Вернусь, когда ручьи побегут — страница 7 из 59

– Барышни субъективным идеализмом интересуются? – спросил, покашляв, Ник-Ник.

Нет, ответили, никакими «измами» они не интересуются, а предпочитают познавать мир своим умом, исходя из собственных ощущений.

Дуэт был сработан крепко.

Владимир Александрович уронил надкушенный огурец, наклонился, подобрал огрызок с пола и, не найдя куда его выбросить, сунул в консервную банку с окурками.

– Позвольте поинтересоваться, сколько юным философиням лет?

– Семнадцать.

– Странно, – сказал Ник-Ник, не глядя на барышень, а обращаясь исключительно к своему напарнику, – обычно женщины не интересуются миром как целостной системой.

– Значит, мы не обычные женщины, – парировали девицы и засмеялись заразительно.

– Нет, ты посмотри на этих юных нахалок! – воскликнул Владимир Александрович, опять же говоря о девушках в третьем лице, словно их тут и не было. (Будь Саша и Жанна постарше и поопытней, они, конечно же, угадали бы в поведении обоих трогательную мужскую застенчивость, наспех спрятавшуюся за видимой пренебрежительностью.)

Саша обняла коленку, слегка откинулась назад и, склонив к плечу голову, посмотрела на преподавателя:

– Так что если бы, к примеру, вы, Владимир Александрович, смогли взглянуть на себя моими глазами, то нашли бы, что вы – это вовсе не вы, а нечто лохмато-бесформенное…

– Ну хоть симпатичное? – улыбаясь, спросил Владимир Александрович и немного покраснел.

– Пожалуй, – уклончиво ответила Саша и тоже порозовела.

Все засмеялись, только Ник-Ник горестно покачал головой, глядя в пространство.

– Глядя на вас, кажется, что мир имеет исключительно горький вкус, – поддела его Жанна и сочно откусила от яблока.

– А, по-вашему, он какой – сладкий?.. Ах да, у барышень теория субъективного восприятия… Что одним – горько, другим – сладко…

– Тогда как же мы, люди, можем договариваться друг с другом, согласно вашей идее? – спросил слегка захмелевший Владимир, сохраняя добродушно-ироничный тон.

– А мы и не можем! – весело ответили девицы.

– Смотри, – сказал Ник-Ник, обращаясь к коллеге, – у них еще нет сеточки в глазах.

– Какой сеточки? – не поняла Александра.

– Сеточка, детка, – это когда… а!.. – махнул он рукой. – Вырастешь, узнаешь.

Владимир Александрович мягко тронул сидевшую рядом Сашу за плечо, слегка развернул к себе, приблизил лицо, словно бы хотел убедиться, что сеточки и вправду нет. Саша увидела совсем близко его хмельные ласковые глаза, мягкий красивый рот… В это лицо было до жути приятно смотреть.

– Сеточки точно нет, – подтвердил он тихо, не отпуская ее взгляда.

Горячая мужская ладонь прожигала плечо. Саша опустила ресницы, качнулась в сторону, освобождаясь от наваждения, и неловко засмеялась.

Разошлись часам к двум ночи.

– Эх, был бы я лет на десять моложе, – вздохнул Владимир Александрович, глядя вслед уходящим девушкам.

Саша украдкой обернулась, прежде чем закрыть за собой дверь.

– Наливай, Ник, – махнул рукой Владимир, ощущая подзабытую душевную взволнованность.

– Сеточки нет, понимаешь, о чем я? – подперев рукой щеку, горестно бубнил Ник, словно разговаривая с самим собой.

Подчавкивая сапогами в стылой жиже, Жанна отыскала в темноте Сашкину руку – устойчивости в ногах не было.

– Старперы, – хихикнула она, припадая к подруге.

Саша, настроенная романтически, пропустила ее слова мимо ушей и вдруг громко воскликнула: «Смотри, какое небо!»

– «Соня, ты посмотри, какая ночь», – передразнила Жанна и подняла голову.

Небо, впервые за много дней очистившееся от облаков, сияло россыпью ярких осенних звезд.

– Как ты думаешь, сеточка в глазах что значит? – спросила Саша после паузы.

Жанна, запрокинув голову, завороженно вглядывалась в ночное небо.

– Это когда звездное небо над головой означает всего лишь безоблачную погоду – и ничего больше.

Эта «сеточка» крепко обвилась вокруг памяти, и много лет спустя Александра Камилова беспокойно вопрошала Надю Маркову, приближая к ней лицо и снимая очки: «Слушай, белочка, у меня не появилась сеточка в глазах?» – «Нет, дорогая, только под глазами», – честно отвечала Надежда Павловна.

На следующее утро обнаружились печальные последствия загульной «банной» ночи. Часть «бойцов» полегла с высокой температурой после лихой поездки из бани в открытом грузовике; другие – с посеревшими лицами корчились в спазмах за бараком, умирая от позора. Чувство похмельного физиологического страдания, большинству доселе незнакомое, тесно переплеталось с ощущением греховности, словно у тела есть собственная взыскующая совесть.

Доценты, заросшие щетиной, с мутными глазами, орали на студентов, пытаясь вытащить их на поле: угрозы об исключении из института слегка дергали по нервам, но сильного впечатления не производили. Отряд был болен и морально разложен. Ночной загул никого не сблизил, а разобщил еще больше. Самый симпатичный мальчик, белокурый Валдис, не проявлял к Симе ни малейшего внимания. Надя потеряла голос и теперь говорила шепотом. Очкарик Яшка разбил свои окуляры и передвигался на ощупь, требуя собаку-поводыря. Обстановка накалилась еще больше, когда Люду Короткову, улыбчивую большеротую девочку, увезли на «скорой» в местную больницу с сотрясением мозга и сломанной челюстью. Ночью она упала со второго яруса нар: бедняжке приснилось, что она дома, на своей девичьей тахте, и, чтобы встать, нужно только спустить ножки и сунуть их в тапочки с помпонами.

Даже смешливые «полосатые», Жанна с Сашей, попритихли. В есенинском углу, судя по всему, тоже развивался драматический сюжет. Жанна теперь по вечерам делала самостоятельные «вылазки» из барака, исчезая надолго. Саша лежала на нарах, свернувшись клубком, и читала своего Стендаля или сидела подолгу в предбаннике, накинув ватник на плечи и глядя в темное пустое окно. Жанна возвращалась поздно, тихонько пробиралась на нары, и уже ни возни, ни смеха, ни перешептывания – ни звука не доносилось оттуда, только напряженная тишина. Все уже знали, что у Жанны роман с Сергеем, тем суровым парнем с тяжелым взглядом, который публично отшлепал Сашку на картофельном поле. Однажды Жанна вернулось под утро, и Саша, хмуро взглянув на нее исподлобья, увидела шальные глаза, припухшие губы, яркий румянец на щеках. «А это что?» – спросила, коснувшись пальцем багрового следа на шее. «А вот то!» – с вызовом сказала Жанна и откинула назад рыжую голову, обнажив шею.

На следующий день Жанна заболела. Саша схватила попутку и поехала в поселок за аспирином. А когда вернулась, ей сказали, что Жанну Соболеву отвезли в город.

– Кто отвез? – спросила Саша, обращаясь к Наде.

– Не знаю… – замотала головой Надя.

– Так ее же Сережа Завалюк увез, – объяснила Симочка и, перехватив укоризненный Надин взгляд, прижала пальцы к губам. – Ой, я что-то не то сказала?

Саша не повела бровью. Развернулась, вспрыгнула на нары. Жанниных вещей не было. На одиноком Сашином тюфяке, под портретом Есенина лежала записка: «Прости».

Надя посмотрела на ссутулившуюся Сашкину спину и почувствовала пронзительную, до слез, жалость – и к этой чужой заносчивой девочке, потерявшей драгоценную подругу; и к влюбленной, отвергнутой Симочке, молча переживавшей свою отвергнутость и тихонько поскуливавшей во сне; и к себе самой, никому не нужной, никем не любимой, «неперспективной»…

Почему так?

* * *

Московский вокзал в желтых огнях, людская толчея, пар изо рта, сладко-тревожный запах угля, перрон, с которого под звуки «Гимна Великому городу» отправится через несколько минут московский поезд.

– Ну, Сашка, давай на посошок, – говорит Надя, доставая из сумочки шкалик коньяка.

Мы делаем по глотку, Надя ломает на кусочки плитку шоколада, не снимая фольги. Льдистый осколок горячо и сладко тает во рту.

– Не знаю ничего вкуснее шоколада на морозе, – говорю я.

– На, возьми с собой. – Надя протягивает мне плитку «Золотого якоря». – Тебе завтра с утра понадобятся силы.

Завтра предстоит встретиться с режиссером, уточнить детали по сценарию и подписать договор со студией. Это официальная цель моей поездки. Но есть еще другая, тайная, личная… Именно эту неофициальную сторону имеет в виду Надежда, когда спрашивает меня, пытливо глядя в глаза:

– Ты ведь приняла решение, правда?

– Да.

– Вот и следуй ему. Разорви, наконец, эти путы. И возвращайся свободной.

Диктор объявляет, что до отправления «Красной стрелы» остается одна минута. Надя стягивает перчатки, обнимает меня.

– Не забудь в нужный момент надеть бронежилет.

«Бронежилет» следовало всегда иметь под рукой и мысленно надевать, когда необходимо защищаться от проникающего потока чужой нехорошей энергии, чтобы стать неуязвимой.

Я прижимаюсь к Надиной прохладной щеке:

– Держи за меня кулачок, белочка.

– И кулачок буду держать, и палец в чернильнице! – говорит она, подталкивая меня к вагонной двери. – Ну, с Богом…

И поезд трогается.


Приезжая в столицу, я обычно останавливалась у Юры, старинного друга, мастера умирающего искусства бесед «о высоком», воспитавшего в тихом Бармалеевом переулке, где раньше жил, плеяду кухонных философов. Его называли Учитель. Нас с ним связывала – даже не дружба – некая духовная солидарность и нежная привязанность.

– Сашка! – воскликнул он, встретив меня на пороге. – Как хорошо, что приехала к больному одинокому старику.

На «старика» он, конечно, не тянул: спина была по-прежнему прямой, голова горделиво посаженной, мускулистое тело сохранило природную плавность линий – как у индийского бога. И только в глазах припряталась мутная, запущенная тоска.

Мы пили кофе в его уютной холостяцкой кухне. Вместе с шумом Садового кольца сиреневый зимний рассвет пробивался сквозь петли лиан, плотно обнимавших широкое окно. На подоконнике подрастали в ящике ранняя петрушка и зеленый лук. Квартира напоминала запущенный буйный зимний сад. Юра неохотно собирался на работу, размышляя вслух, бриться или не бриться.