Вернуться по следам — страница 28 из 87

Я вернулась в купе и стала пичкать маму чаем. Она послушно выпила стакан, я снова уложила ее, накрыла одеялом и сказала:

– Спи, тебе надо поспать.

Но мама, тревожно глядя на меня, порывисто спросила:

– Глория, ты же не убежишь? Пообещай мне, что не убежишь.

А я тогда сказала:

– Мама, ну куда мне бежать? Кругом снег и ночь, и я даже не знаю, где мы. – Я хотела добавить, что я не индеец из Джека Лондона и что собаки у меня нет, но слово «собака» не лезло из глотки.

Я старалась не думать о Мишеньке, о папе, об Игорьке. Я стала предателем – ясно как день, и мне было больно думать о тех, кто меня любил и кого я бросила.

Нет, я не жалела о своем поступке, я точно знала, что и почему я делаю. Зачем – это был вопрос посложнее, но я не сомневалась: мама здесь ни при чем, дело во мне. Мне было бы гораздо хуже, если бы я поступила иначе. Что будет дальше, да и будет ли это «дальше», я не знала.

Мама не уснула, так и лежала с открытыми глазами, а я сидела рядом, тупо уставившись в слепое окно.

Когда мы добрались до Киева, отдохнувшая мамина ненависть потащила нас вперед с новыми силами. Мама двигалась как резвый зомби – оттолкнула кого-то от такси (это моя-то мама!), мы быстро доехали в аэропорт, мама прошла сквозь толпу как стальной клинок, и через пару часов мы уже сидели в самолете.

Мама, крепко держа меня за руку, уставилась в спинку переднего кресла. Я сказала ей: «Мама, отсюда я точно не убегу». Она слабо улыбнулась и наконец закрыла глаза.

Так мы оказались у бабушки с дедушкой, и я познакомилась со всей маминой родней. До этого мы не были знакомы, потому что все мамины родственники терпеть не могли папу, а папины – маму.

Мамины ужасно обрадовались, что она бросила «этого мерзавца», и не проходило дня, чтобы кто-нибудь не произнес прочувствованную речь на эту тему, лучше в моем присутствии, поскольку я была похожа на отца, и только на него, поэтому меня невзлюбили и называли – да, отродьем. Как же еще?

Мама пропускала все мимо ушей – ей не нужны были союзники, она была занята только своей ненавистью (а за десять лет ее немало накопилось, и если бережно расходовать, должно было хватить надолго).

Мы с мамой были как две снежные бабочки, каждая в своем ледяном коконе – никого не видели, ничего не слышали, никому ничего не говорили.

Мне тоже было все равно, плохое отношение я сочла логичным – а как еще относиться к предателю? Я хотела домой и ждала отца. Я думала: он же самый умный, он все поймет и, может быть, простит меня. Конечно, я была добровольным заложником, но скажите, кто из заложников не мечтает о том, что война кончится и он сможет вернуться домой?

Могла ли я знать, что мама оставила папе драконовское письмо, где пригрозила: если он только сунется к ней, если посмеет приблизиться, то она уедет далеко-далеко и увезет меня и он нас никогда не увидит.

Мама не бросала слов на ветер, и папа не совался, но от него шли ходоки – все их общие знакомые, бывшие однокурсники, приезжали какие-то сельские дядьки, привозили письма. Говорили – Генрих Васильевич очень тоскует, совсем плох.

Но у мамы снова делалось лицо леди Баскервиль, она говорила – уходите, а письма жгла в кухонной раковине, не читая.

Потом приехала папина мама, и был скандал, они с моей мамой безобразно орали друг на друга, и надежды у меня почти не осталось.

Я писала папе письма – каждый день. Я писала: «Уважаемый папа! У меня все хорошо. Если ты простишь меня, то я очень хотела бы вернуться домой…»

Я писала «уважаемый папа», а не «дорогой» или «любимый папочка», потому что старалась держать дистанцию. Я думала: а вдруг он меня не простит и ему неприятно, что предатель называет его «любимый папочка»?

Я очень ждала от него письма, но мама жгла их все – по-прежнему. Письма приносили в одно и то же время, поэтому перехватить их не было никакой возможности. Я попыталась подстеречь почтальоншу, но она оказалась злющей теткой с глазами навыкате, писем мне не отдала, наорала и наябедничала маме.

Почтальонша ушла. Мы с мамой стояли на лестничной клетке, и мама смотрела на меня с осуждением. Я решилась на открытый конфликт.

– Мама, – сказала я, – нечестно не давать мне папиных писем. Он мой папа. Я скучаю по нему. Я хочу домой.

– Глория. У тебя нет другого дома, кроме того, в котором ты живешь сейчас. Запомни это, – холодно произнесла мама. – Твой отец – негодяй, и никаких писем ты не получишь. Никогда.

И это был ее единственный по-настоящему жестокий поступок по отношению ко мне.

Я молча повернулась и пошла в школу. Я думала: так тебе и надо, предатель. Конечно, никто не любит предателей. В любой книжке это написано.

Я не думала о побеге. Хуже предательства только двойное предательство – это всем известно.

Я не перестала ждать отца – а что мне еще оставалось? Только ждать. Я была как эта глупая Сольвейг – в моей жизни не было ничего, кроме ожидания. Я была равнодушна ко всему. С тех пор я считаю, кстати, что нет ничего оскорбительнее такого ожидания – по отношению к Богу, людям, своей жизни и земле, по которой ты ступаешь.

Никому нельзя отдать свою жизнь – но ее так легко тупо проворонить, прикрывшись какой-нибудь великой целью. Нет, я не говорю, что никого ниоткуда не надо ждать – но кроме этой красноглазой дуры Сольвейг была же Пенелопа. Она хоть ковры распускала. Все при деле…

Я спала, ела, ходила в школу – но это не имело значения. Я ждала.

Да, школа была огромной. И новый класс был огромным, и учились там тридцать человек против наших двенадцати.

В первый день дети обступили меня и стали спрашивать, кто я и откуда. Я сказала. Тогда все стали меня дразнить «сельпо», «деревня» и «сельская дура». Я не удивилась – у нас тоже не любили городских – и не обиделась – разве можно обижаться на призраков? Но «дуру» отметила и даже вяло подумала: надо бы набить морду для профилактики, но прозвенел звонок, да и мне было настолько все равно, что обидчика я даже не запомнила.

На следующей перемене я вышла из класса – дети дразнили меня, щипали и дергали, и я шла, как солдат сквозь строй. Но тут кто-то заступил мне дорогу и толкнул в грудь. Я поставила портфель на пол – наши деревенские девки на танцах так ставили сумочку – и быстренько сбила с ног троих. Дети в страхе разбежались. Ну что они могли против меня, городские белоручки? Никто из них никогда не таскал свиньям комбикорм ведрами. Я была самой мелкой – но самой сильной.

То, что я самая маленькая, выяснилось на физкультуре. Я стояла последней.

Физрук, невысокий красномордый крепыш, жизнерадостно сказал: «О, недомерков прибыло!» На что я негромко, но отчетливо ответила: «Кто бы говорил…»

Рядом со мной стоял мальчик – из-за него я и подралась во второй раз. На очередной какой-то перемене я увидела, как его схватили несколько человек и тащат, чтобы посадить в урну – в школе были такие большие квадратные урны, а над мальчишкой, видимо, было заведено издеваться – за малый рост. Я, как обычно, была занята тем, что ждала папу и хотела домой, но тут дежурный маячок сознания просигналил мне, что происходит недопустимое дерьмо, и я вмешалась (в дерьмо, ага). Без труда раскидав детишек, я протянула мальчишке руку – его усадили-таки в урну. Но он выбрался сам и явно был не рад тому, что его выручила девчонка. Тогда я сказала: «Не бойся, я не буду с тобой дружить. И вообще, я скоро уеду отсюда. Просто не люблю, когда все на одного», – и ушла в класс.

В общем, по поведению мне пялилась твердая двойка – так и вышло. Прослышав о чудо-девочке, которая всех колотит, потянулись люди – проверять. Но я никогда первая не затевала драк, а если ко мне лезли, дралась так жестоко, что скоро от меня отстали.

Правда, я успела одному мальчишке прокусить руку, он нажаловался родителям, и мою маму вызвали в школу.

Я уже привыкла к тому времени, что все меня ругают, поэтому ужасно удивилась, когда мама, брезгливо посмотрев на парня, которому я была чуть ли не по пояс, спросила у завуча:

– Этого мальчика избила моя дочь? Вы уверены?

Завуч стала возмущенно лопотать, что я постоянно дерусь, но мама прервала ее:

– Я с удовольствием заберу дочь из вашей школы и напишу на вас жалобу – ребенку не дают проходу, она вынуждена защищаться. Не хотите же вы сказать, что это она напала на этого лося? Кстати, а как ее успеваемость?

Завуч промямлила, что я лучшая в классе.

– Вот и хорошо, – кивнула мама. – Ваше счастье, что моя дочь никогда не жалуется. Но я к вам теперь буду заходить. – Мама взяла меня за руку, и мы удалились – как королевская семья.

Я была тронута и поблагодарила ее, но мама уже заползла в свой ледяной кокон ненависти. Она ответила мимоходом: «Да-да, не давай себя обижать, главное – хорошо учись», – и снова забыла обо мне.

Надо думать, в школу ее больше не вызывали, но по поведению у меня был хронический «неуд», и на школьных линейках я в своих беленьких бантиках и гольфиках стояла среди испачканных чернилами распоследних хулиганов. В первый раз ржала вся школа – и это, кстати, примирило одноклассников с тем, что я еще и отличница. Ну, и списывать я давала без звука – просто мне было не жалко. В коллектив я влилась, короче.

Но мне было все равно – и одноклассников я не помню даже в лицо. Я ждала папу и хотела домой. На беду, у меня было навалом свободного времени – я просыпалась в пять, по деревенской привычке, и два часа пялилась в потолок. Потом шла в школу, делала уроки, писала папе письмо – и пялилась в стену. Я почти перестала есть. Я никогда не улыбалась. Я не раскрывала рта, пока меня не спросят – или не обидят.

Первым забеспокоился дед (да, мне всегда везло с мужчинами). Как-то за обедом он сказал маме:

– Нюша, посмотри на ребенка. От нее остались одни глаза и бантики. Надо что-то делать, чем-то ее занять, она деревенская девочка, не привыкла к безделью.

– Ах, папа, – отмахнулась мама, – она ходит в школу. Что еще?

– Нюша! – повысил голос дед, и мама очнулась.