Верность сердцу и верность судьбе. Жизнь и время Ильи Эренбурга — страница 54 из 110

«Эренбург тогда только что вернулся из Киева, — вспоминал Смоляр. — Настроение у него было отчаянное. „Это мой родной город, — сказал он. — Но я больше никогда туда не поеду“. Он был потрясен разгулом антисемитизма после ухода немцев». Смоляр рассказал Эренбургу, что после освобождения Минска происходило в городе. Партийных функционеров интересовало только, как партизаны воевали в немецком тылу, но о том, чтобы оказать помощь уцелевшим евреям, они и думать не хотели. «Эренбург слушал. Он сидел передо мной — старый еврей, отец, с трудом сдерживавший слезы, готовые пролиться по погибшему сыну», — воскрешал былое Смоляр. — «Посмотрите на мой стол, — сказал Эренбург. — А теперь на пол». Повсюду лежали кипы писем. «Возьмите любое. Все они об одном. Об антисемитизме»[537].

Эренбург только что побывал в Киеве. Он видел тот огромный ров, где нацисты уничтожили десятки тысяч киевских евреев. В 1961 году Евгений Евтушенко заставил содрогнуться мир стихотворением «Бабий яр», не только заклеймившим немцев, но и осудившим русских антисемитов. Евтушенко возмущался отсутствием памятника, который увековечил бы гибель киевского еврейства. Но первым о кровавой бойне в Киеве еще в 1944 году написал стихи Илья Эренбург:

Бабий яр

К чему слова и что перо,

Когда на сердце этот камень,

Когда, как каторжник ядро,

Я волочу чужую память? <…>

Моя несметная родня!

Я слышу, как из каждой ямы

Вы окликаете меня.

Мы поднатужимся и встанем,

Костями загремим — туда,

Где дышат хлебом и духами

Еще живые города.

Задуйте свет, спустите флаги.

Мы к вам пришли.

Не мы — овраги.[538]

Эренбург покидал «Бабий яр» смертельно потрясенный, он был ни жив, ни мертв, он чувствовал себя то ли чудом спасшимся, то ли жертвой, похороненной в этой чудовищной массовой могиле. Как никогда прежде он чувствовал себя евреем, сознавая, что «каждый яр» был предназначен и для него[539]. Тогда он еще не знал, что Мария, старшая из его сестер — все они во время немецкой оккупации оставались в Париже, числясь бельгийками — исчезла и, по всей вероятности, была депортирована нацистами. В Киеве, увидев, какому поголовному уничтожению подверглось еврейское население города, он вместо заупокойной молитвы «Кадиш», которую не помнил, написал стихи.

* * *

Из всех встреч Эренбурга с партизанами самой впечатляющей и значительной была его дружба в еврейским поэтом Абрамом Суцкевером. После вторжения гитлеровцев Суцкевера, как всех евреев Вильнюса, загнали в гетто, где каждый день производилась «селекция». Суцкеверу удалось спастись: он выбрался через канализационные трубы. Вместе с сотнями других евреев Суцкевер вступил в один из литовских партизанских отрядов.

Два года спустя, весною 1944 года, Суцкевер познакомился с Эренбургом, когда оба они выступали перед трехтысячным митингом, организованным Еврейским антифашистским комитетом. Хотя полагалось в конце речи провозгласить здравицу Сталину, Суцкевер завершил ее страстным призывом к возмездию[540]. Эренбург сразу подружился с молодым поэтом. «Он стал мне ближе всех моих московских знакомых, еврейских и нееврейских писателей и художников», — утверждал Суцкевер много лет спустя[541]. В конце апреля 1944 года Эренбург опубликовал в «Правде» большой очерк о Суцкевере — «Торжество человека», — в котором рассказал о той роли, какую поэт играл в еврейском гетто, о том, как спас от уничтожения ценные русские рукописи, о его партизанской судьбе. Закончил Эренбург очерк кратким изложением знаменитой поэмы Суцкевера «Кол Нидре», в которой говорится о старом еврее, убивающем своего сына, чтобы избавить его от пыток в фашистском застенке[542].

Два следующих года Суцкевер, часто бывая у Эренбурга, мог близко наблюдать его жизнь и работу. «Он прочел мне удивительные, переписанные от руки стихи из тетрадки в зеленом переплете из змеиной кожи, — вспоминал Суцкевер. — Это были стихи Осипа Мандельштама, написанные в концлагере, у костра, среди снегов и волков. Какой-то человек, таинственным образом не то бежавший, не то освобожденный из лагеря, принес их Эренбургу. Любовь Михайловна сказала мне, что я был одним из очень немногих, кому Илья Григорьевич их читал». Еще Эренбург декламировал по-испански стихи Лорки и Мачадо и просил Суцкевера читать ему вслух древнееврейские стихи. «Как я люблю эти пророческие звуки», — говорил он. Согласно Суцкеверу, Эренбург был единственным московским литератором, заинтересовавшимся стихами Элиши Родина, последнего в Советском Союзе писавшим по-древнееврейски поэтом. Сын Родина, Григорий, сражавшийся в бронетанковых войсках к северу от Москвы, погиб в марте 1942 года. Родин посвятил его памяти цикл стихов, написанных по-древнееврейски. Благодаря Эренбургу он смог в 1942 году послать их в Палестину, где они были изданы в Тель-Авиве.

Для Суцкевера Эренбург олицетворял собою весь Еврейский антифашистский комитет; он был для него русским Иосифом, открытым для просьб своих сородичей, уцелевших в разразившемся катаклизме. Суцкевер был свидетелем многих добрых дел Эренбурга. Он помог десяткам молодых евреев получить разрешение на жительство в Москве; по просьбе Суцкевера он вмешался в судьбу нескольких партизанок из Гродно, облыжно обвиненных в сотрудничестве с нацистами, и добился их освобождения; он отвечал на сотни писем одиноких людей, отчаявшихся разыскать своих близких; он послал тысячи рублей вдовам, которые изливали ему свои горести в письмах, приходивших со всех концов страны.

Советские официальные лица отнюдь не всегда были рады выслушать Эренбурга. «Однажды, — вспоминал Абрам Суцкевер, — Любовь Михайловна предупредила меня: Эренбург — в постели, сам не свой от гнева и возмущения… С месяц назад приехавший из Киева красноармеец, еврей по национальности, сообщил Эренбургу, что на месте массовой могилы киевских евреев, в Бабьем яру проектируют построить открытый рынок». Эренбург обратился с письмом к Н. С. Хрущеву, возглавлявшему тогда партийные органы Украины, с просьбой воспрепятствовать намечаемому строительству. Как раз в тот день Илья Григорьевич получил из канцелярии Хрущева ответ. «Советую вам, — грубо одергивали его, — не вмешиваться в дела, которые вас не касаются. Пишите лучше хорошие романы»[543].

Но Эренбурга не легко было унять. Его настойчивые напоминания о совершенных нацистами преступлениях раздражали многих окружавших его людей. Это заметили даже американцы. В тайном донесении Управления стратегических служб, помеченном апрелем 1945 года, отмечалось, что «страстность и искренность Эренбурга были неоспоримы, но его целеустремленная преданность своим темам, о которых он бесконечно говорил на приемах и при беседах, начали превращать его в фигуру одиозную.»[544].

Весною 1945 года Эренбург вложил много сил, помогая частным порядком Ирине Эренбург удочерить еврейскую девочку-сироту. Фаня Фишман выросла в Ровно (Западная Украина). После оккупации города немцами ее мать и обе сестры были убиты, а Фаня с отцом бежали в леса. Два старших брата стали солдатами — один сражался в рядах Красной армии, другой — Польской; оба прошли всю войну и закончили ее в Берлине. Отец Фани не выдержал зимы в лесу; Фаню взяли к себе партизаны. Узнав о судьбе девочки, Эренбург забрал ее и привез в Москву, поместив вначале в еврейской семье одного московского инженера. Однако там не нашли к Фане подхода, не поняв, что после многих месяцев, проведенных в лесу, девочка нуждалась не в строгом воспитании, а в терпении и внимании.

Эренбург вновь вмешался в ее судьбу, забрав к себе. Он заботился об ее образовании и помог отыскать ее братьев, которые вскоре после окончания войны приехали повидаться с сестрой. Они уговаривали Фаню уехать в ними в Палестину, но безуспешно: за время жизни с Эренбургами Фаня привязалась к Ирине, оставшейся бездетной после гибели мужа, и, когда Ирина предложила удочерить ее, согласилась. Фаня Фишман осталась в Москве, получила медицинское образование и стала известным кардиологом. Ее братья и по сей день живут в Израиле[545].

Черная книга

В конце 1944 года Эренбурга разыскал в Москве Шломо Перлмуттер, подросток, сражавшийся в партизанском отряде. Эренбург только что побывал в Литве, где ему в руки попалась брошенная книга на древнееврейском. Он не читал по-древнееврейски и попросил Перлмуттера перевести ему титульный лист. Оказалось, что эта книга, озаглавленная «Сиротство», была напечатана в Каунасском гетто и посвящена учителю древнееврейского языка. Взяв из рук Перлмуттера книгу, Эренбург показал ее писателю Борису Горбатову, как раз заглянувшему «на огонек». «Вот видите, мы действительно книжники, — сказал ему Эренбург. — Покажите мне другой такой народ, который, запертый на бойне в преддверии массового уничтожения, станет печатать книгу. Нет такого другого народа»[546].

А война продолжалась. И участвуя в Еврейском антифашистском комитете, Эренбург сосредоточился на важном деле. Под его руководством более двух десятков писателей — хотя борьба с гитлеровцами еще далеко не закончилась — стали работать над «Черной книгой», сводом документов о величайшей катастрофе, постигшей советское еврейство: полтора миллиона евреев были убиты так называемыми Einsatzgruppen, четырьмя расстрельными командами, которые следовали за вторгшимся на советскую территорию германским вермахтом.

Подобное совместное усилие было в Советском Союзе беспрецедентным. Используя связь с Еврейским антифашистским комитетом, Эренбург создал свой писательский комитет без официального разрешения и без руководства, назначенного «сверху». «Черная книга» открывала писателям возможность сказать правду о том, что с ними происходит. Пройдет еще немало лет, прежде чем советские писатели осмелятся заговорить о преступлениях Сталина с такой же страстностью и прямотой. Писать о гигантских концлагерях в Воркуте и на Колыме они не могли, но писатель Василий Гроссман, побывавший в Майданеке и Треблинке после освобождения их Красной армией летом 1944 года и одним из первых разговаривавший с теми, кто остался там в живых, теперь знал и мог рассказать