Одинокая, напуганная, Цветаева оказалась в изоляции: вокруг почти не было друзей, готовых протянуть руку помощи. За ней велось наблюдение и люди боялись: а вдруг их с нею увидят. Решив во что бы то ни стало уберечь сына, она вела скудное существование, зарабатывая переводами для советских журналов. В июле 1940 г. в Москву вернулся Эренбург, но увиделись они год спустя, после немецкого вторжения, когда жизнь стала еще неприкаянней.
О последней встрече с Цветаевой летом 1941 года Эренбург в своих мемуарах пишет с чувством вины: поглощенный сообщениями с фронта он был невнимателен к ней, не сумел дать дельный совет, где ей достать работу. Не в силах продолжать такую жизнь, Цветаева 31 августа 1941 г. покончила с собой в далеком городке Елабуга на реке Кама в Татарской республике.
После смерти Цветаевой официальная точка зрения на ее поэзию оставалась негативной. Только в пятидесятых годах Эренбургу удалось переломить это отношение. Как член комиссии по литературному наследству Цветаевой он помог добиться разрешения опубликовать сборник ее стихов. (Эренбург входил в такие же комиссии по литературному наследству Бабеля, Пильняка, Бориса Пастернака; он предложил возглавить комиссию по литературному наследству Василия Гроссмана после смерти писателя в 1964 году, но Союз писателей кандидатуру Эренбурга отверг). Узнав о готовящемся к печати однотомнике, дочь Цветаевой, Аля Эфрон, тогда всего год как освободившаяся из лагеря, писала Эренбургу в письме от 22 мая 1956 г.: «Ах, Боже мой, как я счастлива, что Вы будете писать предисловие! Вы единственный, который может это сделать — и сердцем, и умом, и знанием ее творчества и чистыми руками!»[791] Год спустя, в апреле 1957 года, она писала подруге о книге, все еще стоящей в плане: «Мамина книга по-прежнему висит в воздухе <…> Все это тянется уже два года <…> С нетерпением жду возвращения из Японии Эренбурга, и он может многое сделать, несмотря на то, что все взъелись на него за предисловие»[792]. Надежды ее не сбылись. Однотомник вышел только в 1962 г. — с другим составом и без предисловия, подготовленного для него Эренбургом.
В том же, 1962 г., Эренбург председательствовал на первом вечере памяти Цветаевой, устроенном 26 декабря в Москве. Как и на многих подобных мероприятиях, огромная неистовая толпа осаждала вход в зал, слишком маленький, чтобы вместить всех желающих. В своем вступительном слове Эренбург проявил тонкое, глубоко личное понимание поэзии Цветаевой, ее любви к жизни, ее трагического одиночества, подорвавшего ее силы и волю жить: «Она сначала жила, терзалась, плакала, радовалась, а потом уже писала», — сказал Эренбург. Он также напомнил слушателям самые знаменитые строки Цветаевой: «Гетто избранничеств! Вал и ров. / Пощады не жди! / В сем христианнейшем из миров / Поэты — жиды!»[793] Эренбурга с творчеством Цветаевой связывало несколько болезненно волновавших и его вопросов: она не была еврейкой, но ее поглощенность поэзией делало ее изгоем, человеком за пределами нормального общества. До конца своих дней Эренбург оставался верен поэзии Цветаевой. Сравнивая ее творчество с творчеством Пастернака, он заметил в 1966 г.: «Я любил Цветаеву, теперь я ее боготворю. Я боготворил Пастернака, теперь я его люблю»[794]. За день до смерти, беседуя с поэтом Борисом Слуцким, Эренбург сказал ему, что больше всех других стихов восторгался поэзией Мандельштама и Цветаевой[795].
К началу января 1956 г. Эренбург так сильно настроил против себя Центральный Комитет, что среди его членов циркулировала докладная записка, где перечислялись все эренбурговы прегрешения. В Будапеште он позволил себе замечания, которые вполне могли бы цитироваться «сторонниками правого антипартийного уклона в венгерской литературе». В Париже он «нигилистически отозвался о советской критике и литературе, не указал никаких ее положительных и поучительных сторон». Как член редколлегии нового журнала «Иностранная литература» он проталкивал в печать «натуралистическую и бескрылую» повесть Хемингуэя «Старик и море» и рекомендовал романы Фолкнера, «творчество которого крайне формалистично и мрачно», пытаясь ввести их в советскую культуру. И делался вывод: Эренбурга следует вызвать в Центральный Комитет и указать ему лично, что его высказывания и все поведение в целом «способны наносить ущерб влиянию советской литературы и искусства за рубежом». Однако февральская речь Хрущева сорвала планы этих сталинских овчарок. Только в октябре, когда они вышли из столбняка и стали заново укреплять свою власть, Эренбурга вызвали в Центральный Комитет, заставив выслушать официальные нарекания[796].
О его реакции на подобного рода давление лучше всего судить по произведениям, которые он тогда создавал. Своими статьями о Бабеле и Марине Цветаевой он извлек их творчество из бездны забвения[797]. В 1957, а вслед затем в 1959 г. он опубликовал две большие статьи — о Стендале и о Чехове, в которых продемонстрировал обширную эрудицию и умение, говоря о веке прошедшем, открывать читателю глаза на его собственный век. Именно этот дар к научному исследованию — вдобавок ко всему, созданному Эренбургом поэтом, публицистом и романистом — разжег враждебность к нему в Союзе писателей и Центральном Комитете, объединившим против него свои усилия. Он был слишком образован в области литературы и культуры, слишком космополитичен в подлинном смысле этого слова. Кто еще мог бросить вызов режиму, написав две статьи о литературе девятнадцатого века?
Статья Эренбурга о Стендале появилась в одном из летних номеров 1957 г. журнала «Иностранная литература». Отвечая на возобновившийся нажим на литературное сообщество, Эренбург обратился к Стендалю как к средству отстоять свободу художественного творчества. Привлекая широкий круг источников, он показывал, как ущемляли Стендаля из-за его независимых взглядов на французское общество. Он «ненавидел деспотизм и презирал подхалимство», по собственному опыту зная, что условия тирании гибельны для искусства. Художнику и ученому необходима свобода. При принуждении нет и не может быть расцвета творческих сил. Эренбург писал, цитируя Стендаля: «Даже если король — ангел, его правительство уничтожает искусство — не тем, что оно запрещает сюжет, картину, а тем, что ломает души художников». Более всего полемический аспект статьи проявлялся, однако, в использованных Эренбургом острых высказываниях Стендаля против тирании. Хрущевское развенчание Сталина на XX съезде зародило сомнение в советской системе в целом — веяние, не на шутку встревожившее Хрущева и его сотоварищей, и они взяли твердую линию: при любом упоминании преступлений Сталина сводить их к личным порокам умершего диктатора, не допуская, чтобы преступления, которые они согласились признать, относили на счет унаследованной ими системы. Эренбург приводил цитату из Стендаля, чтобы сделать собственные взгляды кристально ясными:
«Бейль [Стендаль — Дж. Р.] часто говорил, что дело не в личности тирана, а в сущности тирании, что тиран может быть умным или глупым, добрым или злым <…> его пугают заговорами, ему льстят, его обманывают; полнятся тюрьмы, шепчутся малодушные лицемеры, и твердеет молчание, от которого готово остановиться сердце»[798].
Только этого абзаца хватило одному американскому комментатору, чтобы сделать вывод: статья Эренбурга, «возможно, самый сильный приговор диктатуре коммунистической партии с того времени, как к власти пришел Сталин»[799].
Эренбург писал «Уроки Стендаля», предвидя, что его враги вовсю на нее ополчатся. День спустя после того, как была поставлена последняя точка, он отправил письмо в Ленинград своей многолетней приятельнице Лизе Полонской, в котором писал: «Я борюсь, как могу, но трудно. На меня взъелись за статью о Цветаевой <…> Я долго сидел над двумя статьями. Сначала написал о французских импрессионистах, а вчера кончил большую статью о Стендале. Это, разумеется, не история, а все та же борьба»[800].
И вновь, в который раз, развернулась кампания, оркестрованная Центральным Комитетом. Ортодоксальные критики бросились наносить ответные удары, ругая Эренбурга на страницах «Литературной газеты» и журнала «Знамя» за то, что он «воспроизводит большое количество ложных суждений о Стендале, пошлостей и глупостей»[801]. Но тут за него вступились его европейские друзья. Луи Арагон, поместив большой отрывок из статьи Эренбурга в коммунистическом еженедельнике «Леттр франсез», сопроводил его детальной и резкой отповедью советским критикам[802]. Как это часто бывало, Эренбург воспользовался дружбой с либерально настроенными коммунистами Запада, чтобы защитить свое положение в Москве.
Из русских писателей Эренбург выше всех ставил Чехова. В статье, опубликованной летом 1959 г. в «Новом мире», он в полную силу использовал свой эзопов дар, чтобы представить жизнь и творчество Чехова при царе так, чтобы они перекликались с проблемами послесталинского периода, в особенности с проблемой свободы самовыражения и официальным антисемитизмом. И когда Чехову приходилось соприкасаться с царской тиранией, и когда он столкнулся с враждебностью к евреям во Франции, он неизменно выражал свое негодование. «В глазах Чехова совесть была величайшим арбитром» — так определил Эренбург поведение Чехова. Не позабыл он также напомнить, что в 1903 г., когда царское самодержавие аннулировало избрание Максима Горького в Академию наук, Чехов сложил с себя звание академика. Статья Эренбурга, появившаяся через год после исключения Бориса Пастернака из Союза писателей за роман «Доктор Живаго», звучала язвительным напо