Верность сердцу и верность судьбе. Жизнь и время Ильи Эренбурга — страница 45 из 110

<…> От волнения ничего не ел». Однако риск себя оправдал, что подтвердил звонок из «Известий». В майские праздники Эренбург принимал участие в трансляции с Красной площади: говорил про Испанию, а несколько дней спустя они с Любовью Михайловной уже заняли свои места в поезде на Хельсинки. Оба испытывали огромное чувство облегчения. «Мы сидели с Любой на скамейке в сквере и молчали, — вспоминал Эренбург о пересадке в Финляндии. — Не могли разговаривать даже друг с другом»[437].

Почему советский аппарат передумал и выпустил Эренбурга за границу, установить невозможно. Сам он в своих мемуарах не дает тут никаких объяснений — разве что жил в такие «времена, когда судьба человека напоминает не разыгранную по всем правилам шахматную партию, но лотерею»[438]. И все же поведение Эренбурга в этот критический момент остается уникальным, и то, что его не репрессировали в 1938 году, ни позднее, было не просто счастливым подарком судьбы. Начиная с 1924 года, когда Сталин впервые обратил на него внимание в лекции «Об основах ленинизма», его жизнь стала зависеть от воли этого одного человека. Других литераторов, менее известных или по другой причине более уязвимых, могли арестовывать и уничтожать сидящие в правительственных креслах разных уровней десятки, сотни, даже тысячи партийных вождей и гепеушников. Десятки миллионов людей были в тридцатых годах ими схвачены. Сталин физически не мог подписать каждый арест. «Если бы он читал списки всех жертв, — справедливо писал Эренбург, — то не смог бы делать ничего другого»[439]. Как только жертвы оказались разнесенными по графам — кулаки, верующие, националисты всех видов, сионисты, троцкисты, бухаринцы, — выполнять разнарядку было уже делом местных гепеушников. Никто, однако, не хотел брать на себя ответственность за ликвидацию человека, заслужившего положительный отзыв самого Сталина. Однажды отметив Эренбурга, он вполне мог в любое время вспомнить о нем снова. Эренбург жил под дамокловым мечом, но чтобы перерезать державшую его нить, нужен был кивок Сталина.

Эренбург, надо полагать, что-то такое чувствовал, и это придало ему решимости привлечь к себе внимание в зловещие недели после суда над Бухариным. Это был опасный шаг — даже безрассудный, как оценили его жена и дочь, — но при непредсказуемости советской системы Эренбург решил презреть осторожность, махнув на все рукой. Возможно, его первое письмо вообще не передали Сталину, а возможно, Сталин затребовал досье Эренбурга и, удовлетворенный, отправил его обратно в Европу. Так или иначе, но Эренбург не стал ждать в Лаврушинском переулке, где посреди ночи остановится шумный лифт. Он отказался быть свидетелем собственной погибели. К тому времени он, без сомнения, понимал, как ему повезло, что личная беседа со Сталиным в 1934 году у него не состоялась; встреча с диктатором с глазу на глаз сильно увеличивала вероятность ареста в будущем. В отличие от Михаила Кольцова Эренбург научился держаться от Кремля на достаточном расстоянии.

Только недавно стало известным, какой опасности тогда он подвергался. Много лет спустя после расстрела Бухарина Эренбург узнал от секретаря Бухарина и от его вдовы, Анны Михайловны Лариной, — почти двадцать лет проведшей в лагерях и ссылке, — что он чуть было не стал обвиняемым на бухаринском процессе. На допросах Карл Радек показал, что Эренбург сопровождал Бухарина в поездке к нему на дачу, где Бухарин и Радек «за глазуньей» планировали государственный переворот[440]. Хотя в феврале 1937 года Радек был осужден, тогда расстрелян он не был, и есть все основания полагать, что следователи, допрашивавшие Бухарина, устроили ему очную ставку с Радеком, подтвердившим свои ложные показания. Однако к марту 1938 года Эренбург в бухаринском деле уже не фигурировал.

Похожие события произошли годом позже. На этот раз их главными жертвами оказались Всеволод Мейерхольд и Исаак Бабель[441]. Шестидесятилетнего Мейерхольда арестовали 20 июня 1939 года. На допросах, в ходе которых его жестоко избивали, он «сознался», что входил в заговор, возглавлявшийся Бухариным и Радеком, и является членом троцкистской ячейки, куда был «завербован Ильей Эренбургом». Только в 1955 году, когда дело Мейерхольда было пересмотрено, а сам он реабилитирован, Эренбургу стало известно об этих обвинениях.

Исаака Бабеля арестовали также в 1939 году, примерно за месяц до Мейерхольда. На жесточайшем допросе, длившемся без перерыва три дня и три ночи — знаменитом «конвейере» — Бабеля заставили оговорить Эренбурга: он якобы вовлек Бабеля в троцкистскую ячейку, членом которой состоял и Андре Мальро, служивший «связным» шпионом. Бабель был расстрелян 27 января 1940 года; Мейерхольд и Михаил Кольцов пятью днями позже. Всех троих судила сталинская пресловутая «тройка» — трибунал в составе трех человек — выносящая приговоры «врагам народа» на судебных разбирательствах, длившихся иногда не более нескольких минут. Возможно, НКВД (новое наименование ЧК — ГПУ) замышляла, «подрабатывая», постановку очередного «показательного процесса», на этот раз над видными деятелями советской культуры. Как бы там ни было, Бабеля, Мейерхольда и Кольцова судили и казнили, не предавая дела гласности, и много лет их семьям официально о расстреле не сообщалось. Эренбургу несказанно повезло, что он, когда его друзей сначала «взяли», а затем казнили, находился в Париже. Он знал, что они исчезли, но он не знал, как близок был от того, чтобы разделить их судьбу.

Падение Испанской республики

В июне Эренбург был уже в Испании. Военные действия развивались не в пользу республики. В апреле войскам Франко удалось перерезать полуостров на две части и блокировать прямой путь по суше из Барселоны на северном побережье в Мадрид и Валенсию на юге страны. Исход казался неизбежным, но это не остановило Эренбурга. После шести месяцев, проведенных в Москве, он не мог рассказывать о том, что переживал его собственный народ, зато он мог рассказывать о мужестве и страданиях испанцев. В июне он написал восемь статей и еще одну в июле. Эти статьи — вершина его деятельности в Испании; в них берущие за душу подробности, ирония, жгучий гнев и зоркая вера, что испанская война — лишь репетиция войны грядущей, много большей и много губительней.

В июле того же 1938 года Эренбург предпринял дерзкую авантюру, которую впоследствии назвал «затеей двадцатилетнего юноши»[442]. Зная, что французские баски провозят через границу контрабанду на занятую фашистами территорию, он как-то ночью отправился с контрабандистом в деревушку Вера де Бидасоа, где мог убедиться сам, в каком страхе живет под франкистами испанское население. Он пробыл там несколько часов, а на рассвете вернулся во Францию. В очерке, написанном для «Известий», Эренбург употребил образы, которые впоследствии применял для изображения сталинской эры: из осторожности муж говорит только с собственной женой; женщины оплакивают своих детей; жизнь лишена радости и смеха. Как ни невероятно это предположить, но он, возможно, подумывал о том, чтобы рассказать и о жизни в Москве[443].

К осени Эренбургу пришлось делить свое время между Францией и Испанией. Как парижский корреспондент «Известий» он стал давать репортажи об усиленном маневрировании, которым ознаменовалась французская политическая жизнь 1938–1939 годов, когда Франция сначала пыталась умиротворить Гитлера, а затем оказалась перед лицом войны, которую тщетно надеялась избежать. С 11 октября 1938 года Эренбург стал подписывать свои короткие репортажи из Франции псевдонимом Поль Жослен. В последующие полгода статьи Эренбурга обличали крушение решимости Франции бороться с фашизмом после бесславного Мюнхенского соглашения от 30 сентября 1938 года, когда Англия и Франция согласились отдать Гитлеру Судеты. В то же самое время Эренбург отмечал рост антисемитизма во Франции, зараженной примером Гитлера. Сообщения о погромах в Германии — о которых Эренбург, не жалея красок, рассказывал своим советским читателям — во Франции обходили молчанием. Французские антисемиты устроили избиение евреев в Дижоне и Лилле. Нашлась провинциальная социалистическая газетка, заявившая, что не желает следовать Леону Блюму, то есть «защищать сотню тысяч судетских евреев»[444]. Французское общество терпело крах. Казалось, что только Советский Союз проявляет готовность противостоять Гитлеру. «С какой гордостью, — писал Эренбург в начале октября, — я сейчас думаю: я — советский гражданин. Нет народа, который больше любил бы мир, чем мой народ. Он знает, что такое родина, верность, честь»[445].

Как нам понимать эту готовность Эренбурга к плоской затасканной риторике всего через несколько месяцев после расстрела Бухарина? К этому времени у него уже не было никаких иллюзий относительно истинного значения великой чистки. И в Испании, он знал, как Сталин скомпрометировал дело республики. Эренбург разрывался между верностью России и верностью друзьям, ненавистью к фашизму и стремлению выжить — и видел наступление великого зла, много большего, чем то, какое нес Сталин. На взгляд поверхностного наблюдателя, Эренбург казался твердолобым советским журналистом, пишущим об Испании, о европейском кризисе, как и положено безраздельно преданному сталинскому курсу сталинисту. Однако стихи его говорят об ином: ни на происходящее в мире, ни на собственную жизнь он не смотрел глазами отпетого циника. В его стихотворении «Додумать не дай, оборви…» выражено скрещение несовместимых сил, которое отметило весь его творческий путь.

Додумать не дай, оборви, молю, этот голос