- Перевели лаврушников с Четверки?
- Перевели, - подтвердил Сирота, - Кого на Свердловскую пересылку, кого на Архангельск, кого на Волгоград. Не совсем целых, правда - мы их всё-таки рихтанули на прощанье - но перевели. Хозяин не стал их держать. А у вас на Семерке как с пиковыми?
- Так же. Пришел этап. Все сплошь - "вора". Неуправляемые. Потом еще два этапа с Кавказа. Полгода - резня. Потом тишина. Те из них, что выжили, стали жить под плинтусом. Кум следил, чтобы землячества не возникло. Чтоб не кучковались. Увидит трех пиковых вместе - всех троих под замок.
- Умный Кум, - оценил Сирота
- Не встречал дураков среди Кумовьев, - подтвердил Толян.
- А "кум" - это кто? - бестолковый цыпленок внутри меня вертел своей шейкой во все стороны, постигая этот удивительный и мощный мир.
- Начальник оперчасти, - пояснил Сирота.
- А почему он - кум?
- "Лучший друг осужденных". Знает всю твою подноготную. В каждом отряде у него свои стукачи. Кто-то из них обязательно возле тебя трётся и Куму стучит. Так что ты только рот открыл, а Кум уже знает, что ты скажешь.
Мы у себя в армии не любили стукачей. Не приживались они. Было удивительно, что в зонах их не один человек на роту, а целых пять на отряд! Это было через край много.
- И вы что же? Знаете этих стукачей? - изумился я избирательному гуманизму зыков, готовых резать пиковых, но терпящих стукачей возле себя.
- Всех до одного, - согласно кивнул Сирота.
- Тогда почему вы их не убьете?
Толян с Сиротой оба нехорошо посмотрели на меня.
- Ты откуда такой горячий? - спросил Сирота.
- С армии, - мне не хотелось хвастать Афганом.
- Давно пришел?
- Неделю как.
- Тогда понятно.
Кажется, я не восхитил Сироту и Толяна тем, что два года не в зоне сидел, пиковых резал, как все нормальные люди, а провел в армии, как придурок, не сумевший отмазаться или сесть в тюрьму. Разговор угас и все постепенно уснули.
Ночью меня знобило. Я бредил и лязгал зубами. Сирота снова уступил мне свой матрас, чтобы я мог укрыться, и лег валетом на матрас к Толяну. Утром повторился вчерашний ритуал. В шесть часов отщелкнулась кормушка и контролер налил четыре кружки горячего чая и отсыпал четыре спичечных коробка сахара, которые сокамерники отжалели мне для хоть какого-то поддержания сил.
- На тюрьму тебе надо, - оценил мое состояние Сирота.
Я не хотел на тюрьму. Я боялся тюрьмы.
Два года назад я представлял себе войну как то место, где самым главным делом было бежать под ураганным огнем противника с развернутым красным знаменем на высоту, чтобы выбить оттуда душманов и воткнуть знамя на высоте посреди разрушенных, еще дымящихся укреплений. Истекшие два года показали, что мои представления о войне, почерпнутые из книг и фильмов, оказались очень и очень далеки от настоящей войны. Знамя полка в развернутом виде за два годы службы я видел, может, три раза, по большим праздникам, а все остальное время оно мирно стояло зачехленным в стеклянной пирамиде сразу при входе в штаб под охраной часового и присмотром дежурного по полку. Знамя не было ни пробито пулями, ни посечено осколками, ни обгорелым по краям, а было чисто-алым, с желтым серпом и молотом посредине и буквами: "За нашу советскую Родину". Номер полка был зашит куском серой мешковины, чтобы мы не узнали этой страшной тайны - в каком полку служим - и не разболтали её друг другу. Больше разбалтывать было некому: шпионы нас не посещали, а ближайший населенный пункт душманов находился в нескольких километрах.
Теперь мои представления о тюрьме лежали еще дальше от действительности, чем двухгодичной давности представления о войне. В моих представлениях тюрьма - это много-много сырых и тёмных камер, где в каждой сидят злые уголовники. Уголовники все с ног до головы синие от татуировок, у них тусклые, цепкие глаза, железные зубы вместо обыкновенных и разговаривают они только по фене, так что понять их невозможно. Главным делом для уголовников было проиграть новенького в карты. Поэтому каждый, кто только что перешагнул порог камеры, уже является "проигранным" и его сейчас же используют всей кодлой. В камере уголовникам заняться нечем и они целыми днями играют в карты, делают друг другу татуировки и изготавливают финки с острыми жалами и наборными плексигласовыми рукоятками. Этими финками они ночами режут новеньких и друг друга.
Жуть и страх.
Запросто можно обоссаться от этих мыслей.
Исходя из таких моих представлений, мои намерения относительно моей дальнейшей судьбы были такие: как только в тюрьме меня введут в камеру и за мной захлопнется дверь, немедленно брать в руки что-нибудь тяжелое, а еще лучше острое, и, не дожидаясь, пока меня проиграют, начинать убивать всех сокамерников, пока они не успели договориться использовать меня.
По молодости и по неопытности, у меня не хватало ума понять, что если посмотреть на положение вещей отстраненно и непредвзято, то не мне с такими мыслями - зайти в хату и сходу начать валить сокамерников - следовало бояться тюрьмы, а тюрьме - меня. В изоляторе временного содержания содержался под стражей экстремист, бомбист, народоволец, левый эсер, террорист и камикадзе без царя в голове. Вдобавок - с пылу, с жару, ещё остыть не успел - только что с войны. Этот Балмин сильно рисковал, заковав меня всего лишь в наручники - при подобных умонастроениях подследственного, опасливые люди добавляют еще железный намордник и кандалы на ноги.
- На тюрьме есть санчасть и врачи, - убеждал меня Сирота, - Положат в изолятор при санчасти. Хоть под наблюдением будешь. В случае чего, "по скорой" тебя на вольнячую больничку переведут. А тут тебе точно писец. Не выберешься.
- У нас, на Семерке, тех, кого подрезали, на больничку переводили, в зоне не держали, - подтвердил сведущий в ножевых ранениях Толян.
"Хорошо бы врачей", - согласился я.
Врачи были по распорядку - через полчаса после проверки. Приехала та же бригада, что приезжала в первый день моего заключения и пыталась меня выдернуть отсюда. Они были мне симпатичны. Медики переменили повязку, вкололи два укола, дали шесть таблеток.
- Загнется он тут у вас, - сказал дежурному на прощанье врач.
- Не загнется, - мрачно возразил дежурный.
Он и без врачей знал, что загнусь.
После девяти пришли Балмин и Букин. Поочередно, без перерыва на обед они залечивали меня на признательные показания. Тактика была прежней: "плохой следователь - хороший следователь".
- Вот, ты встретил этих ребят, Андрей. Так? Подошел к ним, - тихим спокойным голосом "напоминал" мне события того вечера Балмин.
Я уже язык себе сломал объяснять, что никого я не "встречал" и ни к кому я не "подходил". Это нас со Светкой "встретили" и к нам "подошли". Поэтому - не "так". Всё не "так". С самого начала "не так". Отвалите от меня со своими "таками".
"Бок болит", - я перестал слушать Балмина и ушел в себя, - "Болит, сука. Не проходит. В камере ни воздуха, ни света. Рана будет гнить и не пройдет. Падла он, этот Балмин. Скотина. Садист. Выбритый, на музыканта похож или на художника, а садист и больше никто. Сволочь. Гад. Мерзавец. Падла. "Падла" уже было, но все равно - падла. Еще раз. И скотина. Что же мне с боком-то делать? От этого бока - температура и бред. Еще пару ночей в камере - и мне точно писец".
- Ты извини меня! - привычно заревел Букин, подхватывая эстафету у Балмина.
Я глянул на опера, на ненавидящий взгляд, которым он хотел меня прожечь, и решил не возвращаться в реальность:
"Родина, Родина!", - вспоминал я школьную программу и армейских замполитов, - "Родина-уродина. Никому дела нет, что я тут тихо загибаюсь без всякой моей вины. Вот тебе и вся "Родина", вот тебе её "материнская забота". Помер Максим - и хрен с ним..
- Так, Андрей? - я уже прослушал, про что именно сейчас калякал Балмин, к признанию какой подлости мягонько подводил меня.
"Так, вот так и подрастак!", - геройствовал я про себя, остерегаясь произносить слова вслух, чтобы Балмин не прицепил к моему обвинению покушение на дедушку Ленина на заводе Михельсона.
"А ведь это - наши, советские люди", - разглядывал я Балмина и Букина, стараясь отыскать в этих офицерах хоть малейшее сходство с офицерами моего полка.
Оказалось, что мне сложно вспомнить хоть одного офицера, к которому неприложимо определение "боевой". Комбаты-ротные само собой, им от бога положено на войну ездить, но вот штабные? "Кто у нас там штабной? Начальник штаба? Ни одной операции не пропустил? Замкомполка? Почти на всех был. Зампотыл? Через одну ездил. Зампотех? Без него вообще никуда! Химик? Этот вообще самый боевитый - на своей БРДМке поперек батьки в пекло. Даже начальник строевой части - из штабных штабной - и тот засветился на паре операций, развеялся от канцелярской рутины. Особисты? Непременно. Разве что командир оркестра не ездил с нами, так он и не военный. На нем только форма военная, а так он - музыкант. Нельзя равнять музыкантов и военных".
Все без исключения полковые офицеры побывали на войне. И строевые, и штабные. А Балмин и Букин - не офицеры, а заплечных дел мастера. Палачи, а не солдаты. Это не "шакалы", до шакала еще нужно дорасти. Это не "тыловые крысы", от тыловых крыс какой-никакой прок есть. Это - ржа и плесень. Мусор. Враги народа.
"Что там у нас?", - выплыл я из своих размышлений на поверхность действительности, - "опять "Ты извини меня?". Господи, когда же вечер и они уйдут, а? Как же они надоели оба".
Не ушли.
Отработали по-честному, как и вчера. С девяти утра и до шести вечера. Девять часов без перерыва на обед. Болел бок и хотелось курить. В камере курить было у Толяна, который среди нас был как бы "вольный" и у него в дежурке стоял баул с вещами для ЛТП. Из его вещей контролер выдавал нам пачку сигарет утром и пачку после обеда. Этого хватало на троих.
Вечером, когда мне, наконец, разрешили вернуться в камеру, голова моя гудела, будто мне целый день по ней кулаком стучали. За восемнадцать часов "просто беседы" Балмин с Букиным опрокинули все мои прежние знания о жизни и о себе самом. С начала первого допроса до окончания второго прошло тридцать три часа, а с момента ареста - пятьдесят два.