Верность сердцу и верность судьбе. Жизнь и время Ильи Эренбурга — страница 51 из 110

очерки в «Нью-Йорк Геральд Трибюн» и стал профессиональным журналистом, заняв место главы информационного бюро, работавшего на агентство Рейтер, а затем и на Юнайтед Пресс.

Шапиро был с Эренбургом в июле 1941 г. во время первого воздушного налета немцев на Москву. Корреспондентам приходилось тогда работать в здании Комиссариата иностранных дел, где правительственные цензоры тут же визировали их репортажи. Спустившись при сигнале сирены в подвальное помещение, Эренбург и Шапиро часами беседовали о Париже, об оккупации города немцами. Это положило начало их дружбе. В то лето Шапиро получил согласие нескольких крупных советских писателей давать статьи для Юнайтед Пресс. Константин Симонов, Валентин Катаев, Александр Фадеев и Эренбург — все пообещали, но сдержал слово только Эренбург. Он регулярно писал для агентства очерки.

Почти всю войну Шапиро по несколько раз на неделе встречался с Эренбургом в гостинице «Москва» и в «Метрополе», где размещался корреспондентский корпус и где у журналистов были офисы. Благодаря тому, что оба они, и Эренбург и Шапиро, были евреи и оба говорили по-русски, Эренбургу было легче доверять американцу. Шапиро как-то пожаловался: Сталин ответил на вопросы, заданные другим корреспондентом — Сталин дважды откликнулся на просьбы Генри Кассиди, работавшего на Ассошиэйтед пресс, — но не разу не удовлетворил запросы Шапиро. «С вашей фамилией, — комментировал Эренбург, — вы никогда ответа не получите». Обсуждал Эренбург с Шапиро и положение с Палестиной, интересуясь, «какая там жизнь и с чем евреи могут столкнуться там в будущем»[506].

Добрые отношения сложились у Эренбурга и с американским журналистом Леландом Стоу, репортером-ветераном, освещавшим события гражданской войны в Испании, Второй мировой в Греции, в Норвегии, революции в Китае. Осенью 1942 года Стоу прибыл в Москву, где впервые встретился с Эренбургом. С помощью Эренбурга он получил возможность свыше недели наблюдать бои подо Ржевом, городом в полутораста километрах от Москвы, где Красная армия, несмотря на большие потери, продолжала наступательные операции против немецких дивизий. «Это была для меня беспрецедентная привилегия, — писал тогда же Стоу. — Для Красной армии Илья Эренбург, бесспорно, самый безотказный мандат, лучший из всех, какие выдают в Советском Союзе»[507]. Вместе с шофером и женщиной-офицером, бывшей участницей гражданской войны в Испании, они колесили по фронту на старой латаной машине, проделав за девять дней километров восемьсот. Грязь от осенних дождей превратили дороги в непролазные хляби, устланные срубленными деревьями, а их поездку — в буквальном смысле в зубодробительную. Дважды они ночевали в крестьянских избах, один раз — в полевом госпитале. На один день Эренбургу удалось раздобыть американский «джип» — «дань престижу, которым он пользовался у бойцов и командиров Красной армии, потому что почти за неделю, — вспоминал позднее Стоу, — нам попалось от силы двадцать „джипов“»[508]. Довелось Стоу присутствовать на допросе немецких пленных — обязанность, которую не без чувства мрачного удовлетворения взял на себя Эренбург. Он неизменно спрашивал немцев: зачем Германия вторгается в одну страну за другой? Пленные «либо отмалчивались, либо намеренно уклонялись в сторону, обходя все нравственные вопросы, связанные с гитлеровскими вторжениями в другие страны и казнями мирного населения». И еще Эренбург почти каждого спрашивал, поют ли немцы песни на стихи Генриха Гейне, и, получив утвердительный ответ, доставлял себе удовольствие напомнить, что Гейне — еврей[509].

Далеко не всем корреспондентам высказывания Эренбурга о войне были по душе. К 1944 году американцы чувствовали себя с ним особенно неловко. «По его мнению, Соединенные Штаты не несли своей доли в войне. Война в Тихом океане была для него не в счет. Он хотел одного — открытия Второго фронта, — вспоминал годы спустя Гаррисон Солсбери. — Эренбург считал американцев наивными, невежественными, полуобразованными колониальными людьми, не способными ценить европейскую культуру. Все это он выдавал острым, язвительным тоном, в длинных монологах, произносимых по-французски. Кое-кто из американцев пытался отругиваться, Эренбург выходил из себя, некоторые переставали разговаривать с ним и покидали комнату, если он входил»[510]. Вряд ли стоит удивляться, что еженедельный журнал «Ньюс уик» как-то характеризовал Эренбурга как человека «чрезмерно эмоционального, настроенного крайне профранцузски, который очень раздражает американцев, решившихся завести с ним знакомство»[511].

Все корреспонденты отмечали у Эренбурга «классическое презрение француза ко всему американскому или британскому, — свидетельствует Генри Шапиро. — Он любил повторять, что все, чем американцы обогатили цивилизацию — это Хемингуэй и сигареты „Честерфилд“. И всегда стрелял у меня „Честерфилд“. После войны он вернулся из Нюрнберга в том же настроении. Жаловался, что в офицерском клубе „американские варвары“ — так он их называл — первым делом подавали кофе и перебивали у него аппетит. Такой порядок в еде оскорблял его типично французские гастрономические вкусы. Эренбург мог быть настоящим снобом»[512].

Французы относились к нему иначе. Французы обожали Эренбурга, и он опекал их, как только мог. Он охотно ездил в эскадрилью «Нормандия», летную часть из французских пилотов на Восточном фронте, летавших на советских истребителях. Он также объяснял советским чиновникам, что среди немецких военнопленных есть солдаты, набранные в Эльзас-Лотарингии, которых насильно загнали в вермахт, и что их не надо отправлять в лагеря. Он ездил на фронт, чтобы помочь выявлять эльзасцев, и его заступничество многих спасло от плена и даже от худшей участи[513].

Во время войны гуляла полушутливая, полузлая острота, что «Эренбург ненавидит немцев за то, что они оккупировали Париж и ему приходится жить в России»[514]. Его номер в гостинице и впрямь напоминал парижский уголок. «На столе стояла пепельница Дюбоне, любовно свистнутая в каком-то кафе, — писал о временном жилище Эренбурга Жан-Ришар Блок. — В крошечной кухоньке — бутылка вермута, давно уже опорожненная и грустная: ведь ее занесло в такую даль и в такое тяжелое время»[515]. Эренбург даже отказывался носить нижнее белье советского производства, и его жена всю войну штопала и латала вывезенное из Франции[516]. В разгар борьбы, в мае 1942 года, Эренбург мечтал о возвращении в Париж. «И после войны мы вернемся к своей прежней жизни. Я съезжу в Париж, в Испанию. Буду писать стихи и романы», — говорил он поэту Семену Гудзенко. Гудзенко поразило, что «он очень далек от России, хотя любит и умрет за нее как антифашист»[517]. С другой стороны, случалось, что провинциализм русских соотечественников вызывал у него оторопь. Так, в одной из корреспонденций американский журналист назвал Эренбурга «франкофилом». Цензор ему этого не пропустил, заявив в объяснение: «всем известно, что Эренбург терпеть не может Франко»[518].

О чувствах Эренбурга к Франции хорошо знал Шарль де Голль. Когда в апреле 1942 года Эренбургу за «Падение Парижа» была присуждена Сталинская премия, де Голль послал ему из Лондона поздравительную телеграмму. В октябре Эренбург написал о де Голле восторженную статью, черпая из своих парижских переживаний 1940 года, когда он был свидетелем тщетной попытки де Голля сплотить французскую армию, а позже слушал по приемнику передаваемый из Англии его первый призыв к сопротивлению. Во время посещения де Голлем Москвы в декабре 1942 года Эренбурга пригласили на званый обед в посольство и посадили рядом с генералом. В мае 1944 года де Голль еще раз приветствовал Эренбурга как «верного друга Франции», когда тот получил высочайшую награду — орден Ленина[519].

Эренбург оставался пристрастным поклонником французов. Даже после дня «Д» — 6 июня 1944 года — когда союзники форсировали Ла-Манш и высадились в Нормандии, он не изменил своим симпатиям. Казалось бы, ему следовало воздать должное англо-американскому десанту. Вместо этого он написал прочувствованную статью о французском сопротивлении, наследии Вердена, включив туда даже образ неизвестного солдата, встающего на борьбу с бошами. Он не мог побороть в себе недовольства вкладом союзников в войну с Гитлером и ограничился кислым комплиментом — «Мы восхищены отвагой наших союзников — англичан, канадцев, американцев». Три дня спустя в заявлении, напечатанном в газете «Правда», Сталин сказал то, что нужно было сказать, поздравив союзников с небывалой операцией — операцией, которую и Наполеон, и Гитлер грозились осуществить, но на которую даже не осмелились решиться: «…широкое форсирование Ла-Манша и массовая высадка десантных войск на севере Франции»[520].

Холокост

С первых шагов своего творческого пути Эренбург обращался к еврейской теме. Даже начало двадцатых годов, когда он подумывал о принятии католичества, отмечено стихами об антисемитизме и надеждах, пробужденных сионистской мечтой. Во время Первой мировой войны он написал стихи о погроме в Польше, а в «Хулио Хуренито» — любимейшей из книг — центральная глава стала предсказанием Холокоста. Правда, во всем этом прочитывались лишь наметки будущего — того, что во Вторую мировую войну судьба еврейского народа станет важнейшей заботой Эренбурга.