«Почему ты другая?» – спрашивал он, стараясь заглянуть ей в лицо. А она сидела, сцепив пальцы в замок, и горестно качала опущенной головой: «Почему ты другой?» Он слизывал слезы с ее теплых коленей, сосны качались за окном, трепетал огонь в печке, освещая темноту неровными всполохами… Господи, какая чепуха – «разные взгляды на вещи», наплевать на взгляды, когда у нас разные сознания! ДРУГОЕ сознание, непоправимо ДРУГОЕ, изначально и навсегда отдельное, никому не доступное, только Богу доступное! И значит, любящий никогда не будет владеть любимым целиком, а только частично, и невозможно с этой чудовищной мыслью жить дальше, если она доходит до сердца, непосильна эта мысль, нельзя, не разрушив себя, принять ее, пока Ева, ее причина, жива, но даже если он убьет невольную свою мучительницу, сотрет с лица земли, то ничего не изменится, потому что она уйдет, оставшись недосягаемой, и стало быть, он уничтожит следствие, а не причину. «Ева, не могу смириться с тем, что ты есть, хочу, чтобы тебя никогда не существовало, и чтобы я был ТАМ с тобой. В никогда. Или во всегда». – «Это одно и то же». – «Мне без разницы, только не будь отдельной. Стань мною, Ева, или позволь мне стать тобою. Я ненавижу твою отдельность!» Ева молчала, и ее босые ступни тонули в чужих тапках с примятыми задниками, а он, раздражаясь и свирепея, тряс ее за плечи: «Почему ты молчишь?» Она огрызалась, говорила, что на самом деле он ищет лишь подтверждения себя в другом, он кричал «дура!», она хамила в ответ на его грубость и уже делала свою кошачью стойку, нацеливаясь на ворот его рубашки, и, когда сил продолжать уже не оставалось, он, схватив ее за руки, крепко сжимал запястья: «Ева, детка, сука, но я люблю тебя!», а потом, обернувшись в плед, дурашливо, по-страусиному поднимая голые ноги, бежал на заиндевевшую веранду, где в углу, за старой автомобильной покрышкой и садовым инвентарем стояла заначенная бутылка с остатками водки, и пока варилась на электроплитке картошка в мундире, они, как законченные дикари, с боевыми выкриками и комичными прыжками, бились на старых сковородках, издававших при ударе бесподобный протяжный гул, и уже в полном изнеможении, задыхаясь от сумасшедшего неостановимого хохота, валились в обнимку на пол.
И снова надо было уезжать.
Они шли между обмякших сугробов, мимо заколоченных мертвых домов, по неезженым дорогам, вязким топям, непроходимым лесам, пустынным побережьям, – по материкам, раскрашенным в зеленое и коричневое, сквозь пустые кружочки разбросанных городов и ненаселенных пунктов – два одичавших изгоя с безумной надеждой соединить друг с другом свою полноту, пока она не станет разрывать их изнутри – невозможная возможность сбыться в любви, через любовь – здесь и сейчас. И тогда – крепко держа друг друга за руки, шагая рядом, каждый начнет предательски понимать, что это – не все, не весь ты, и значит, чертова сила неумолимо погонит искать то таинственное место, где ты будешь весь, целиком, и ты по-прежнему не можешь допустить, что ее (его) в этом месте не будет, что вообще что-то может быть вне ее. Как развязать, Господи, этот узел?
Долгие разговоры ничего не проясняли, вопросы и ответы запутывали еще больше, и длинные сияющие Евины глаза становились желтыми и круглыми, как у хищной птицы, и она, впадая в бессильную ярость, била его с размаху по лицу, и он, падая куда-то в тар-тарары, не оставался в долгу, а потом умывал ее, склонившуюся над раковиной, под струей холодной воды, заставлял высморкаться, обтирал лицо полотенцем и нес, прижимая к груди, в комнату. «Хорошо, милая, ты только помолчи сейчас, прошу тебя, не говори, что я – деспот, что ломаю тебя, помолчим, обними меня, моя родная». И они обнимались, свивались самозабвенно в общий клубок, замирали, и уже непонятно было, где кончается один и начинается другой, и казалось, еще чуть-чуть, еще покрепче обняться, и они слетят с этой орбиты навсегда, и бог освободит их наконец от необходимости сбываться по отдельности, сделает их «мужедевой».
Но бог не освободил, и они разжали руки, расцепили объятья, разорвались, и еще с общей кровью в жилах, смертные, полуживые, поползли прочь друг от друга…
И было утро, дрожащее и ломкое, и фасады домов, приобретая волнистые очертания, то и дело сползали на асфальт, и вокзальная площадь, подернувшись влажной зыбью, валилась и съезжала с самой себя, а стрелки башенных часов гнались друг за другом. Ева стояла на подножке поезда, утончившаяся, почти бесплотная. Глядя на нее снизу, с перрона, он схватил ее драгоценную ногу, прижал к небритой щеке рыжий сапог и поезд тронулся. Она вскрикнула, сдернула с себя шляпу, прижала к лицу… И остался разоренный мир, и нечего в нем было делать без любви, и с любовью ничего нельзя было делать. Разве что лить на голову тазики с ледяной водой, нанося ежедневные ножевые удары по организму, чувствовать, как потрясенно охнув, содрогается каждая клетка, захваченная врасплох, да смутно надеяться, что возникшая «клеточная просветленность» распространится ненароком и на душу. N сжился с уверенностью, что, если выпустить из рук нить и однажды утром не выполнить ритуального обливания, то мир рухнет окончательно и сам он начнет тотчас распадаться вплоть до полного исчезновения.
С таким же маниакальным упорством он продолжал ежедневно ходить в бассейн и молотил стометровку за стометровкой отвратительным кролем, распугивая мирных купальщиков фонтаном брызг, выжимая из своего тела волю к победе, поскольку тело, здоровое и сильное, послушное его приказам, оставалось последним его оплотом. Однако вскоре и с водой наметились тревожные, осложненные отношения: то она его «пускала», то отторгала с враждебностью одушевленного существа, то оставалась безучастной. Пока однажды во время плаванья ему не пришло в голову, что его судорожные заплывы напоминают атаки грубого завоевателя, стремящегося любой ценой взять препятствие и полагающегося только на крепость собственных мускулов. Перевернувшись, как от толчка, на спину, подняв лицо к застекленному светлому небу, свободно раскинув руки на голубой глади, он с осторожностью пошевелил кончиками пальцев. Ощущение оказалось необычным и наградило его подсказкой: нужно в корне изменить тактику, отказаться от насилия, не вступать в прямую схватку с препятствием, а смиренно согласоваться с его природой, не рвать ткань, а проникнуть в нее бескровно и, если пойти дальше: суметь отдаться с необходимостью означает и овладеть! Метод, который он ищет всюду, скрывается именно здесь, так что если отработать его в одном направлении, в одном месте, то он наверняка окажется отмычкой и к другим потаенным местам…
Возбужденный, захваченный новым поворотом старой темы, он вышел на улицу в распахнутой дубленке, потянул ноздрями февральский воздух и вдруг ошеломленно узнал присутствие знакомого тревожного и сладостного запаха, принесенного ветром из южных степей…
От Азии, степной и горной, ждал он подарка для себя, но поразился коварной перемене! Вольно раскинувшаяся перед ним, цветущая, одуряюще пахнущая, постукивая на ветру кастаньетами сухих плодов джингиля, свидетельствовала она ему в лицо, что не получит он того, за чем приехал, что не намерена она выполнять его личных заявок, припрятанных в складках души, ей смешно человеческое чванство, и пусть он гонит свою лошадку по степи – у него неплохо получается, она даст ему проскакать себя и позволит срывать с себя алые бутоны тюльпанов; напоит его хмельным кумысом, выкупает вместе с пастухами и стадами баранов в шумной речке; убаюкает его безоглядным плоским величием – без единого деревца или тщедушного кустика; укутает утренним туманом, да вдруг без предупреждения ринется из-под ног в пропасть, со дна которой сквозь молочный дым доносится зловещее шипение спотыкающегося на острых камнях горного потока; и спустит его к своим сочным влажным лугам, и он пойдет по ним, живым и мягким, – как по холмистой упругой плоти, волнующей безупречно-плавными изгибами гигантского тела, и, оставив отару на попеченье пастушка, будет бродить среди изумрудных окатов плеч, вздымающихся грудей, бархатных ягодиц, крутых шелковистых бедер, уводящих все дальше и дальше за горизонты («Ева, повсюду тебя вижу – распростертую под небом бесконечную женщину!») Когда же стемнеет и зеленые овечьи глаза засветятся в темноте, она бесшумно приблизится, покрытая звездным покрывалом, откроет черный жаркий глаз, зашепчет ему на ухо горячим Евиным шепотом безумное, да и бросит ничком на напоенную теплом землю. А потом вдруг навалится беспощадным зноем, раскаленной до бела тишиной, сожжет каждую травинку на своем теле, и, лысая, страшная, пылающая, высоленная, погруженная в свой жар, оцепенеет в страстном томлении, да начнет рождать из своего переизбытка, от пламенной скуки пустынные фантазии, зыбкие миражи, которым не подвластны только бродячие верблюды, а помутившийся разум обездоленного скитальца отказывается признать несуществующими эти дивные озера, полные свежей прозрачной воды, эти заросли плакучих тенистых ив по берегам, где ждет его покой и отдохновение, и нега, и блаженство, и конец пути. А наигравшись, дьяволица оставит его с бьющимся сердцем, прикованного к иллюзорной цели, тающей в воздухе беспечной небылью. Чужая, плосколицая, неверная, не облегчит она его сердца, не одарит откровением, а только подразнит да стряхнет с себя, как пыль с подошвы – его Азия, степная и горная.
«Стряхнула меня, как пыль с подошвы, – говорил N другу детства, разливая „по последней“. – Я ее не достиг, ты понимаешь?» – «Это она не достигла», – успокаивал друг и бежал за второй бутылкой. «Отрезать, что ли, ухо?» – спросил N, когда и вторая бутылка стала подходить к концу, и в кухню вполз через форточку мутный рассвет. Но друг решительно отсоветовал, пить больше не дал и заметил, что если он хочет немного прочистить мозги, то есть книжка доктора Брэгга про лечебное голодание, он сам не пробовал, но знающие люди говорят, что делаешься как новенький и силы появляются необыкновенные, может, это пойдет на пользу, да вон и пузо у него уже намечается. «Где?» – изумился N, прижимая ладони к животу.