Верность сердцу и верность судьбе. Жизнь и время Ильи Эренбурга — страница 85 из 110

«Я слышу добрые слова о моих газетных статьях. Про книги большей частью молчат. Может быть, это потому, что я пишу лучше статьи, чем книги. Не знаю. А может быть потому, что некоторым критикам куда легче со мной согласиться, когда я пишу о борьбе против фашизма или о борьбе за мир. Газетная статья посвящена вопросу, как прожить один день, а книга — как прожить всю жизнь. Все, конечно, понимали, что фашистов нужно прогнать, все понимали, что мир необходим. Но вот когда мы дом достраиваем, когда размышляем, как в нем должны жить люди, — это дело посложнее <…>

Вот у нас называют иногда писателей „инженерами человеческих душ“, а в 19-м веке говорили „учителя жизни“. Мне это больше нравится, ближе к воспитателю, чем к инженеру.

Мы все воспитывались на книгах писателей 19-го века. Писатель — он должен увидеть то, что еще не видят современники. Ну, а если он описывает вещи, понятные всем, если он прописывает те самые лекарства, которые отпускают в соседней аптеке, то он, выражаясь по-модному, доподлинный тунеядец, хотя бы он писал с утра до ночи <…>

Не было в мире литературы более гуманистической, чем русская, и я горжусь, что я рядовой русский писатель. В паспорте у меня сказано: не русский, а еврей. Почему же я называю себя русским писателем?»

Далее Эренбург напомнил аудитории, что «антисемитизм — международный язык фашизма». «Да! Я русский писатель, — повторил Эренбург. — А покуда на свете будет существовать хотя бы один антисемит, я буду с гордостью отвечать на вопрос о национальности — „еврей“»[866].

После этих крамольных слов, евреи — а их было немало среди присутствующих — неистово зааплодировали, отдавая должное способности Эренбурга смело высказать публично то, что все остальные умели только таить про себя. Однако их восторги рассердили Эренбурга, и до такой степени, что он застучал по краю трибуны, предлагая прекратить аплодисменты. Подобная демонстрация была ему ни к чему и, на его взгляд, лишь отражала местечковую ментальность, желание выпятить то, что являлось для него обычной, но необходимой констатацией[867].

В конце речи Эренбург упомянул о смерти, венчающей каждую жизнь, и о решимости крепить силу духа: «А пока сердце бьется, нужно любить со страстью, со слепотой молодости, отстаивать то, что тебе дорого, бороться, работать и жить, жить, пока бьется сердце»[868]. Зал встал, приветствуя Эренбурга долгими восторженными аплодисментами. Официальные лица, занимавшие первые четыре ряда сидели молча с каменными лицами; сказанное Эренбургом им явно не понравилось. Не понравилось и Центральному Комитету. Во внутренней докладной записке, поданной пять дней спустя, ее авторы указывали на многочисленные идеологические отступления, прозвучавшие на вечере Эренбурга. Особенно отмечались речи И. М. Майского и К. Г. Паустовского, в которых «сказалось стремление <…> непомерно преувеличить роль и значение И. Эренбурга в нашей литературной и общественной жизни». Двое членов ЦК, «отвечающих» за литературу и искусство, Д. А. Поликарпов и И. С. Черноуцан, подробно докладывали обо всем, что Эренбург сказал об антисемитизме, и выражали неудовольствие присутствием в зале чересчур большого числа евреев. «Как видно, — делали они вывод, — юбилейный вечер был нужен И. Эренбургу для того, чтобы изложить свои тенденциозные, ошибочные взгляды в условиях, когда они никем не могли быть оспорены»[869].

В своей речи Эренбург не без грусти признал, что «по возрасту я пенсионер, даже со стажем <…> Человеку исполняется семьдесят лет. Ничего веселого в этом нет». В последние годы он большую часть времени проводил у себя на даче в Ново-Иерусалиме; там он разбил большой сад и построил теплицу, где зимою выращивал семена и саженцы. У Фани Фишман, рано вышедшей замуж, подрастала дочь. Десятилетняя Ириша была Эренбургу все равно что внучка. Когда из-за плохого самочувствия он не мог работать и вынужден был лежать в постели, общество ему составляла Ириша — никого другого он к себе не подпускал, — которая обычно приходила поболтать с ним и поиграть[870].

Считается, что человек в преклонном возрасте — особенно человек, пользующийся такими удобствами, как Эренбург, и страдающий такими, как он, болями, — остывает, отходит от дел, тешит себя необременительными занятиями. Эренбург, старый и больной, не знал усталости и не искал покоя. Жизненный заряд в нем далеко еще не кончился. Напротив, он намеревался сыграть еще один — последний — долгий акт, прежде чем опустится занавес. За пять месяцев до юбилея журнал «Новый мир» приступил к публикации его мемуаров «Люди, годы, жизнь», и к концу 1960 г. появились тридцать первых глав. Первая книга (о детстве и изгнанничестве, проведенном в Париже) не вызвала — по крайней мере, публично — какой-либо критики. Однако Эренбургу еще много что оставалось сказать. Мемуары — полный текст которых будет напечатан только годы спустя после смерти писателя — станут венцом славы, сопутствовавшей его творческому пути.

Глава 15Люди, годы, жизнь

Почти две тысячи лет назад римский историк Тацит обрисовал опасности, неизбежные при воссоздании истории, слишком близкой к современности: «У древних писателей редко когда отыскивается хулитель, потому что никого не волнует, восхищаются ли они пуническими или римскими боевыми порядками; но потомки многих, подвергнутых при власти Тиберия казни или обесчещению, здравствуют и поныне. А если их род и угас, все равно найдутся такие, которые из-за сходства в нравах сочтут, что чужие злодеяния ставятся им в упрек»[871]. Когда в 1958 (или 1959) году Илья Эренбург приступил к написанию своих мемуаров, со смерти Сталина прошло всего пять (или шесть) лет, а когда в 1960 г. они начали появляться в «Новом мире», тело Сталина все еще покоилось рядом с ленинским в мавзолее на Красной площади. И хотя Хрущев заклеймил тирана, его преемники правили страной.

Эренбург уже некоторое время подумывал, не начать ли ему писать мемуары, когда любовь к Лизлотте Мэр оказалась последним толчком. Рассказывая ей о людях, которых знал, он понял, что создает свои мемуары — точно так же, как сорок лет назад, развлекая в киевском кафе друзей историями о своих парижских приключениях, он сочинил «Хулио Хуренито». Только на этот раз ему понадобится не двадцать восемь дней, а много больше. Как он сказал агроному Николаю Василенко, регулярно приходившему помогать ему в саду: «Я сажусь за книгу, писать которую буду до конца моих дней»[872].

Уже первые заметки, сделанные Эренбургом для своих мемуаров, отражают, какими намерениями он руководствовался. «Люди, годы, жизнь» должны были стать книгой о значительных людях, в большинстве своем уже ушедших из жизни, — убитых во время войны, умерших естественной смертью, погибших от рук Сталина., Записки, сделанные Эренбургом по-французски, — это огромные списки людей с указанием национальности и профессии[873]. Он дал себе слово не писать ни о ком из живых — Пабло Пикассо и Овадий Савич составили исключение — и писать только о тех, кто был ему приятен и кого он любил. В книге «Люди, годы, жизнь» много страстных страниц, но мало недоброжелательных и горьких; свои воспоминания Эренбург писал не для того, чтобы сводить счеты.

Эренбург тщательно готовился, пересмотрел записные книжки, заказал в Ленинке старые газеты. Большую часть работы он выполнял у себя на даче, где кабинет был у него просторнее и меньше заявлялось посетителей. Чтобы осилить задуманное, он стал еще более рьяным, еще более собранным тружеником: позавтракав, проводил час со своими цветами и другими растениями, высаживая семена или саженцы, обрезая ветви и в то же время собираясь с мыслями. Затем несколько часов сидел за машинкой, обедал, отдыхал с книгой или журналом в руках — днем никогда не ложился вздремнуть — и снова брался за машинку. И часто засиживался за полночь, черпая из тех же внутренних ресурсов силы и энергию, какие проявлял в годы войны; только возраст и недуг брали теперь свое. Но Эренбург не поддавался. Казалось, преодоление физических немощей лишь добавляло мощи тому, что он писал.

К апрелю 1960 г. Эренбург был готов представить рукопись в «Новый мир» — естественный и неизбежный выбор. При Александре Твардовском за журналом, благодаря ряду смелых публикаций, закрепилось доброе имя, которому предстояло даже еще больше укрепиться, когда в шестидесятые годы его страницы украсили мемуары Эренбурга, произведения Виктора Некрасова, Владимира Войновича и Александра Солженицына. 25 апреля 1960 г. Эренбург написал Твардовскому о своих мемуарах, послав ему часть Книги первой[874]. Как только редакторы «Нового мира» ознакомились с начальными главами, Эренбургу стало ясно, какие запреты и сомнения его мемуарам предстоит преодолевать. Уже одно из первых писем к нему Твардовского предвещало все те трудности, какие его ожидали. В стандартной редакторской манере Твардовский перечислял несколько мест в рукописи, где по его мнению, Эренбургу следовало пересмотреть первоначальные варианты. Два пункта в особенности стали предметом разногласий: портрет Н. И. Бухарина и любые упоминания об антисемитизме[875].

На протяжении последующих пяти лет редакторы бдительно вчитывались в рукопись Эренбурга, изучая, как он описывает жизнь евреев в Советском Союзе, и заставляя его делать вымарки. Как пожаловался Эренбург в Книге шестой, его обвиняли в том, что он «говорит о евреях, а умалчивает об исландцах»[876]