевали и купались, — позднее вспоминала она. — Узнав, что я „советская“ и собираюсь в СССР, они начали меня изводить»[219]. В Москву Ирина Эренбург вернулась только в 1933 году, закончив в Париже среднюю, а затем и высшую школу.

Почти сразу по приезде в Москву Эренбург оказался свидетелем эпохального события. Он не пробыл в русской столице и трех недель, когда 21 января 1924 года умер Владимир Ильич Ленин. Узнав об этом, Эренбург инстинктивно потянулся к Бухарину. «Я пошел к Николаю Ивановичу, моему товарищу по нелегальной школьной организации, он жил во Втором доме Советов [гостиница „Метрополь“ — Дж. Р.]. Обычно веселый, он молчал, и вдруг я увидел в его глазах слезы». Однажды Бухарин признался Эренбургу, что революция оборачивается не совсем тем, чем мечталось. «С Ильичем мы не пропадем», — заверил он тогда старого приятеля[220]. Ленин фактически скончался на руках у Бухарина. И революция, если уж на то пошло, была в опасности.

Смерть Ленина заставила Эренбурга пересмотреть свои прежние оценки создателя Советского государства. Его былые портреты Ленина — полная сарказма карикатура, которую он юношей нарисовал в 1909 году в Париже, презрительные разоблачения, сделанные в Москве и в Киеве во время Гражданской войны, образ беспощадного кремлевского вождя из «Хулио Хуренито» — нельзя было повторять. Большевики теперь крепко держали кормило власти, и Эренбургу следовало остерегаться. Да и Бухарин боготворил Ленина, с чем не считаться Эренбург не мог. Время вынуждало его по-иному взглянуть на Ленина и публично продемонстрировать свой патриотизм, даже идеологическую преданность.

Решение продиктовала необходимость — политическая и профессиональная. Вместе с очень немногими писателями Эренбургу предложили принять участие в однодневной газете, посвященной памяти Ленина, выпуск которой был приурочен к дню его похорон. Этим Эренбургу — среди приглашенных он был единственным, кто жил за границей, — оказывали большую честь. И он сделал все, что мог. Его статья «Об обыкновенном и необыкновенном» была взглядом в прошлое, который мог принадлежать ему одному. Описывая парижскую квартиру Ленина, Эренбург упомянул, как привратница не раз жаловалась, что полиция часто наведывается к этому «самому обыкновенному человеку», Эренбург тут же добавлял: не стоит винить эту женщину, что она так на это реагировала. Даже «самые хитроумные начетчики» не понимали значения и величия Ленина. «Это знал только он, и в этом его величие <…> Кто мог подумать, что из ребячески-романтических баррикад, из библиотечных томов, из долгих споров среди вот таких „неудобных жильцов“, будет создана огромная живая пирамида, пятая часть планеты, построенная по плану и скрепленная вязкой кровью?»[221].

В том же году, позднее, по возвращении в Париж, Эренбург, завершая роман «Рвач», окончил его кратким, берущим за сердце описанием похорон Ленина. Смерть Ленина оставила ужасную брешь. «Кто победит?» — спрашивал себя Эренбург, прощаясь с прахом Ленина. И невольно «сопоставлял суровую точность черепа и стихийное копошение толпы, дымность костров, ухабистость речи. А может быть, и вовсе праздный это вопрос, — заключал он, — ибо и он, и они одно — Россия»[222].

Парижские романы

Посещение Советского Союза не разрешило сомнений Эренбурга в отношении революции и общества, складывавшегося при НЭПе. В трех следующих его романах — «Рвач», «В Проточном переулке» и особенно наглядно в «Бурной жизни Лазика Ройтшванеца» — говорится о советском обществе, каким он сам непосредственно его увидел. Эти книги отнюдь не выражают неприятия советской жизни и не являются пасквилем на нее. Все три романа — зоркий и трезвый вердикт обществу, находящемуся в процессе формирования. Религия, экономика, политика, литература и зачастую сам язык находятся в упадке. Старые вехи снесены. Существует лишь унылый повседневный быт с его нуждой и хамством, да новая, все более нахрапистая сила — советское государство, — которую все персонажи, кто восторженно, кто с опаской, принимают. Мрачные, насыщенные грубыми чувствами и насилием, эти романы рождают в воображении читателя картину сложного переходного периода, когда советское общество не вполне знало, как ему справиться с разрухой и чувством растерянности.

Взятые вместе, эти романы дают ясное представление о настроении Эренбурга и главной его проблеме. Хотя местом своего пребывания он избрал Европу, эмигрантом он себя никоим образом не считал, а между тем это было время, когда многие русские художники решали для себя вопрос, вернуться ли в Советский Союз, или обосноваться на Западе. Написанные в 1924–1927 гг., эти три романа подтверждают литературную и психологическую автономность Эренбурга и отражают его достоинства как писателя: умение выразить наблюденные им острые социальные явления в динамичном увлекательном повествовании. Именно эти его качества имел в виду В. Каверин, когда назвал «Рвача» лучшей книгой Эренбурга