Верность сердцу и верность судьбе. Жизнь и время Ильи Эренбурга — страница 8 из 110

[52]. Ленин, относившийся к сатире нетерпимо, пришел, в ярость. Вынужденный жить в парижском изгнании, тогда как партия его находилась в разладе и разброде, а перспективы революции были как никогда безнадежны, Ленин не был расположен терпеть мальчишеские выходки — карикатуры, да еще такие, которые выставляли его в потешном виде и грозили сделать посмешищем. Партийная верхушка предупредила Илью — больше никаких карикатур! Такая реакция на шутку его оскорбила; ему, возможно, вспомнились гимназические учителя, от которых он когда-то скрывал свой невинный мальчишеский журнал. Большевистские вожди отреагировали с такой же нервной обеспокоенностью. Разрыв с ними был теперь окончательно решен. Татьяне Вулих — как вспоминает она в своих мемуарах — доводилось тогда часто встречать Илью в Латинском квартале; «совершенно преобразившегося». Из подтянутого гимназиста он «превратился в неряшливого, лохматого представителя богемы», который целыми днями просиживал в кафе и всегда таскал под мышкой книгу.

«Лицо с гордостью говорило, что он живет как спартанец, спит без простыни, но переплетает Бальмонта в алый переплет. Во всяком случае, он порвал всякие отношения не только с группой в целом, но со всеми ее членами, кроме Лизы: перестал даже здороваться»[53].

Вот тогда началась для Ильи Эренбурга его настоящая жизнь в изгнании и его единственная в своем роде парадоксальная карьера, которая пришлась на вторую половину столетия.

Новая вера

Еще в разгар своей политической горячки в Москве Илья увлекся литературой. Он пристрастился к романам, зачитываясь ими далеко заполночь. «Искусство забралось в мое подполье» — вспоминал Эренбург. Правда, он старался противиться этой «чепухе», относясь к своему увлечению литературой как к «постыдной слабости»[54].

Но когда он порвал с большевиками, романтика политической конспирации перестала сдерживать его природу, его воображение. Лишенный подлинного дома, взбунтовавшись против большевиков и буржуазных понятий, внушенных воспитанием, Илья целиком отдался искусству и поэзии. Париж был для него превосходной средой — кафе, театры, книжные развалы послужили подмостками для самого естественного периода в жизни Эренбурга.

Отец ежемесячно высылал ему небольшое содержание, к которому добавлялись разные случайные заработки. Илья нанимался гидом к приезжим из России, присматривал в случае надобности за детьми приятелей. Но по большей части проводил время за чтением или сочинением стихов, часами сидел в кафе.

Литература, однако, не смогла полностью заменить политику. Илья нашел для себя новую веру — католичество. «Я зашел в католическую церковь, — рассказывал он впоследствии в „Книге для взрослых“. — Меня изумило все: витражи, шепот исповедален, орган. Мне показалось, что для чувств найден некий строй. Я хотел во что-нибудь верить: я не знал утром, как прожить день»[55]. Он стал подумывать о переходе в католичество и поступлении в Бенедиктинский монастырь и, хотя так и не крестился, его стихи нередко выражали искреннюю веру в Христа и Богоматерь. В те годы он занимался и живописью — писал небольшие картины на библейские сюжеты и сцены из жизни Христа.

Особенно вдохновлял Илью пример французского католического поэта Франсиса Жамма. Перешедший в римско-католическую религию, Жамм воспевал природу с детской простотой, его стихи и рассказы прославляли его новонайденную религию. Для Эренбурга политика означала поглощенность деятельностью; искусство и религия предлагали возможность более духовной верности. «Жамм писал о растениях, о свежести обыкновенного утра, об ослах <…> Я вырос в городе, девять десятых моей жизни прожил в городе, но только вне города я начинаю свободно и легко двигаться, дышать не задыхаясь, смеяться без причин на то». Илья отправился к Жамму в надежде раскрыть перед ним смятенность своей души. Но его постигло разочарование. «Он [Жамм — Дж. Р.] ласково встретил меня, угостил домашней наливкой. Я ждал наставлений, но он говорил об обыденном…»[56] Еще раз — так же как это было с отцом, с Толстым, с Лениным — боготворимый старший не оправдал возлагаемых на него Ильей надежд. И все же поэзия Жамма сослужила Илье добрую службу. В 1914 г. в предисловии к книге стихов «Детское» он признает, что многим обязан Жамму: «Если моя душа в Париже не погибла, спасибо вам за это, Жамм! <…> молясь за всех, немного помолитесь за то, чтоб мог молиться я!»[57]

Поэт среди богемы

Крутой поворот Эренбурга к искусству и религии был не единственной переменой в его жизни. Примерно в конце 1909 года он познакомился со студенткой-медичкой Екатериной Шмидт. Двумя годами старше Ильи, эмигрантка, из семьи петербургских немцев, Катя Шмидт была первой серьезной любовью Эренбурга, и он всегда вспоминал ее как женщину, которой отдал самые сильные свои чувства. Летом 1910 года они вдвоем поехали в Бельгию, и Эренбурга поразил и очаровал старинный город Брюгге. А год спустя, 25 марта 1911 года, Катя родила в Ницце дочь, Ирину, ставшую единственным ребенком Эренбурга. Но тогда он был не готов взять на себя отцовские обязанности, и прошло добрых десять лет, прежде чем он и Ирина по-настоящему сблизились. На Кате Эренбург так и не женился. Она хотела иметь детей и жить обыкновенной семейной жизнью, какую он вести не хотел. И Катя порвала с ним, выйдя вскоре замуж за другого эмигранта из России. Но дружеские отношения продолжались. В 1913 году в Москве вышел сборник стихов и прозы Франсиса Жамма, составленный и переведенный Ильей Эренбургом и Екатериной Шмидт.

Между 1910 и 1916 гг. Эренбург опубликовал несколько небольших поэтических сборников. Издавал он их в основном за свой счет, рассылая русским поэтам в надежде на критический отзыв. Его первая книга называлась «Стихи» и содержала несколько опусов — о Христе, о Деве Марии, о Папе Иннокентии VI и Средних веках, — вдохновленных поездкой в Брюгге.

Хотя Эренбургу удалось напечатать всего двести экземпляров — он «голодал, чтобы напечатать всего двести экземпляров» — «Стихи» не остались незамеченными в русской печати[58]. Известный поэт Валерий Брюсов, один из основоположников символистского движения в канун двадцатого века, пришел в восторг от стихов Эренбурга и даже сравнил его с Николаем Гумилевым, одним из самых прославляемых тогда поэтов, мужем Анны Ахматовой. «Среди молодых, — писал Брюсов, — разве одному Гумилеву уступает он [Эренбург — Дж. Р.] в умении построить строфу, извлечь эффект из рифмы, из сочетания звуков <…> Пока И. Эренбурга тешат образы средневековья, культ католицизма, сочетание религиозности с чувственностью, но эти старые темы он пересказывает изящно и красиво»[59].

Гумилев не разделял восторгов Брюсова. Упоминая «Стихи» в одном из очередных обзоров, которые он давал во влиятельном петербургском журнале «Аполлон», Гумилев не находил в сборнике предмета для похвал. «И. Эренбург поставил себе ряд интересных задач: выявить лик средневекового рыцаря, только случайно попавшего в нашу обстановку, изобразить католическую влюбленность в Деву Марию, быть утонченным, создать четкий, изобразительный стих. И ни одной из этих задач не исполнил даже отдаленно, не имея к тому никаких данных.»[60]

Воодушевленный похвалой Брюсова и отнюдь не обескураженный критикой Гумилева, Эренбург продолжал писать стихи. В 1911 году в С.-Петербурге вышел второй его поэтический сборник — «Я живу». Наряду со стихами о Париже, о тоске по России, Эренбург включил в него и несколько откровенно католических стихов. Наиболее интересно стихотворение «Еврейскому народу», первое публичное изъявление участия к своим братьям по крови. До тех пор Эренбург выступал как русский эмигрант, как поэт, как, пожалуй, католик. В этом стихотворении прозвучало нечто большее, чем отчаяние, вызванное исторически сложившейся горькой судьбой еврейского народа: в отдельных строках проскальзывает и нечто другое — отрицательное, снисходительное отношение к евреям, как если бы ассимиляция, с одной стороны, и преследования, с другой, превратили их в «бессильный и больной народ»[61]. Несмотря на увлечение католицизмом Эренбург по-прежнему называет себя евреем, всеми силами души сознавая страдания, которые терпят евреи. «Ты здесь не нужен; пришлый и гонимый / Сбери своих расслабленных детей, / Уйди к родным полям Иерусалима…»

Эти строки открыто подчеркивают сионистскую проповедь, вложенную в стихотворение: в Европе евреям нет места, им нужно вернуться в Израиль. Не в последний раз выразит Эренбург это свое дальновидное предостережение.

Николай Гумилев, прочитав «Я живу», обнаружил обнадеживающий прогресс в поэтических возможностях Эренбурга: «И. Эренбург сделал большие успехи со времени выхода его первой книги <…> Из разряда подражателей он перешел в разряд учеников и даже иногда вступает на путь самостоятельного творчества <…> Конечно, мы вправе требовать от него еще большей работы и прежде всего над языком — но главное уже сделано: он знает, что такое стихи.»[62]

Искусство поглотило Эренбурга целиком и полностью. «Я писал стихи день и ночь, — отмечал он впоследствии в краткой автобиографии. — Я бродил по Парижу, бормоча что-то себе под нос и изумляя прохожих»[63]. В те же годы в Париж приехал его двоюродный брат — Илья Лазаревич Эренбург. Происходившие в Илье перемены не ускользнули от его взгляда, и он делился своими впечатлениями с оставшейся в России сестрой. Так, посетив собрание кружка, в письме от 11 ноября [1910 г.] он писал: