<…> поэта Мандельштама <…> во тьму небытия и забвения, либо писать по указке Центрального Комитета, как Симонов, Алексей Толстой, Эренбург и другие члены прирученного кружка литературных миллионеров»[657]. Вот так выглядел образ Эренбурга на взгляд Запада — послушный и угодливый наемник, продавший свой талант, чтобы жить, и жить припеваючи.
Несмотря на официальные овации, Эренбург далеко не всегда подчинялся общепринятым точкам зрения. Продолжая пользоваться престижем и привилегиями, он, тем не менее, сохранял известную степень независимости и помогал тем людям, которые гораздо больше, чем он, были уязвимы для репрессий. Да и в своих романах высказывал взгляды, какие ни один другой советский писатель не осмеливался выразить. Не случайно, прежде чем «Буря» получила Сталинскую премию, книга подверглась сильнейшей критике. Эренбургу ставилось в вину, что его герои-французы человечнее и симпатичнее советских героев и что русский инженер, приехавший в Париж, влюбляется во француженку. Ведь это нарушало серьезное табу, принятое в советском обществе. Недаром в том же году последовал указ, запрещавший браки с иностранцами[658].
Внимание советских читателей задерживалось и на других непривычных эпизодах и высказываниях. Так, французский антрополог приводит в разговоре пример Галилея, чтобы заявить: ученый обязан говорить правду, даже если это грозит ему тюрьмой. Один из советских персонажей припоминает, что немцев называли «заклятыми друзьями» — косвенная, но несомненная насмешка над сталинско-гитлеровским пактом. Несколько глав Эренбург посвящает описанию массового убийства киевских евреев в Бабьем яру и депортации французских евреев в Освенцим, передавая простым, но берущим за душу языком весь ужас и масштаб трагедии, чинимой нацистами над евреями расправы. Этими эпизодами Эренбург явно демонстрировал, что не желает жертвовать правдой в мире, где господствует политика силы, и что судьба евреев должна быть непременной частью любой картины Второй мировой войны. Немногие, вернее, вряд ли кто-либо из советских писателей, отваживался при жизни Сталина проводить такие идеи.
Даже в романе «Девятый вал» есть несколько поразительных эпизодов и диалогов. Иностранные журналисты в открытую потешаются над тем, как мало им разрешается посмотреть из того, что действительно происходит в Советском Союзе — будь то на Красной площади или в заштатных яслях. Французский журналист иронизирует: в советских газетах никогда ничего не сообщается ни о засухах, ни о разводах, ни о раке; можно подумать, что эти явления присущи исключительно капиталистическому миру. Самый глубокий, вызывающий щемящую тоску эпизод — возвращение майора Осипа Альпера, еврея по национальности, в Киев, где его семья была уничтожена нацистами. В романе «Буря» Осип сражается на фронте, пройдя весь путь войны до Берлина; теперь, в романе «Девятый вал», он посещает массовую могилу в Бабьем яру; там же, в Киеве, он наталкивается на антисемита, который оскорбляет его презрительным вопросом: «Чего вы в Палестину не едете? У вас теперь свое государство»[659]. В 1951 г. — когда появился «Девятый вал» — в разгар ужасающего официального антисемитизма, эти две фразы были единственным упоминанием антисемитизма, бытующего в народе, которое прозвучало в советском романе.
Значительная часть событий как в «Буре», так и «Девятом вале», происходит в Западной Европе — часто в парижском Латинском квартале, — приоткрывая перед советским читателем нечто для него заведомо запретное. Даже когда, говоря о политической жизни Запада, Эренбург намеренно лгал, преувеличивал или занимался явной пропагандой, его романы, как заметил писатель Василий Аксенов, были окнами в Европу, в известной степени увлекая читателя, и это перевешивало их литературные недостатки[660]. Более того, Эренбург не утратил уважения своих товарищей по искусству; они знали, где живут, и каждый из них — от самых принципиальных писателей, таких как Пастернак, до заклейменных изгоев, таких как Ахматова, и признанных композиторов, таких как Шостакович и Прокофьев, — поддерживали с ним дружеские отношения и ценили его общество; они понимали, что компромиссы, на которые шел Эренбург, были необходимы: без них он не уцелел бы[661].
Даже когда карьера Эренбурга успешно шла в гору, он по-прежнему не чуждался добрых дел и великодушных поступков, которые в сталинской России требовали немалого мужества. В 1946 году Эренбург и Пастернак вместе с большой группой поэтов участвовали в публичных чтениях в большом московском зале. Когда Пастернак поднялся на кафедру, а выступал он последним, публика устроила ему овацию. Раздались выкрики. Пастернака просили прочесть любимые стихи, многие на память произносили вслух строки, которые он читал. Эта демонстрация любви к поэту, чей статус считался весьма сомнительным, привела в нервное состояние других поэтов, и они потихоньку покинули сцену — кроме Эренбурга, который не тронулся со своего места[662].
В следующем, 1947 году, во время короткого визита в Ленинград Эренбург навестил Анну Ахматову. Впервые они встретились в 1924 году и с тех пор поддерживали дружеские, хотя и не регулярные контакты. Ахматова была среди тех, кто обращался к Эренбургу с просьбой помочь друзьям, нуждавшимся в содействии. «Еще раз благодарю Вас, писала Ахматова Эренбургу из Ташкента 30 мая 1944 г., — за готовность сделать добро и за Ваше отношение ко мне»[663]. Эренбург знал, какая пустота образовалась вокруг Ахматовой после ждановских поношений: увидев ее на улице, знакомые переходили на другую сторону. Эренбург был давним поклонником Ахматовой и когда только мог, старался встретиться с нею. В то жуткое время «она сидела, как всегда, печальная и величественная — вспоминал он в своих мемуарах, — читала Горация»[664].
Джону Стейнбеку и Роберу Капа довелось быть свидетелями независимого поведения Эренбурга в ином роде. В 1947 году американский писатель и фоторепортер два месяца разъезжали по Советскому Союзу — поездка, запечатленная ими в на редкость свежей по восприятию книге «Русский дневник» (1948). На прощальном банкете один из тридцати приглашенных на него писателей стал поучать Стейнбека: он должен писать правду о том, что увидел. После чего еще один писатель «встал и сказал, что правды бывают разные» и что американским гостям «надлежит говорить ту правду, которая будет способствовать добрым отношениям между русским и американским народами». Эренбург тут же дал отпор и, по словам Стейнбека, «произнес гневную речь». «Говорить писателю, сказал он, что писать, — оскорбительно. Если писатель, сказал он, имеет репутацию честного человека, поучения ему не нужны»[665].
Позже, в том же году, Эренбург выразил свое несогласие с набиравшей силу кампанией против западной культуры. 27 ноября 1947 года такая высокая правительственная фигура как В. М. Молотов, тогда министр иностранных дел, в речи по случаю тридцатой годовщины Октябрьской революции, осудил любые формы преклонения перед Западом. И почти сразу же Эренбург решительно с ним не согласился. В статье, появившейся в журнале «Новое время» он начисто отверг тезис, будто восхищаться западной культурой означает низкопоклонство перед Западом. «Нельзя низкопоклонничать, — писал он, — перед Шекспиром или Рембрандтом, — как низко таким ни поклонись, поклон не унизит поклоняющегося»[666].
И в ряде других жизненных обстоятельств, требующих осторожности, Эренбург вел себя иначе, чем подавляющее большинство его советских сограждан. После избрания Эренбурга, в 1949 году, депутатом Совета национальностей, ему понадобились услуги более расторопной, чем Валентина Мильман, помощницы, и он пригласил себе в секретари недавнюю выпускницу университета Елену Зонину, которая занимала эту должность до 1955 года. При первой же беседе Зонина сообщила Эренбургу, что ее отец находится в концлагере, — факт, который, она считала, должен быть известен ее нанимателю. Однако Эренбург не побоялся взять ее к себе на работу[667].
Два года спустя, в 1952 году, Василий Меркулов, освобожденный из заключения, приехал в Москву: он выполнял предсмертную просьбу Осипа Мандельштама — найти Эренбурга и рассказать ему обо всем что произошло с Мандельштамом в лагере. «Вы человек сильный, — сказал Мандельштам Меркулову. — Вы выживете. Разыщите Илюшу Эренбурга! Я умираю с мыслью об Илюше. У него золотое сердце. Думаю, что он будет вашим другом»[668]. Надежда Мандельштам полагала, что ее покойный муж «правильно указал биологу М[еркулову] на Эренбурга, прося его сообщить Илье Григорьевичу о своих последних днях, потому что никто из советских писателей, исключая Шкловского, не принял бы в те годы такого посланца»[669].
В посольстве Соединенных Штатов внимательно следили за карьерой Эренбурга, подшивая отправляемые в Вашингтон донесения о его значительных статьях и общественной деятельности. Его выступления, как и романы, были окнами в более широкий мир и привлекали огромное число слушателей. В декабре 1950 г. Эренбург выступал в Москве, рассказывая о только что закончившемся Варшавском конгрессе, одном из многих конгрессов за мир, в которых в те годы участвовал. В посольстве быстро поняли, что само появление Эренбурга на публике — значительное событие. «Тысячеместный лекционный зал набит битком, — значится в начале официальной записки, — и на улице перед входом в здание толпятся москвичи, спрашивая, нет ли лишнего билета — совсем как у входа в театр, где идет модный балет или нашумевшая пьеса». Двухчасовая лекция Эренбурга произвела на сотрудника посольства — автора записки — большое впечатление, и он с неожиданною для иноязычного слушателя восприимчивостью, пишет о том, чем лекции Эренбурга привлекают москвичей.