Верность сердцу и верность судьбе. Жизнь и время Ильи Эренбурга — страница 99 из 110

[997].

В самом здании Союза писателей жена Эренбурга и его дочь вместе с несколькими ближайшими друзьями наблюдали неиссякаемый поток людей, входивших и выходивших из зала. Рядом с Любовь Михайловной и Ириной сидели вдова Бабеля, Антонина Пирожкова, вдова Савича, Аля, поэтесса Маргарита Алигер и бывший секретарь Эренбурга, Валентина Мильман. Была с ними и Татьяна Литвинова, активная диссидентка, еще за несколько часов до смерти Эренбурга выступавшая свидетелем защиты на процессе Буковского[998].

С десяти утра до половины второго пополудни самые разные люди шли и шли длинной чередой мимо открытого гроба. Каждую минуту мимо постамента проходило тридцать человек, а всего прошло шесть тысяч, и еще несметное число людей терпеливо ждали в растянувшейся по улице Воровского очереди. Целый строй боевых офицеров с орденскими планками, орденами и медалями, украшавшими грудь, пришли отдать дань Эренбургу, той роли, какую он сыграл в борьбе против Гитлера. Старые евреи, составившие заметную группу, прощались с Эренбургом наряду с массой молодежи. Многие произносили слова благодарности. Группа студентов, в которой каждый нес по цветку и молча опускал его у гроба, оставила особенно трогательное впечатление[999].

Скорбный поток был прерван ради официальных, заранее составленных речей — несколько писателей, глава Советского комитета защиты мира, член Испанской компартии. Как и следовало ожидать, они не затронули «трудных» вопросов жизни и творчества Эренбурга. Только Андре Блюмель, председатель общества «Франция — СССР» и ярый сионист, единственный среди ораторов вспомнил о долгих годах, прожитых Эренбургом в Париже, о его ненависти к антисемитизму и его приверженности европейскому искусству и культуре. И только Андре Блюмель за всю панихиду упомянул о том, что Эренбург — еврей[1000].

По завершении церемонии наряд милиции, действуя по приказу, поспешно вынес гроб из здания. Группа известных писателей, рассчитывавшая составить почетный эскорт, ожидала у главного входа на улице Герцена. Но начальство их обошло, направив гроб через другой выход — на улицу Воровского, по другую сторону писательского дома, занимающего чуть ли не целый квартал. Семья Эренбурга и ближайшие друзья проследовали за гробом через сад и центральные помещения Союза писателей; когда они вышли на улицу Воровского, их поразили странные дробные звуки, которые они поначалу не смогли идентифицировать. Это толпа из-за спин и через головы милиции бросала на гроб цветы, и букеты падали в дробном скорбном ритме и ударялись о красное дерево домовины Эренбурга. Огромная толпа, цветы, милиция — похороны грозили превратиться в свалку. Но начальствующие овладели обстановкой и быстро проводили катафалк. Одному из друзей Эренбургов пришлось чуть ли не драться с милиционером, чтобы посадить вдову Эренбурга в машину, прежде чем блюститель порядка успел ее удалить.

В нескольких километрах от Дома литераторов у Новодевичьего кладбища, где милиция отказывалась пропустить к могиле еще большую, двадцатитысячную толпу, шла чуть ли не схватка. «В двух случаях, — сообщала „Манчестер гардиан“ — толпа прорвалась сквозь двойную линию солдат, стоящих с оружием перед кладбищенскими воротами»[1001]. Даже Александр Твардовский с трудом попал на кладбище: ему пришлось накричать на милиционеров и напомнить, что он член Центрального Комитета[1002]. Только тогда его согласились пропустить. Согласно «Нью Йорк Таймс», кроме Твардовского никого из главных правительственных и партийных деятелей ни в Центральном Доме литераторов, ни на кладбище замечено не было[1003]. Церемонию захоронения провели со всей возможной поспешностью, и ни Борис Слуцкий, ни Маргарита Алигер не смогли сказать перед провожавшими прощального слова, что оба хотели сделать[1004].

Несколько месяцев на могиле Эренбурга стояла его фотография, прислоненная к огромной пирамиде из венков — цветов и листьев. Через год ее сменил великолепный памятник, спроектированный многолетним другом Эренбурга, Натаном Альтманом. С гранитного монолита смотрел барельефный портрет Эренбурга — репродукция в металле со знаменитого наброска Пикассо, — созданный скульптором Ильей Слонимом, мужем Татьяны Литвиновой. Не прошло и четырех лет, как союзники и соперники упокоились на Новодевичьем, присоединившись к Эренбургу. В 1971 году умерли Хрущев и Твардовский; оба были похоронены невдалеке от могилы Эренбурга.

Узнав о смерти Эренбурга, огромное число людей прислали соболезнования лично Любови Михайловне. Андре Мальро, Пабло Пикассо, Луи Арагон, Пабло Неруда — все послали в Москву телеграммы. Одним из самых глубоких и трогательных было собственноручное письмо Романа Якобсона. Находясь в августе того года в Москве, Якобсон собирался навестить Эренбурга: «Илья звал меня приехать, я знал — это значит проститься, и когда мне вдруг закрыли путь к нему [дача Эренбурга была за пределом той зоны вокруг Москвы, которую разрешалось посещать иностранцам — Дж. Р.] на меня легла тяжесть бессильной грусти, — писал Якобсон Любови Михайловне. — Сейчас так хотелось бы просто посидеть с Вами, Люба, рука в руку и глаза в глаза, помолчать вместе и вместе повспоминать…»[1005].

За год до смерти Эренбурга, когда ему исполнилось семьдесят пять, английская газета «Дейли миррор» писала: «Его имя всегда в грязи. Он — это Илья Эренбург, прославленный советский писатель, взваливший себе на плечи тяжкое бремя быть постоянно ругаемым — кем-то, где-то, за что-то»[1006]. После смерти Эренбурга Александр Твардовский отметил ту же несправедливость в «Новом мире». Он вспоминал, как критика постоянно его «журила, поучала и распекала, но и восхищалась им и даже превозносила по обстоятельствам — что угодно, только, — заключал Твардовский, — замолчать его было невозможно»[1007].

В стихотворении, написанном в 1966 году, Эренбург c поразительной искренностью выразил мучительную сложность своей жизни:

Пора признать — хоть вой, хоть плачь я,

Но прожил жизнь я по-собачьи.

Не то что плохо, а иначе, —

Не так, как люди или куклы

Иль Человек с заглавной буквы <…>

Не за награды — за побои

Стерег закрытые покои,

Когда луна бывала злая,

Я подвывал и даже лаял,

Не потому, что был я зверем

А потому, что был я верен —

Не конуре, да и не палке,

Не драчунам в горячей свалке,

Не дракам, не красивым вракам,

Не злым сторожевым собакам,

А только плачу в темном доме

На теплой, как беда, соломе.[1008]

Эренбург говорит здесь о том, что его коробило: палка, свалки, красивые враки. С приходом к власти Брежнева, при нападках на хрущевские реформы, Эренбург не был склонен пересмотреть положительные мотивы для верности своей стране, включая русскую культуру, борьбу с фашизмом, необходимость культурного взаимопонимания и мира в Европе и во всем мире.

После смерти Эренбурга режим постарался не заметить его нравственных метаний; в «Правде», запинаясь, упомянули, что «его путь был сложным и противоречивым»[1009]. Нигде, разумеется, не прозвучало и намека на то, что гимназистом он сначала вступил в партию большевиков, но вскоре из нее вышел, или что его повесть «Оттепель» помогла запустить процесс десталинизации, дав имя судьбоносному периоду в советской истории; «Оттепель», по правде сказать, ни разу даже не назвали. Что же касается того, что Эренбург был по происхождению евреем, то лишь «Литературная газета» мимоходом отметила «в ритмах и его поэзии и прозы <…> печально-лукавые интонации Шолом Алейхема»[1010]. Ни одно другое периодическое издание и на заикнулось о том, что Эренбург был еврей.

В мировой прессе попытались оценить творческий путь Эренбурга честнее. «Нью-Йорк Таймс» на первой странице подводила итоги его «долгой, насыщенной, бурной жизни». «Мало кто из советских писателей был так увешан наградами, мало кого так ругали за нарушение генеральной линии». А в передовой статье того же номера «Таймс» называла Эренбурга «мастером эзопова языка», указывая, что его очерки и написанные в последние годы воспоминания «сохранят политическое и нравственное значение многие годы после того, как большая часть его литературных произведений будет прочно забыта»[1011]. По мнению американского еженедельника «Ньюсуик» «он [Эренбург — Дж. Р.] был одной из самых выдающихся аномалий советского общества»[1012]. Английская газета «Манчестер гардиан» величала его «строителем моста между Востоком и Западом»[1013]. Французская «Ле Монд» называла «Фомой неверующим советской литературы», признавая за ним «нравственное мужество, редкое среди его современников»[1014]. Лондонская «Таймс», проявляя осведомленность и осторожность, подводила такой баланс: Эренбург «не только один из самых плодовитых и легко пишущих литераторов, но и чрезвычайно эффективный оратор (выступавший на русском и французском языках) с блестящим даром остроумной пикировки». Он не был «бунтарем в прямом смысле слова», но человеком, который нередко проявлял мужество — хотя отнюдь и не безрассудное, — когда дело шло о защите «широких горизонтов»