[460]. Ответа не последовало. Это был критический момент для Ирины Эренбург; если бы ее отец и впрямь предпочел остаться за границей, ее судьба была бы решена. На нее уже обрушились угрожающие письма и анонимные телефонные звонки. И хотя она была уверена, что отец вернется, решение Литфонда как бы подтверждало сомнения на этот счет многих из ее окружавших, включая и власть предержащих.
Сам Эренбург, честно говоря, не знал, что ему делать. Армия Гитлера оккупировала Польшу, но ни Франция, ни Англия активно Германии не противодействовали, хотя и объявили ей войну. Собственное будущее рисовалось Эренбургу в самых мрачных красках. Он не верил, что Франция и Англия смогут противостоять натиску нацистов. Подобно своему творению, Лазику Ройтшванецу, Эренбург, казалось, утратил способность найти для себя безопасное место в Европе и, подобно Лазику, подумывал об отъезде в Палестину[461]. Он действительно связался с представителями еврейского агентства в Париже, но из этой затеи ничего не вышло, и он остался во Франции. Только когда 10 мая 1940 года немцы вторглись в Бельгию, болезнь Эренбурга вдруг сама собой излечилась. Он был вновь в состоянии есть любую пищу и начал набирать силы.
Майское наступление немецких войск было давно лелеемым Гитлером броском на Западном фронте. «Странная война» предыдущего года закончилась. До тех пор французы наблюдали, как другие страны покоряются Гитлеру, не веря, что наступит и их черед; теперь Франции предстояло дорого заплатить за былое бездействие. Эренбург оставался в Париже, когда немецкие войска наступали широким фронтом, захватывая Голландию, Бельгию, Люксембург и северо-восточную Францию. После пяти дней боев Париж уже был под угрозой. Поражение Франции почти завершилось.
Тем не менее отдельные члены французского правительства не теряли надежды на возможность сопротивления Германии. Пьера Кота, давнего знакомого Эренбурга, уполномочили отправиться в Москву за боевой авиацией; Эренбурга также втянули в этот план. Его вызвал к себе де Монзи, министр общественных работ, и попросил передать соответственное послание в Кремль: если Франция не сможет купить у Советского Союза самолеты, она в ближайшие дни капитулирует. Эренбургу очень хотелось помочь, и он немедленно телеграфировал в Москву из советского посольства.
Но планы эти ни к чему не привели. 28 мая, через три дня после встречи с де Монзи, Эренбурга арестовали. Ордер на арест подписал вице-премьер Анри Филипп Петен, который вступил в эту должность только десять дней назад, и которому вскоре предстояло возглавить правительство Виши. В квартире был произведен обыск, просмотрены рукописи, газеты, книги, и «улики» заговора со стороны «коммунистов и немцев» отдать Францию в руки нацистов оказались налицо[462]. Эренбурга забрали в префектуру; допрос длился почти целый день, пока в советском посольстве, случайно узнав о его аресте, не связались с Жоржем Манделем, министром внутренних дел. Жорж Мандель, еврей по национальности и убежденный антифашист, приказал освободить Эренбурга. Что же касается миссии Пьера Кота, то ему не разрешили вылететь в Москву; любые попытки сближения между Францией и Советским Союзом были перечеркнуты.
Застряв в Париже, Эренбург наблюдал, как город настраивался на оккупацию. «Закрывают наглухо железные двери, задергивают шторы и занавески, опускают на витрины жалюзи — словно закрывают глаза мертвецу»[463]. Зная, что немцы не сегодня-завтра докатятся до Парижа, он и сам начал готовиться: сжег личные бумаги, среди них дневники и обширную переписку — например, с Н. И. Бухариным и многими другими советскими величинами. 14 июля он стал свидетелем того, как немецкие солдаты входили в Париж. Эренбург «отвернулся, постоял молча у стенки. Нужно было пережить и это»[464].
Еще шесть недель он с женой оставался в Париже при немцах, живя в маленькой комнатке в помещении советского посольства, куда их пригласили переехать для безопасности. Он старался, насколько такое было возможным, поездить по стране и, сопровождая сотрудника посольства, совершил длительную поездку по северной и центральной Франции. Лондонское радио передало призыв генерала де Голля к сопротивлению — Эренбург поймал его по приемнику. В июле он помог немецкой писательнице Анне Зегерс, эмигрантке и коммунистке, бежать из Парижа: за нею следили, она боялась ареста[465].
В своих мемуарах, писавшихся двадцать лет спустя, Эренбург предполагал рассказать о сотрудничестве советского посольства с нацистскими оккупантами. В черновом варианте стояло: «Между Советским Союзом и Третьим рейхом существовали дружеские отношения, но не между мной и гитлеровцами, захватившими Францию. Я их ненавидел, и много сил требовалось, чтобы скрыть это чувство». Все же, он не всегда мог совладать с собой, и в присутствии сотрудников посольства нередко бормотал: «фашисты, убийцы, палачи!». Возникло даже сотрудничество между оккупантами и бывшими левыми. В раннем черновике мемуаров Эренбург описал, как увидел Жака Дорио, бывшего лидера французской коммунистической партии, постепенно переходившего на сторону фашистов, обедающим с немецким офицером. «Он излагал гитлеровскому офицеру план пропаганды. Я невольно прислушался, и меня затошнило»[466].
Формально Франция признала себя побежденной 22 июня, когда в Компьенском лесу, к северу от Парижа, совершилась церемония подписания капитуляции. Через месяц, 23 июля, Эренбург с Любовью Михайловной вместе с группой посольской обслуги выехали поездом в Москву. Другого выбора у Эренбурга не было. Приходилось возвращаться. Несмотря на его статус советского журналиста, ему не могли обеспечить безопасность в оккупированном немцами Париже.
В русской эмигрантской колонии распространился слух, что Любовь Михайловна, смертельно напуганная перспективой вернуться в Москву, чуть ли не заболела, и в вагон ее пришлось внести[467]. Эренбурги миновали Брюссель и две ночи провели в берлинской гостинице, на дверях которой значилось, что евреям вход в нее воспрещен[468]. Но Эренбург ехал как советский служащий, как представитель, к его невыразимой досаде, союзной державы, и хотя в своих мемуарах он упоминает, что «его фамилии в документах не было», вряд ли немцы не знали, кто он такой[469].
Из Берлина их путь на восток лежал через Польшу и Литву, где в поезд сел поэт Костас Корсакас, получивший место в одном купе с Эренбургами. «Илья Эренбург оказался очень доступным, дружелюбным и разговорчивым», — напишет он потом в своих мемуарах. Эренбург сказал ему, что «проехав практически через всю Европу, они не встретили ни одного улыбающегося лица», что «карта Европы ежедневно меняется <…> и это еще не предел. Таков был весьма пессимистический и пророческий прогноз старого писателя». Корсакас оставался с Эренбургами до самой Москвы. Когда 29 июля они прибыли в Москву, он «был крайне удивлен, не увидев на вокзале никого из Союза писателей. Илью Эренбурга, вернувшегося в Москву после длительного отсутствия, никто не встречал. И он, и его жена, оба, пораженные, оглядывались вокруг. Очевидно, они полагали, что коллеги придут их встретить». Через несколько дней, находясь в литовском представительстве, Корсакас выразил удивление, что московские писатели никак не отметили возвращение Эренбурга в Москву. Ему объяснили, «что Эренбург теперь фигура non grata. А почему? Кто же это может понять»[470].
В канун войны
Следующий год Эренбург делал все, что только мог, чтобы довести до сознания своих соотечественников: война с Германией вполне вероятна! — задача, куда более трудная и потребовавшая гораздо больше усилий, чем казалось. Сталин принял свой пакт с Германией всерьез и старался снискать доверие фюрера, принимая все возможные меры, чтобы не дать повода к враждебным действиям. Советский Союз обменивался с Германией информацией о польских отрядах сопротивления; Сталин предоставил нацистам военно-морскую базу под Мурманском, где немецкие корабли заправлялись топливом и ремонтировались; советские суда сообщали сводки погоды Luftwaffe, при том что немцы бомбили Англию. По разрешению Сталина по транссибирской железной дороге из Японии в Германию транспортировалось стратегическое сырье.
И советская пропаганда полностью перестроилась. Уже 24 августа, сразу после подписания с Германией пакта о ненападении, «Правда» объясняла своим читателям, что «дружба народов СССР и Германии <…> отныне должна получить необходимые условия для своего развития и расцвета». Двумя месяцами позже нарком иностранных дел В. М. Молотов винил Францию и Англию в продолжении войны, заявляя, что только Германия хочет мира. В обращении, последовавшем за нападением Гитлера на Польшу, Молотов пошел еще дальше, наделив нацистскую идеологию известной долей законности. «Идеологию гитлеризма, как и всякую другую идеологическую систему, можно признавать или отрицать — это дело политических взглядов. Но любой человек поймет, что идеологию нельзя уничтожить силой, нельзя покончить с нею войной», — говорил он, выступая 31 октября 1939 года в Верховном Совете. — «Поэтому не только бессмысленно, но и преступно вести такую войну, как война за „уничтожение гитлеризма“, прикрываемая фальшивым флагом борьбы за „демократию“»[471]. И советская пресса хранила молчание о судьбе евреев в оккупированной нацистами Европе, оставляя тем самым миллионы евреев, живущих на территориях, контролируемых Советским Союзом, в неведении об участи их соплеменников в Польше и не готовыми к тому, что затем произошло после вторжения Гитлера в пределы СССР в 1941 году