Верность сердцу и верность судьбе. Жизнь и время Ильи Эренбурга — страница 31 из 110

<…> Вы устранили из жизни еретиков, мечтателей, философов и поэтов. Вы установили всеобщую грамотность и столь же всеобщее невежество».

Но выступить с задуманным обвинением своим однокашникам Володе не хватает смелости. И он говорит совсем другое: рассказывает о недавней встрече с заезжим французским журналистом, которого расспрашивал о жизни молодежи в Париже. «Они много знают, но ничего не могут, — объясняет Володя собранию. — Для них важно занять место в готовой жизни, а вы хотите эту жизнь создать! <…> Я хочу быть с вами <…> Но надо мной висит какое-то проклятие»[285].

Не имея сил ни разрешить гнетущие его противоречия, ни жить с ними, Володя обречен. Сам того не желая, он распаляет подвыпившего рабочего, который совершает варварский поступок, вредительство, и попадает под суд. Признать себя соучастником преступления Володя боится. Стыдясь самого себя, подавленный одиночеством и своим, как он считает, духовным банкротством, Володя кончает с собой.

«Будь у него немного меньше совестливости и немного больше цепкости — он не повесился бы», — рассуждает в своих мемуарах Эренбург. То же можно сказать и о многих других главных героях его романов, которые либо кончают самоубийством, либо так или иначе содействуют собственному уничтожению Хулио Хуренито, Николай Курбов, Михаил Лыков, Лазик Ройтшванец, называя лишь немногих. У самого Эренбурга было больше веры в себя и способности выжить.

Он не мог отринуть Россию, он должен был остаться с ней, даже если это означало принять сталинский режим; но пошел он на это отнюдь не цинично и не питаясь слепыми иллюзиями. Эренбургу было известно куда больше, чем миллионам людей на Западе. «Друзья, приезжавшие из Советского Союза, рассказывали о раскулачивании, о трудностях, связанных с коллективизацией, о голоде на Украине», — писал он в книге «Люди, годы, жизнь» десятилетия спустя. Но угроза фашизма перевешивала все другие соображения. «День второй» сигнализировал капитуляцию. Эренбург давал знать режиму, что будет предан, будет молчать, заслужит доверие. Части его «я» не стало, его художественное чутье подчинилось политическому нажиму. «Я не отказывался от того, что мне было дорого, ни от чего не отрекался, но знал: придется жить сжав зубы, научиться одной из самых трудных наук — молчанию»[286].

Глава 7Подлое, бессовестное десятилетие

После стольких лет жизни в Париже Эренбург был на Левом берегу Сены уже старожилом. Его приятель, итальянский журналист Нино Франк, любил шутить, что Эренбург жил не во Франции, а на Монпарнасе, «где, выкроив время, соорудил себе карманный, уютный С.С.С.Р., учрежденный им в том Париже, который он тоже сам для себя построил»[287]. Квартира Эренбурга — в первом этаже небольшого изящного дома на улице Котантен, с несчетным числом книг и десятками курительных трубок, красовавшихся на стенах кабинета, — стала местом встреч для его друзей и товарищей по перу. Он даже оставлял ключ во входной двери: пусть каждый чувствует себя желанным гостем. Квартира находилась неподалеку от кафе «Дом» и бара «Куполь». «Дом» — излюбленный приют журналистов, писателей, художников и политиков — был и его любимым кафе. Симоне де Бовуар, не раз застававшей его там или в соседнем «Куполе», хорошо запомнилось «его полное лицо и копна густых волос»[288].

Внешний вид Эренбурга, его манера одеваться и держаться, поражали всех, кому приходилось его встречать. Итальянский журналист Луиджи Барзини как-то написал об Эренбурге, что «у него глаза полузакрыты веками, но смотрят зорко, как у аллигатора, притаившегося в тине»[289]. Широкие покатые плечи служили постаментом для непропорционально крупной головы, такой большой, что во время Второй мировой войны в Красной армии не нашлось для нее фуражки — пришлось делать на заказ. И при этом руки у него были маленькие и слабые, с длинными тонкими изящными пальцами в желтых пятнах от табака. Ноги тоже были непомерно тонкими, а ходил он быстрым мелким шагом.

Плодовитый романист Жорж Сименон, с которым Эренбург подружился в начале тридцатых, вспоминал о нем в одном из своих интервью: «Эренбург был очень приятным, несколько странным человеком. Он больше слушал, чем говорил. Сидит где-нибудь в углу, словно его и нет, и, кажется, что он ничего не слышит. Однако он помнил все, о чем мы говорили»[290].

Среди многочисленных наблюдателей загадочного обыкновения Эренбурга присутствуя не присутствовать интересные заметки оставил американский писатель Сэмюэл Путмен, также долго живший в Париже:

«С его мощно развернутыми, но сутулыми плечами, придававшими ему вид горбуна, Эренбург был человеком-вехой на перекрестке Вавен <…> Чаще всего он сидел один. Время от времени он подымал глаза над краем газетного листа — французского или русского — озирал ярко освещенную залу и, вперив на секунду взгляд в стайку шумливых „художников“, по всей видимости, американцев, в следующую опускал его, словно смутившись от того, что увидел»[291].

В декабре 1932 года, вернувшись в Париж после своего продолжительного визита в Москву и Сибирь, Эренбург начал приспосабливать свой критический ум к политической конъюнктуре. Мало того, что он написал «День второй», он усвоил новый, резко полемический тон, зазвучавший в цикле статей о французской культуре, даже не постеснялся чернить новаторские эксперименты во французской литературе. «Я знаю также, что молодые писатели пишут замечательные книги ни о чем, — писал он зимой того года. — Это большое искусство — надо написать роман в триста страниц без характеров, без сюжета и без мыслей»[292]. Излишне говорить, что в устах бывшего завсегдатая «Ротонды» сие мнение было более чем странным.

Большинство статей, написанных им за 1933 год, — о Мигеле де Унамуно, Франсуа Мориаке, французских сюрреалистах, Андре Жиде и Андре Мальро — появились в «Литературной газете»[293]. Когда эти статьи, переведенные в 1934 году на французский язык, были опубликованы во Франции, они утвердили за Эренбургом репутацию ядовитого полемиста; сюрреалисты во главе с Андре Бретоном выразили ему, в частности, свое глубочайшее недоверие: по их мнению, он стал откровенным прихвостнем Сталина.

Только в 1934 году, когда во Франции разразился политический кризис, работа Эренбурга в «Известиях» в качестве аккредитованного газетой корреспондента началась всерьез. 6 февраля 1934 года орава воинственных молодчиков напала на полицейский кордон, пытаясь прорваться к зданию французского парламента. Предводимая реакционными и монархистскими организациями «Французская солидарность» и «Боевые кресты», питавших симпатию к гитлеровскому антисемитизму, разъяренная толпа прокатилась по улицам Парижа с криками «Долой правительство Даладье!». Беспорядки и демонстрации захлестнули Париж. «У нас теперь довольно бурная жизнь, — писал Эренбург из Парижа Валентине Мильман. — Стреляют на улице и т. д. Так что я несколько выбит из колеи»[294].

За считанные дни силы левых, страшась, что Франция, подобно Германии, уступит самому что ни на есть отъявленному фашизму, объединились. На 12 февраля была назначена всеобщая забастовка. В отличие от левых в Германии, социалисты и коммунисты вместе сомкнули ряды под знаменами антифашизма. «Много лет я прожил в Париже, — писал Эренбург в „Известиях“, — но еще не видал такой решимости, такой выдержки, такого душевного напряжения»[295]. Это было начало Народного фронта, который два года спустя с избранием первого, за всю историю республики Франция, премьер-министра социалиста, Леона Блюма, пришел к власти.

В феврале того же года Эренбург получил от «Известий» еще одно задание. Всего через несколько дней после всеобщей забастовки в Париже его направили в Вену — освещать попытку австрийских рабочих противодействовать фашистскому влиянию на их страну. Эренбург прибыл в столицу Австрии в разгар событий, застав там кровавые поля: артиллерийские снаряды крушили рабочие окраины Вены[296]. Первая из цикла статья Эренбурга об австрийских событиях появилась в «Известиях» 6-го марта[297]. Как и следовало ожидать, она отражала советскую политику в вопросе борьбы с фашизмом. В Австрии, как и в Германии, социал-демократы и коммунисты соперничали за руководство рабочим классом. Следуя указаниям Сталина, международное коммунистическое движение всячески разоблачало деятельность социалистических партий, включая австрийских социал-демократов, которые могли бы быть их союзниками в борьбе против Гитлера. Самым роковым образом эта политика сказалась на судьбе Германии, где распри между коммунистами и социалистами полностью деморализовали левые силы и содействовали приходу к власти Гитлера.

В своих репортажах Эренбург рассказывал, как по всей Австрии активных рабочих разоружали, тогда как их социалистические лидеры искали возможности компромисса, выжидали и решительно отказывались что-либо предпринять. Правда, он попытался проявить понимание, перед каким тяжелым выбором они стояли. Не разоблачал их шершавым сталинским языком. Ни разу не назвал «социал-фашистами», как это практиковалось в советской печати, и даже скупо отдал дань уважения их арестованным вождям. «Личное мужество не исключает политической трусости» — вот все, что он смог вставить[298]. В целом же его статьи обвиняли социалистов за отсутствие