Великая чистка
Несмотря на все, что Эренбург знал, он не был готов к той атмосфере страха, которая владела советской столицей. Кто-то из друзей спросил его, как его угораздило приехать. Разве он не знает, что происходит? Его дочь Ирина крайне изумилась наивности отца. Эренбург и Любовь Михайловна остановились у Ирины и Бориса Лапина в импозантном серого камня десятиэтажном доме, построенном в тридцатых годах в Лаврушинском переулке для литературных знаменитостей. Среди многих писателей, живших в этом доме, числился и Борис Пастернак.
Но безопасным убежищем этот дом отнюдь не был. В первый же вечер, подымаясь в лифте, Эренбург прочел странное, написанное от руки объявление: «Запрещается спускать книги в уборную. Виновные будут установлены и наказаны». (Люди опасались оставлять у себя книги, принадлежащие перу только что разоблаченных «врагов народа»). Позже Эренбург узнал, что жильцы дома просили останавливать лифт на ночь: шум подымающейся кабины не давал им спать, они с трепетом прислушивались, где она остановится и в какой квартире сейчас производится очередной арест.
Рассказ Эренбурга о великой чистке — не самый яркий и подробный в его мемуарах «Люди, годы, жизнь», но эта книга вышла менее чем через десять лет после смерти Сталина и была первой, где описана атмосфера смятения и ужаса, царившая среди московской интеллигенции.
«Когда мы вошли в квартиру, Ирина наклонилась ко мне и тихо спросила: „Ты что, ничего не знаешь?“
Полночи она и Лапин рассказывали нам о событиях: лавина имен, и за каждым одно слово — „взяли“.
„Микитенко? Но он ведь только что был в Испании, выступал на конгрессе…“ — „Ну и что, — ответила Ирина, — бывает, накануне выступает или его статья в Правде…“
Я не мог успокоиться, при каждом имени спрашивал: „Но его-то почему?..“ Борис Матвеевич пытался строить догадки: Пильняк был в Японии, Третьяков часто встречался с иностранными писателями, Павел Васильев пил и болтал, Бруно Ясенский — поляк, польских коммунистов всех забрали <…> А Ирина на все отвечала: „Откуда я знаю? Никто этого не знает…“. Борис Матвеевич, смущенно улыбаясь посоветовал: „Не спрашивайте никого. А если начнут разговаривать, лучше не поддерживайте разговора…“»[424].
Когда Эренбург прибыл в Москву в канун Рождества, ему в «Литературной газете» сказали, что недели через две он вернется в Испанию[425]. Но не тут-то было. «Теперь все требует времени, — объясняли ему, — большие люди очень заняты, придется месяц-другой подождать»[426]. Подождать Эренбургу пришлось больше пяти месяцев.
Друзья не скрывали, что боятся за него. Михаил Кольцов, предупреждавший Эренбурга, чтобы он не показывался в Москве, пришел в ужас, когда увидел его в Советской России[427]. Он провел Эренбурга в примыкавшую к его кабинету уборную (позднее вспоминал Эренбург) и рассказал свежий анекдот. Один говорит: «Ты слышал последнюю новость? Взяли Теруэль». «А жену?» — спрашивает другой[428]. В январе Всеволод Мейерхольд лишился своего театра, который закрыли как «чуждый» элемент в советской культурной жизни. Многие знакомые Эренбурга держали наготове чемоданчик с двумя сменами теплого белья. Писать Эренбург не мог, да и вряд ли пытался, но благодаря известности, которую он приобрел своими репортажами, его без конца приглашали выступать, и за пять месяцев, что он провел в России, у него было пятьдесят, если не больше, встреч с читателями.
Его особенно тянуло к Бабелю. «Мудрого ребе» он «нашел печальным, но его не покинули ни мужество, ни дар рассказчика»[429]. Бабель рассказал о фабрике, где запрещенные книги превращают в измельченную массу, из которой потом изготавливают бумагу, и про дома для сирот при живых родителях. «Теперь человек разговаривает только с женой — ночью, покрыв головы одеялом…», — сказал Бабель о терроре[430].
Никто не знал, чему верить. «Мы думали (вероятно, потому, что нам хотелось так думать), что Сталин не знает о бессмысленной расправе с коммунистами и советской интеллигенцией», — признавался Эренбург в своих мемуарах. Такой давний член партии, как Мейерхольд, уверял Эренбурга, что репрессии от Сталина скрывают. И Борис Пастернак разделял это общее заблуждение. Однажды ночью Эренбург встретил его в Лаврушинском переулке, где оба выгуливали своих собак. «Он размахивал руками среди сугробов: „Вот если бы кто-нибудь рассказал про все Сталину!..“»[431]. Конечно, Сталин знал, но страх поразил людей так глубоко, а чувство беспомощности было столь сильным, что лишь немногие понимали: не кто иной, как Сталин организовал террор для своих целей. Апеллировать было не к кому.
Самым страшным испытанием для Эренбурга во время его пребывания в Москве был суд над Бухариным. На скамье подсудимых находилось еще двадцать человек и среди них два известных дипломата — Н. Н. Крестинский, бывший посол в Германии, и X. Г. Раковский, не так давно представлявший советское правительство в Париже и Лондоне. Их обвиняли в развернутом заговоре, правым крылом которого внутри России ведал Бухарин, а левым управлял из-за рубежа Троцкий. Бухарину инкриминировался приказ убить Кирова и даже попытка уничтожить Ленина в 1918 году, когда покушение на вождя большевиков чуть было не оказалось успешным.
У Эренбурга не было ни малейших иллюзий в отношении этого судилища. Скорее всего, Сталин велел дать ему пропуск в Октябрьский зал, где оно происходило. Как впоследствии вспоминал Эренбург, «один крупный журналист, вскоре погибший по приказу Сталина, в присутствии десятка коллег сказал редактору „Известий“ <…>: „Устройте Эренбургу пропуск на процесс — пусть он посмотрит на своего дружка“». Этим журналистом был Михаил Кольцов, который, возможно, цитировал слова самого Сталина. Только такому извергу, как Сталин, могло понадобиться отправить Эренбурга в зал суда смотреть на Бухарина на скамье подсудимых. Эренбург присутствовал на открытии процесса, состоявшегося 2-го марта 1937 года, но написал о нем впервые только в шестидесятые годы — в надежде, дав в книге «Люди, годы, жизнь» правдивый портрет Бухарина, содействовать его реабилитации.
«Они [обвиняемые — Дж. Р.] рассказывали чудовищные веши, их жесты, интонации были непривычными. Это были они, но я их не узнавал. Не знаю, как Ежов добился такого поведения. Ни один западный автор халтурных полицейских романов не мог бы напечатать подобную фантастику <…>
Все мне казалось нестерпимо тяжелым сном, и я не мог толком рассказать о процессе даже Любе и Ирине. Я теперь также ничего не понимаю, и „Процесс“ Кафки мне кажется реалистическим, вполне трезвым произведением»[432].
Вернувшись домой, в Лаврушинский, Эренбург едва мог говорить. Только сказал своим, что это — ужасно, и лег на диван лицом к стене. Несколько дней он ничего не ел — не мог[433].
В «Известиях» рассчитывали получить от него статью о судебном заседании. «Я вскрикнул „Нет!“ — И, видно, голос у меня был такой, — возвращаясь памятью к тем дням, писал Эренбург, — что после этого никто не предлагал мне писать о процессе»[434]. Савич слышал, как он сказал: «Есть вещи, о которых приличный человек не пишет».
За эти месяцы жизни в Москве Эренбург написал только две статьи об Испании и дал одно интервью для печати. Первая статья, «За жизнь», появившаяся, когда не прошло еще двух недель со дня расстрела Бухарина, описывает бомбежку Барселоны и указывает, что Франко опирается на помощь Германии и Италии[435]. Ни то, ни другое особого интереса собой не представляли. В конце очерка Эренбург, однако, приводил нелепый лозунг, принадлежащий генералу Миллану Астрею: «Muera la inteligencia! Viva la muerto!» («Смерть интеллигенции! Да здравствует смерть!») и часто провозглашаемый на фашистских сборищах. Эренбургом были написаны сотни ярких гневных очерков о гражданской войне в Испании, но, видимо, не случайно единственная статья, в которой нашлось место для чудовищного призыва генерала Астрея, пришлась на время после бухаринского процесса, когда Эренбург стал прямым свидетелем уничтожения близкого друга, да и сам имел серьезные основания опасаться за свою жизнь. Читая статью, невольно задаешь себе вопрос, а не является ли защищаемая Эренбургом «жизнь» его собственной и не означает ли само заглавие, поставленное автором во время Walpurgisnacht[436] взаимных обвинений и смертей (когда шел процесс, вокруг костров и ночного Кремля собирались толпы, требовавшие смерти подсудимым), замаскированным или, по крайней мере, подсознательным протестом против чисток, против ужасной участи стольких друзей. Фашисты скандировали: «Смерть интеллигенции! Да здравствует смерть!», советские прокуроры требовали крови «врагов народа». Рядовой советский гражданин не осмелился бы, даже в самых глубинных закоулках сознания, помыслить о параллели между Сталиным и Франко. Но Эренбург не был рядовым советским гражданином.
После расстрела Бухарина, о котором публично объявили 15 марта, Эренбург уже не мог терпеливо сидеть и ждать, когда ему разрешат уехать. Он решил обратиться непосредственно к Сталину, аргументируя, что место, где его талант найдет наилучшее применение, сейчас Испания. Прошло несколько недель, и Эренбурга вызвали в «Известия», чтобы объявить ему — придется остаться в России: «Товарищ Сталин считает, что при теперешнем международном положении вам лучше остаться в Советском Союзе». А за книгами и вещами, оставшимися в Париже, разрешат съездить жене. У Эренбурга были все основания считать, что он задержан. И в этот момент он решился на неслыханный поступок. Не слушая возражений жены и других членов семьи, Эренбург вторично написал Сталину, повторив свою просьбу о разрешении уехать. «Я понимал, конечно, — вспоминал он впоследствии, — что, скорее всего, после такого письма меня арестуют, и все же письмо отправил