[310]. Статья Радека обозначила точку поворота. «День второй» был теперь полностью принят, и Эренбург мог занять свое место в рядах советских писателей.
Тем временем открытие съезда советских писателей с конца июня перенесли на середину августа. У Эренбурга оказалось свободное для отдыха лето, и он почти весь июль провел вместе с дочерью в поездках по Северу, а вернувшись в Москву, посвятил оставшиеся дни встречам с другими писателями. Тогда же он написал для «Известий» не совсем обычную для себя вещь — фельетон «Откровенный разговор». В нем рассказывалось о гостинице «Националь», где Эренбургу был предоставлен номер и откуда его выселили в связи с прибытием западных туристов. На глазах у Эренбурга гостиница внезапно преобразилась. Весь штат облачился в новую форму, залы и ресторан обновили и разукрасили, официанты и горничные учились улыбаться и кланяться. Эренбург решил, что приезжает Эйнштейн или подобная мировая величина, но когда он увидел, что все это угодливое лакейство затеяно ради заурядных иностранных гостей, он пришел в ярость: люди, заведовавшие гостиницей, не знали «разницы между комфортом и шантаном, между гостеприимством и угодливостью». Впрочем, вопрос ставился шире:
«Будь я вашим гидом, граждане интуристы, — писал Эренбург, — я не кривил бы душой, я не скрыл бы от вас многих злых сказок. Я не говорил бы вам: „Посмотрите направо — там старая церквушка“, только потому, что налево стоит очередь <…> В нашей стране еще вдоволь нужды, косности и невежества: мы ведь только-только начинаем жить <…> я мог бы вам рассказать немало дурных сказок. У нас много говорят об уважении к человеку, но уважать человека у нас далеко еще не все научились»[311].
Фельетон навлек на Эренбурга неприятности. Приведя выдержки из «Откровенного разговора», лондонская «Таймс» объявила, что Россия обманывает иностранных туристов, а советские чиновники возложили на Эренбурга вину за аннулированные путевки и инкриминировали нанесение стране материального ущерба. Тем не менее — вспоминал Эренбург в своих мемуарах — «Известия» (т. е. Бухарин) встали на его защиту, и дело обошлось без дальнейших последствий[312].
Тем же летом 1934 года, как раз когда Эренбург и Мальро отбывали в Советский Союз, за церемониями и осмотром достопримечательностей происходило другое, не предававшееся огласке, происшествие: 14 мая, за месяц до прибытия званых гостей в ленинградский порт, в Москве был арестован поэт Осип Мандельштам.
Непосредственной причиной ареста послужило стихотворение о Сталине, которое Мандельштам, написав в ноябре прошлого года, прочитал небольшому кругу знакомых и друзей. Яркое и лаконичное, оно было одним из первых, открыто высказавшим то, о чем все тогда уже в глубине сердца начинали ощущать: «Мы живем, под собою не чуя страны, / Наши речи за десять шагов не слышны, / Только слышно кремлевского горца, / Душегубца и мужикоборца»[313].
На этот раз Мандельштама пощадили. Его жена сделала все возможное, чтобы его спасти[314]. Она бросилась к Бухарину, который не однажды уже выручал Мандельштама. И Пастернак, извещенный Ахматовой, также пошел к Бухарину, высказав ему свою тревогу. Бухарин, не колеблясь, обратился непосредственно к Сталину, упомянув в своем письме и о чувствах, испытываемых Пастернаком. Предпринятые шаги возымели действие. Через несколько недель Надежде Мандельштам разрешили свидание с мужем на Лубянке. И вместо расстрела или тюрьмы (стихотворение квалифицировалось как «террористический акт») Мандельштам был приговорен к трехгодичной ссылке, которую отбывал в Воронеже; его судьбу решило распоряжение свыше: «Изолировать, но сохранить».
К моменту прибытия Эренбурга, в конце июня, в Москву, Мандельштам был уже от нее за сотни километров. Затем история эта получила беспрецедентную кульминацию. В конце июня Пастернаку позвонил сам Сталин, подтвердивший, что с Мандельштамом ничего ужасного не произойдет. Пастернак немедленно поделился этой новостью с Эренбургом, и никто иной как Эренбург постарался, чтобы о милостивых словах Сталина узнали все и вся[315]. Он даже поехал в Воронеж и пытался разыскать там Мандельштама, но его адреса никто не знал, и, проблуждав по городу день, Эренбург вернулся в Москву ни с чем.
У Сталина имелись свои причины пощадить Мандельштама и выступить этаким милостивцем. Как же было в канун открытия писательского съезда не убаюкать интеллигенцию, внушив ей чувство благой безопасности. «Чудо ведь не чудо, если им не восхищаются» — прокомментировала сталинский звонок Надежда Мандельштам[316].
Сталинский звонок получил широкий резонанс. Мгновенно изменился статус Пастернака; даже самые кусачие его критики были вынуждены признать его Поэтом с большой буквы. Выиграл, по всей видимости, и Бухарин. Сразу после его вмешательства в дело Мандельштама он получил поручение выступить на съезде писателей с докладом. Судя по всему, казалось, вполне можно верить, что на съезде будет провозглашено терпимое отношение к литературе — шаг, который предполагал и более широкую терпимость в отношении всего общества. Однако эти надежды оказались иллюзорными, и к концу года, всего четыре месяца спустя после съезда, Сталин запустил новую волну террора.
На Первом всесоюзном съезде советских писателей
Учреждая Союз советских писателей, Сталин нашел способ как превратить творческую элиту страны — литераторов — в служанку государства. Подобно таким же союзам, организованным в других областях культуры, новое сообщество было использовано Сталиным, чтобы властвовать над интеллигенцией страны, распределяя льготы, квартиры, дачи, деньги и поездки за границу не за таланты художника, а за верное служение и рабское подобострастие. Но в 1934 году Эренбург искренне надеялся, что съезд дает писателям творческую автономию. Прошло два года, как Сталин ликвидировал Российскую ассоциацию пролетарских писателей, более известную под аббревиатурой РАПП. Эта организация зарекомендовала себя как воплощение доктринерского партийного подхода к литературе, в результате которого советских писателей разделили, под руководством РАПП'а, на две группы: правильные «пролетарские» писатели и неправильные «попутчики» или злопыхатели. В течение ряда лет Эренбург числился по разряду «попутчиков». Теперь, когда РАПП был распущен и создавался новый союз писателей, который, как предполагалось, включит в себя литераторов всех направлений, Эренбург предавался оптимизму. Он, без преувеличения, «готовился к съезду советских писателей, как девушка к первому балу»[317].
Судя по всем имеющимся отчетам, этот писательский съезд походил на небывалый литературный цирк. Огромные портреты Шекспира, Толстого, Гоголя, Сервантеса, Гейне, Пушкина и Бальзака украшали Колонный зал Дома Союзов, самый величественный в тогдашней Москве, где десять лет назад происходило прощание с Лениным. Почти шестьсот делегатов от советских литераторов присутствовали на двадцати шести заседаниях, продлившихся пятнадцать дней. В первый день съезда играл оркестр и все время у входа собирались толпы народа, жаждавшие увидеть любимых писателей воочию. Официальную повестку дня то и дело прерывали выступления колхозников, красноармейцев, юных пионеров — представителей явившихся в зал делегаций. Андре Мальро был одним из сорока иностранных гостей, среди которых были Оскар-Мария Граф, Клаус Манн и Густав Реглер, приехавшие из Германии, Луи Арагон и Жан-Ришар Блок — из Франции[318].
Эренбург принадлежал к самым видным фигурам на съезде. Дважды он председательствовал на заседаниях и неоднократно переводил речи иностранных гостей; его фотография два раза за время съезда появлялась в «Известиях»; роман «День второй» получил официальную поддержку, и его обложка фигурировала в числе другой советской «классики» на первой полосе «Известий»[319]. Многие из выступавших даже специально отмечали новообретенное Эренбургом восторженное отношение к строительству социализма[320].
Съезд оказался сложным спектаклем. Многие речи были совершенно бессодержательны. Максим Горький, будущий руководитель писательского союза и почти бессменный председатель на съезде, произнес трехчасовую вступительную речь — нескончаемый обзор истории литературы и места литературы советской. Западной культуре досталось от него в полную меру. На съезде впервые заявил о себе сталинский прихвостень Андрей Жданов, выступив с тупым заявлением, будто советская литература организует рабочих «на борьбу за окончательное уничтожение <…> ига наемного труда»[321]. Но были и мгновения подлинного чувства и настоящих дебатов. Как и надеялся Эренбург, с большим интересом был выслушан доклад Бухарина. Присутствовавшим хорошо было известно, что он выступал в защиту арестованных писателей и боролся против регламентации культуры. Горячее, чем ему, когда он появился на трибуне, аплодировали только Горькому.
Темой доклада Бухарина была советская поэзия, однако подлинным ее предметом стал контроль партии над литературой. «Перед нами возникает опасность, — заявил он съезду, — ведомственного отчуждения, бюрократизации поэтического творчества». Настоящая литература требует «многообразия и качества». При социализме писателю нужно выявлять и исследовать «весь мир эмоций — любви, радости, страха, тоски, гнева», — настаивал Бухарин, порою впадая в острый, полемический тон. «Дело ведь для поэта — вовсе не в том, чтоб уме