Сеня Шалай
1
Весёлое течение – Гольфстрим!..
Только мы выходим из залива и поворачиваем к Нордкапу, оно уже бьёт в скулу, и пароход рыскает – никак его, чёрта, не удержишь на курсе. Зато до промысла по расписанию шлёпать нам семеро суток, а Гольфстрим не пускает, тащит назад, и получается восемь – это чтобы нам привыкнуть к морю, очухаться после берега. А когда мы пойдём с промысла домой, Гольфстрим же нас поторопит, поможет машине, ещё и ветра подкинет в парус, и выйдет не семь, а шесть, в порту мы на сутки раньше. И плавать в Гольфстриме веселей – в слабую погоду зимой тепло бывает, как в апреле, и синева, какую на Чёрном море не увидишь, и много всякого морского народу плавает вместе с нами – касатки, акулы, бутылконосы, – птицы садятся к нам на реи, на ванты…
Только вот Баренцево пройти, а в нём зимою почти всегда штормит. Всю ночь громыхало бочками в трюме и нас перекатывало в койках. И мы уже до света не спали.
Иллюминатор у нас – в подволоке, там едва брезжило, когда старпом рявкнул:
– Па-дъём!
К соседям в кубрик он постучал кулаком, а к нам зашёл, сел в мокром дождевике на лавку.
– С сегодняшнего дня, мальчики, начинаем жить по- морскому.
Мы не пошевелились, слушали, как волна ухает за бортом. Один ему Шурка Чмырёв ответил, сонный:
– Живи, кто тебе мешает.
– Работа есть на палубе, понял?
– Какая работа, только из порта ушли! Чепе[32] какое-нибудь?
– Вставай – узнаешь.
– Не, – сказал Шурка, – ты сперва скажи, чего там. Надо ли ещё вставать или мне сон хороший досмотреть.
– Кухтыльник[33] сломало, вот чего.
– Не свисти! Сетку, что ли, порвало?
– Не сетку, а стойку.
– Это жердину, значит?
– Ну!
На нижней койке, подо мною как раз, заворочался Васька Буров, артельный. Он самый старый у нас и с лысиной, так мы его с ходу назначили главным бичом – лавочкой заведывать.
– Что же ты за старпом? – говорит Васька. – Из-за вшивой жердины всю команду перебудил. Одного кого-нибудь не мог поднять.
– Тебя, например?
– Не обязательно меня. Любого. Волосан ты, а не старпом!
Ну, тот озлился, конечно, весь пошёл пятнами.
– А моё дело маленькое, сами там разбирайтесь. Мне кеп сказал: найдётся работа – всех буди, чтоб не залёживались.
– Я и говорю – волосан. Кеп сказал, а работы – нету. А ты авралишь.
Старпом поскорей смылся. Но мы тоже не улежали. Покряхтели да вышли. На судне ведь ничего потом не делается, всё сразу. Хотя кухтыльник этот и не понадобится нам до промысла.
Горизонта не видно было, сизая мгла. Волна – свинцовая, с белыми гребнями, – катилась от норда, ударяла в штевень и взлетала толстым, жёлто-пенным столбом. Рассыпалась медленно, прокатывалась по всей палубе, до рубки, все стёкла там залепляла пеной и потом уходила в шпигаты не спеша, с долгим урчанием. Чайки носились косыми кругами с печальным криком и присаживались на волну: в шторм для них самая охота, рыба дуреет, всплывает к поверхности. И заглатывают они её, как будто на неделю вперёд спешат нажраться: только мелькнул селёдкин хвост в клюве – уже на другую кидаются. Смотреть тошно.
Мы потолкались в капе и запрыгали к кухтыльнику. Ничего там такого не сделалось, стойку нужно было выпилить метра в полтора, обстругать и продеть в петли. Работы – одному минут на двадцать, хотя бы и в шторм. Но мы-то вдевятером пришли! Это значит, на час, не меньше. Потому что работа – на палубе, а кто её должен делать? Один не будет, если восемь останутся в кубрике. Он будет орать: «Я за вас работаю, а вы ухо давите!» И пошла дискуссия.
В общем, и полутора часов не прошло, как управились, пошли в кубрик сушиться. А кто и сны досыпать, кандей ещё на чай не звал. И тут, возле капа, увидели наших салаг – Алика и Диму, которых с нами не было на работе. Алик, как смерть зелёный, свесился через планширь и травил помалу в море. А Дима его держал одной рукой за плечо, а другой сам держался за вантину[34].
Дрифмейстер, который всей нашей деятельностью руководил, сказал ему, Диме:
– На первый раз прощается. А вперёд запомни: когда товарищи выходят, надо товарищам помогать.
Дима повёл на него раскосым своим, смешливым глазом.
– Я вот и помогаю товарищу.
– Травить помогаешь? Работа!
Дима сплюнул на палубу и отвернулся. И правда, говорить тут было не о чем. Но дрифтер чего-то вдруг завёлся. Он ещё после кухтыльника не остыл.
– Ты не отворачивайся, когда с тобой говорят, понял?
– Со мной не говорят, на меня орут, – Дима ему отвечал через плечо. – А я в таких случаях не отвечаю. Или отвечаю по-другому… На первый раз прощается.
Дрифтер как вылупил рачьи свои глаза, так и застыл. У него даже шея стала красной. Он, правда, и не орал на салагу, просто у него голос такой, ему по ходу дела много приходится орать на палубе. Но салага всё равно был на высоте, а дрифтер уж лучше молчал бы. Вообще, он мне понравился, салага. Он мне ещё в Тюве понравился, когда сети грузили. Понюхал и сказал Алику: «Лыжной мазью пахнут». Сколько я их перетаскал, а вот не учуял – и в самом деле, лыжной мазью.
– Ты сперва руку брось с вантины! – Дрифтер уже и впрямь заорал, стал над ним с кулачищами. У нас ещё боцмана́ бывают дробненькие, ну а дрифтеру всю палубную команду нужно в кулаке держать, так что кулаки у него дай бог. – А то ещё на трёх ногах стоишь на палубе!
– Пожалуйста, – сказал Дима. И руку убрал. С вантины.
Тут из ребят кто-то, Шурка вроде Чмырёв или Серёга Фирстов, толканул дрифтера, увёл в кап, и мы все хором скинулись по трапу в кубрик. Сели в карты играть, покамест кандей не позовёт. Серёга достал засаленную колоду и раздал по шестям. Пришел ещё боцман наш, Кеша Страшной – ну, на самом-то деле он не страшной, а симпатичный, в теле мужичок, с чистым лицом, как с иконы, в довершение ещё бороду начал ро́стить. До порта побалуется, а там жена всё равно потребует сбрить. О чём мы тут заговорили? Да, боцман-то и начал мораль нам читать – на что мы время золотое тратим, карты у нас с утра, лучше бы книжки читали.
– Всё поняли, – Шурка ему говорит, – садись теперь с нами, а то у нас игра не заладится.
– Вот кеп вас застукает, он вам наладит игру. – Боцман взял карты, разобрал их и вздохнул. – Вообще-то на судне не положено. Это игра семейная.
– А мы что, не семья? – спросил дрифтер. – Мы же и есть семья!
Тут как раз и явился Дима, взял полотенце с койки и сказал – так, что все мы услышали:
– Семья! Пауки в банке, а не семья.
Мы положили карты лицом вниз и поглядели на него. Он был хмурый и матовый от злости.
– Ну, как он там? – спросил дрифтер про Алика. – Всё дразнит тигра?
– Не понимаю шуток, – сказал Дима. – Человеку плохо, а вы зубы скалите. Что за подончество!
Сказать между нами, дрифтер-то спросил из самого милого сочувствия. Он уже забыл начисто, как он орал на палубе. И из-за чего орал. Потому что палуба – одно, а кубрик – другое. Там свои интриги, а в кубрик пришли – всё забыто, сели играть, ходи с шестёрки. Но салага-то этого не знал.
– Ты озверел? – у дрифтера глаза на лоб полезли. – Чем я тебя обидел?
– Да нет, всё в порядке. Это я тебя обидел. Если не повторится, возьму свои слова назад.
Дима кинул полотенце через плечо и пошёл. Мы опять взяли карты. Но что-то нам уже не игралось.
– Берут же инвалидов на флот! – сказал дрифтер. – И мытарься с ними. Ещё и рот разевают, дерьма куски.
Я положил карты снова лицом вниз и сказал ему:
– Ты, дриф, ещё не понял, что ты сам кусок? Ты этого на палубе не понял? Так я тебе здесь, в кубрике, могу объяснить.
– Ну, кончили, – Шурка поморщился. – Не заводись.
Но я уже завёлся. Меня вот это дико бесит – как мы друг к другу относимся.
– Салага тебе урок дал – другой бы со стыда помер. Но ты не помрёшь, не-ет! С таким-то лбом стоеросовым – жить да радоваться.
– Ладно, они тоже не помрут, – сказал боцман. – Злее будут.
– Зачем же злее, боцман?
– На СРТ пришли, тут им не детский сад.
– А, ну валяйте тогда. О чём ещё с вами говорить!
– Нет уж, поговорим, Сеня, – сказал дрифтер. Лицо у него побелело, ноздри раздулись. – Ты же мне объяснить хотел. А не объясняешь. Только ругаешься. Лучше-ка вот я тебе объясню. Ведь мы, Сеня, такие деньги получаем – ты их нигде не заработаешь: ни в колхозе, ни на заводе. Значит, работать надо со всей отдачей. Так мы ещё с салагами должны возиться, учить их по палубе ходить? Они-то что думали – придут на траулер и сразу нам будут помощники? Нет, Сеня, они этого не думали. А это, как ты считаешь, по-товарищески? Они моряками станут, когда мы последний груз наберём и в порт пойдём – денежки считать. Вот где от них помощь-то будет! А покамест они нам – на шее камень. Они это должны усвоить. И рот не разевать, когда их уму-разуму учат.
– Ты научишь! В ножки тебе поклониться за такое учение.
– Валяй тогда сам учи. Если такой добрый.
Плечи у него выперли тяжело под рубашкой. И всё он сверлил меня глазками. Устал я с ним говорить.
– С отдачей – это как, дриф? Доску всем хором приколачивать? А кто не вышел – всем хором на того и кидаться? Не будет у нас этого на пароходе!
Боцман засмеялся, сказал, глядя в карты:
– Откуда ты знаешь, Сеня, как у нас будет на пароходе? Как сложится, так и будет.
Васька Буров на своей койке вздохнул, отвернулся лицом к переборке.
– Охота вам лаяться, бичи, на пустое брюхо. Чаю попьём – и лайтесь тогда до обеда. А так-то скучно.
– И правда, – Серёга стал собирать карты. – Что-то не шевелится кандей.
В кубрике ещё один сидел, Митрохин некто. Совсем унылая личность. Я только заметил за ним – он с открытыми глазами спит. Даже ответить может во сне, такой у человека талант. Но хуже нету, если он тебя на вахте сменяет. Будят его ночью: «Коля, на руль!» – «Ага, иду». Тот, значит, возвращается в рубку, стоит за него минут пятнадцать, потом отдаёт руль штурману, снова приходит будить: «Коля, ты озверел? Ты же не спишь, дьявол!» – «Нет, говорит, иду уже». И спит при этом дремучим сном.
Так вот, он сидел, слушал, морщины собирал на лбу, потом высказался:
– А вообще у нас, ребята, этот рейс не сложится.
Дрифтер повернулся к нему, его стал сверлить.
– Как это – не сложится?
– А не заладится экспедиция. Всё как-то сикось-накось пойдёт. Или рыбы не будет. Только не возьмём мы план.
– Свистишь безответственно! Ты скажи – какие у тебя предчувствия?
– Не знаю. Не могу точно сказать.
– А свистишь!
Митрохин опять в свои думы ушёл, лоб наморщил. Может, у него и в самом деле предчувствия, я чокнутым верю. Всем как-то грустно стало.
Я поднялся, вышел из кубрика. Наверху, в гальюне, Алик стоял над умывальником, а Дима, упёршись ногой в комингс, держал его за плечо, чтоб его не било о переборки.
– Полегчало?
Алик поднял мокрое лицо, улыбнулся через силу. Он уже не зелёный был, а чуть бледный, скоро и румянец выступит.
– Господи, сколько волнений! Это ведь со всеми бывает!
– Со всеми. С одними раньше, с другими – потом.
– И с тобой тоже было?
– И со мной.
Он поглядел в дверь на сизую тяжёлую волну и сам потемнел.
– Ты не смотри, – я ему посоветовал. – Вообще, приучайся не смотреть на море.
– Это интересно, – Алик опять улыбнулся. – Зачем же тогда плавать?
– Не знаю, зачем ты пошёл. Меня бы спросил на берегу – я бы отсоветовал.
– Как-то ты нам не попался, – сказал Дима.
Алик утёрся полотенцем и сказал бодро:
– Всё нужно пережить. Зато я теперь знаю, как это бывает.
– Да, – говорю, – повезло тебе.
Он и не узнал, как это бывает. Со мной-то не было, но я других видел. В армии мы как-то вышли на крейсере на учения, и – шторм, баллов на девять. Эти-то калоши рыболовецкие вместе с волной ходят, валяет их с борта на борт, а на крейсере из-под тебя палуба уходит – будь здоров, как себя чувствуешь. Одного новобранца как вывернуло – он десять суток в койке пластом лежал, языком не шевелил. А потом – не уследили за ним – взял карабин в пирамиде, ушёл с ним в корму да и выстрелил себе в рот. Или вот тоже – на «Орфее»: пошёл с нами один, из милиции. Всё похвалялся, что он приёмы знает, любого может скрутить. А за Нордкапом его самого скрутило – уполз на ростры, поселился в шлюпке, так и пересидел. Я, помню, принёс ему с камбуза миску квашеной капусты – говорят, помогает, да он на неё и смотреть не мог, смотрел на волну, не отрываясь. «Я знаешь чего решил, – говорит. – На тринадцатый день, если эта бодяга не кончится, прыгаю на фиг в воду!» А в глазах тоска собачья, мне тоже прыгнуть захотелось, с ним за компанию. Мы уже думали – связать его, пускай в кубрике полежит, но на двенадцатый день кончилось, и он сполз оттуда, списался на первой базе. Теперь снова в милиции служит.
Кандей наконец позвал с кормы:
– Чай пить!
В салоне мы все следили за нашими салагами. Диме-то всё нипочём, держался, как серый волк по морскому ведомству. Сразу и кружку научился штормовать – меньше половины пролил. Алик же – поморщился, поморщился и тоже стал есть. Но это ещё ничего не значит. Надо, чтоб закурил человек…
Дрифтер открыл свой портсигар, протянул Алику. Шурка поднёс спичку.
– Спасибо, – Алик удивился. – У меня свои есть.
– Вот, от них-то и мутит, – сказал дрифтер. – Рекомендую с антиштормином.
Алик поглядел настороженно, ждал какого-нибудь подвоха. Потом всё же закурил. Тут мы все и расплылись. На это всегда приятно смотреть – ещё одного морская болезнь пощадила, пустила в моряки.
– Теперь посачкуй у меня, салага, – сказал боцман. – Сегодня же на руль пойдёшь как миленький.
– А я разве отказывался? – спросил Алик.
Дима всё понял и засмеялся. Однако слова свои назад не взял.
2
За Нордкапом погода ослабла, и мы потихоньку начали набирать порядок: из сетевого трюма достали сети, стали их растягивать на палубе, укладывать на левом борту; ещё распустили бухту сизальского троса, поводцов из него нарезали двадцатиметровых. Обыкновенно это на третий день делается или на четвёртый, лишь бы до промысла всё было готово. Но если погода хорошая, лучше сразу и начать, потому что она не вечно же будет хорошая, не пришлось бы в плохую маяться.
С утра было солнце и штиль – действительно, хоть брейся, – и мы себе шлёпали вдоль Лофотен, так что все шхеры видны были в подробности, чуть присинённые дымкой. И вода была синяя с прозеленью. Чайки на неё не садились – рыба снова ушла на глубину, – иногда лишь альбатросы за нею ныряли. С вышины кидались белыми тушами и не выныривали подолгу, – думаешь, он уже и не появится, – но нет, показался с рыбиной в клюве, только глаза налиты кровью. Тяжёлый же у птахи хлеб! Обыкновенно, когда работаешь, всего и не видишь, некогда лоб утереть, но порядок набирать – работа спокойная, можно и покурить, и байки потравить, и поглядеть на красивый берег.
Мы как раз и расселись на сетях, дымили, когда боцман привёл их ко мне – Алика, значит, и Диму.
– Вот, – говорит, – это у нас Сеня. Матрос первого класса. Учёный человек. Он-то вас всему и научит. Слушайтесь его, как меня самого.
И пошёл себе, довольный, оглаживая свою бородку. Ну что ж, я на это сам почти напросился. Моряки, конечно, подняли головы – ждали какой-нибудь потехи. Это уж обязательный номер, да я это и сам люблю. А салаги стоят передо мной, переминаются, как перед каким-нибудь капитан-наставником.
Хорошо, я сел и сказал им – Алику, значит, и Диме:
– Начнём, – говорю, – с теории. Она, как известно, опережает практику.
– Не совсем точно, – Алик улыбается. – Она её и подытоживает. И на ней базируется.
– Кто будет говорить? Я буду говорить или ты будешь говорить?
– Пардон, – сказал Дима. – Валяй, шеф.
– Первый вопрос такой: каким должен быть моряк?
Моряки там уже потихоньку давились.
– Ну, тут ведь у каждого свои понятия, – сказал Алик.
– Знаешь или не знаешь?
– Нет, – сказал Дима. Скулы у него сделались каменные.
– Моряк должен быть всегда вежлив, тщательно выбрит и слегка пьян. Второе: что он должен уметь?
– Мы люди тёмные, – сказал Дима. – Ты уж нас просвети.
– Вот, это я и делаю. Моряк должен уметь подойти – к причалу, к столу и к женщине.
Старые байки, согласен, но с них только всё начинается. Салагам, однако, понравилось. Алик, тот даже посветлел лицом.
– Теперь, – говорю, – практика. Ознакомление с судовыми работами.
– Пардон, шеф, – сказал Дима. – Мы знаем, что на клотике чай не пьют.
– А я вас на клотик и не посылаю, – говорю. – Я вам дело поручаю серьёзное. Ты, Алик, сходи-ка в корму, погляди там – вода от винта не греется? Пар, в смысле, не идёт?
– А это бывает?
– Вот и следят, чтоб не было.
Пожал плечами, но пошёл. Дима смотрел насупясь – он-то чувствовал розыгрыш, да не знал, с какого боку.
– А ты, Дима, вот чем займёшься: возьми-ка там, в дрифтерском ящике, кувалду. Кнехты осадить надо. Видишь, как выперли.
Тоже пошёл. Скучно мне всё это было до смерти. Но моряки уже, конечно, лежали. В особенности, когда он поплевал на руки и стукнул два раза, тут-то и начался регот.
– Что, – спрашиваю, – не пошли кнехты? Мешок пару надо заказать в машине, пусть маленько размякнут.
В это время Алик является с кормы.
– Нет, – говорит, – не греется. Я, во всяком случае, не заметил.
Моряки уже просто катались по сетям. «Ну, Алик! Ну, хмырь! Не греется?» Алик посмотрел и тоже засмеялся. А Дима взял кувалду и пошёл ко мне. Ну, меня, конечно, догонишь! Я уже на кухтыльнике был, пока он замахивался. И тут он как двинет – по кухтылю. Хорошо, кухтыль был слабо надут, а то бы отскочила да ему же по лбу.
– Э, ты не дури, салага. Ты её в руках держать не умеешь.
– Как видишь, умею. Загнал тебя на верхотуру.
– Ну, порядок, волоки её назад, у нас ещё работы до чёрта.
– Какой работы, шеф?
Смотрел на меня, как на врага народа. А чёрт-те чего, думаю, у этого раскосенького на уме. С ним и не пошутишь, идолом скуластым.
– Мало ли, – говорю, – работы на судне. Палубу вот надо приподнять джильсоном, а то бочки в трюмах не помещаются.
– Нет, шеф, это липа.
– Кухтыли надувать.
– Чем? Грудной клеткой?
– А чем же ещё?
– Тоже липа.
А хорош бы он был, если б я его заставил кухтыль надувать – заместо компрессора. Но это сразу надо было делать.
– Ладно, повеселились…
Я спрыгнул, отобрал у него кувалду. Всё-таки он молодец был, моряки его зауважали. А этот Алик, конечно, лапша, заездят его на пароходе.
– Продолжим практику, шеф?
– Продолжим, – я наступил ему на ногу, потом Алику. Они, конечно, опять ждали розыгрыша. – Первое дело: скажете боцману, пусть сапоги даст на номер больше. В случае, свалитесь за борт, можно их скинуть. Всё же лишний шанс.
– А вообще, между нами, девочками, говоря, – спросил Алик, – таких шансов много?
– Между нами, девочками, договоримся – не падать.
– Справедливо, шеф, – сказал Дима.
– Второе – на палубе чтоб я вас без ножей не видел. Зацепит чем-нибудь – тут распутывать некогда.
– Такой подойдёт? – Дима вытащил ножик из кармана, щёлкнул, лезвие выскочило, как чёртик. – Чик – и готово.
– Спрячь, – говорю, – и не показывай. Это в кино хорошо, а на палубе плохо.
– Почему же, шеф?
– Потому что лишний чик. Шкерочный возьмёшь. И наточишь поострей, обе стороны.
Мне ещё многому пришлось их учить – и узлы вязать, и марку накладывать, чтоб трос на конце не расплеснивался, и сети укладывать. Много тут всякой всячины. Меня самого никто этому не учил. Ну, правда, я с флота на флот попал, но тут и чисто рыбацкой премудрости бы- ло с три короба, а этому уже и не учили. Орали, пока сам не выучился.
Они ничего соображали, не туго, да тут и недолго сообразить, если кто покажет толком. Найти только нужно – кто бы и мог объяснить, и хотел. Я вам скажу, странно себя чувствуешь, когда расстаёшься с какими-то секретами. Что-то как будто от тебя убывает, от твоей амбиции. Вот, значит, и всё, что ты умеешь и знаешь? Только-то? И всё равно же они всю премудрость за один рейс не освоят. А во второй, пожалуй, и не пойдут.
– А всё ж таки, ребятишки, – я их спросил, – кой чёрт вас в море понёс? Романтики захотелось?
Дима лишь усмехнулся краем губы. Алик же помялся, как девица.
– За этим ведь тоже ходят, правда?
– И находят, – говорю, – не только что ходят. Матюгов натолкают вам полную шапку, тут вы её и увидите.
– Ну, шеф, – сказал Дима, – это мы тоже умеем.
– Да, на первое время вам и это – утешение. А если по правде – так деньги поманили?
– Шеф, это тоже не лишнее.
– И вообще, интересно же, – Алик сказал, – как её ловят, эту самую селёдочку. Которая так хороша с уксусом и подсолнечным маслом.
И сам же смутился, когда сказал.
– Так. А на берегу – кем работали?
Алик опять помялся, посмотрел на Диму. Тот быстро сказал:
– Шофёрами. На грузовых. Если интересует, можем рассказать при случае. Поговорим, шеф, за карбюратор, за трамблёр.
– Что ты! Мне этого вовек не понять.
Мы потравливали трос из-под лебёдки, смазывали его тавотом от ржавчины. Алика я за ключом послал, – «крокодилом», потом дал его Диме – развинтить чеку.
– А работа как? – я спросил. – Нравилась?
– Не пыльная, – сказал Дима. – Временами наскучивало.
– А в смысле шишей?
– На беленькую хватало. По большим революционным праздникам.
– И по субботам?
– Почему же нет, шеф?
Я засмеялся.
– Нет, – говорю, – по субботам уже не хватало.
Тут и Дима смутился:
– Пардон, шеф. Не понял.
– Потому что шофёрами вы не работали.
– С чего ты взял?
– Ну, это просто. Ты гайку отвинчивал – сначала вправо подал, потом уже влево. Шофёр так не сделает.
– Ну, шеф, это ещё не улика.
– Ладно, – сказал я ему, – не закипайся. Не хочешь говорить – не надо, я у тебя не анкету спрашиваю. И что ты всё – «шеф» да «шеф»? Заладил тоже! Я те не таксишник.
Я ушёл к лебёдке, смотать трос. Они думали – я не слышу.
– Действительно, – Алик ему сказал, – зачем вилять?
– Ну скажи ему, скажи, бродяга. Чей ты родом, откуда ты.
А бог с ними, с дурнями, я подумал, на судне-то разве утаишься. Всё про тебя узнают, рано или поздно.
День на четвёртый, на пятый они помалу освоились, начали разбираться, что к чему. Ещё больше вид делали, что освоились, по глазам было видно – для них это тёмный лес: триста концов извиваются, не знаешь, за какой взяться. И вот слышу – Дима кричит Алику:
– Брось ты эту верёвку, мы одну и ту же ко́йлаем. Вот эту бери, у меня под сапогом.
И берёт Алик эту самую «верёвку», мотает себе на локоть одной левой. А правая у него – в кармане. Я его отозвал и сказал по-тихому:
– Не дай тебе бог, салага, работать одной рукой. Что ты! Заплюют тебя, замордуют, живой не останешься.
– А кому какое дело, – спрашивает, – если я одной могу?
– Тем более и двумя сможешь. Надо, чтоб обе были заняты. И Димке это скажи.
– Это интересно!
– Ну, не знаю. А мой вам совет.
Однако не вняли они. А лишней руке кто же на палубе дела не найдёт? Димку, правда, не очень стали гонять, он и послать может, а этот – отзывчивый, рад стараться.
– Алик! – ему кричат. – Ты чо там стоишь, делать тебе не хрена, сбегай к боцману, иглу принеси и прядину.
Алик не стоит, он ждёт, когда ему поводец дадут – закрепить на вантине. Но бежит, приносит иглу и прядину.
– Алик! Иди-ка брезент стащим, я в трюм слазаю.
– Но у меня же тут…
– Без тебя справятся!
Тащит Алик брезент.
– Алик, ты куда делся? Вот это – что за концы висят?
– Не знаю.
– А тебя и поставили, чтобы знать.
Распутался он с поводцами, лоб вытер. Теперь ему бондарь командует:
– Алик! А ну поди сюда – обруча́ осаживать.
Бочек тридцать он задумал, бондарь, для первой выметки приготовить, и мы ему с Шуркой помогали. Справлялись вполне, салага нам был не нужен. Тут уже я не вытерпел.
– Иди назад, – я сказал Алику. – И стой, где стоишь. Всех командиров не слушай.
Бондарь усмехнулся, но смолчал, постукивал себе ручником по обручу. Руки он заголил до локтя – узловатые, как у гориллы, поросшие рыжим волосом. С отхода мы как- то с ним не сталкивались, я уже думал – он меня не запомнил. Но нет, застрял я у него в памяти.
– Ты жив ещё, падло?
Улыбнулся мне – медленно и ласково. Глаза водянистые наполовину прикрыты веками.
– На, прими, – я ему откатил готовую бочку.
– И курточка твоя жива?
– В порядке. Мы чего с тобой не поделили?
– И в начальство пробиваешься?
Я засмеялся:
– Олух ты. В какое начальство? Над салагами, что ли?
– А приятно, когда щенки слушаются? Ты старайся, в боцмана́ вылезешь. Меня ещё будешь гонять.
– Тебя-то я погонял бы!
А сами всё грохаем по обручам. Шурка к нам прислушивался, потом спросил:
– Об чём травите, бичи? Мне непонятно.
– А нам, – я спросил, – думаешь, понятно?
Он поглядел подозрительно на нас обоих и сплюнул в море, через планширь. Чайка тут же спикировала и взмыла – с обиженным криком.
– В таких ситуациях одному списываться надо, – сказал Шурка. Советую от души.
– Пускай он, – говорю.
Бондарь ухмыльнулся и смолчал.
А салаги – я как-то вышел из капа, они меня не видели за мачтой, стояли одни на палубе, и Дима втолковывал Алику:
– …потому что природа, создавая нас двуногими, не учла, что мы ещё будем моряками. Но есть один секрет. Шеф тебе не зря сказал: «Не смотреть на море». Обрати внимание, как они ходят по палубе. Она для них горизонт. На истинный горизонт не смотрят, а только на палубу. С ней накреняются, с ней же и выпрямляются. А у тебя устаёт вестибулярный аппарат. И всё время хочется за что-нибудь схватиться.
– Всё ясно, – Алик говорит, – и свежее дыхание пассата холодит нам кожу!..
Ушли довольные. Только всё за что-нибудь да хватались. А я стал на их место – интересно же, как это я хожу. И на что же я при этом смотрю? На палубу или на горизонт? Смотрел, смотрел и вдруг сам за подстрельник схватился. А ну их в болото, так ещё ходить разучишься.
3
– Смысл жизни ищут, – сказал я «деду». – Не иначе.
Мы у него в каюте поздним вечером приканчивали ту самую бутылку.
– Так, значит? – сказал «дед». – Ты-то уже бросил его искать?
– Оставил покамест. На период лова.
– И это хорошо. Но что-то не нравишься ты мне. Рассказываешь, а – брюзжишь. Стареешь ты, что ли?
– Может, и старею. Но дурью зато не пробавляюсь. Что они, своим делом заняты? Книжечек, поди, начитались, ну и пошли…
– Так это же прекрасно, Алексеич! Начитались и – пошли. Другой и начитается, а не пойдёт. Нет, это ты зря про них. Сейчас хорошая молодёжь должна пойти, я на неё сильно надеюсь. Моё-то поколение – страшно подумать: кто голову сложил, кто руки-ноги на поле оставил, кто лет пятнадцать жизни потерял ни за что, как я. Да и кого не тронуло – тоже не всякому позавидуешь. Иному в глаза посмотришь – ну чистый инвалид. А тут что-то упрямое, всё пощупать хотят. Такой-то дурью пробавляться – лучше, чем с девками по броду шастать.
Я улыбнулся. Мне с ним не хотелось на моральные темы заводиться, тут ни я не силён, ни он.
– А чем плохо? Если есть такая возможность. Я бы сейчас пошастал!
– Ну, это от тебя не уйдёт. Поплыли?
Мы допили, поглядели в пустые кружки. «Дед» закряхтел, будто с досады, опустил окошко и выкинул бутылку. Она промелькнула над планширем, красная от бортового огня, и исчезла в брызгах.
– Теперь у нас по плану трезвость, – сказал «дед». – До апреля.
Он локтем опёрся на раму и смотрел в темноту, старые его волосы шевелились от ветра. Погромыхивала неприкрытая дверка на мостике или ещё какая-нибудь железяка, и машина стучала под полом, и слышен был винт – то ровно он лопотал в студёной глубине, а то вдруг взборматывал и шлёпал, когда лопасть выскакивала наружу. И я так затосковал вдруг – о Лиле. С каждым оборотом всё дальше я от неё, уже мы вторую тысячу разменяли. И обиды у меня уже не было на неё. Ну, не пришла к отходу… Мало ли отчего не приходят? Может, вдруг заболела или очкарик не передал ей, что я звонил. И с чего я взял, что она всё слышала? С секретаршей он там какой-нибудь шептался.
– А с этой что… не сложилось у вас? – вдруг спросил «дед». Я чуть не вздрогнул. – Которую в «Арктике» ждал.
– Почему не сложилось?
– Я так спрашиваю. Ты её, по-моему, и на причале высматривал. Может, мне показалось.
– Ничего я не высматривал.
«Дед» не ответил. Но мне хотелось, чтоб он ещё спросил. Жалко, что я его так сразу осёк.
– Понимаешь, «дед», она вообще-то не местная, все законы знать не обязана. Ну, и тем нравится баба, что непохожа на других. Скажешь – нет?
«Дед» слушал меня и морщился от ветра. Потом сказал:
– Тебе женщина нужна, Алексеич. А не баба.
– Есть разница?
– А ты не чувствуешь? Всё это чепуха собачья: обещала – не обещала, обязана – не обязана. Бабская терминология, ты меня прости.
– Когда тебя твоя ждала – столько-то лет, ты считал – обязана?
– Нет. Не считал.
– Но всё же надеялся?
Он помотал головой, глядя всё туда же, в темноту.
– Тоже бабская терминология: надеялся – не надеялся. Всё не те слова, понимаешь? Я умер тогда. И она меня похоронила. А встретились – уже вроде как после смерти. Вот, примерно, в таких терминах…
– Ты кержак, «дед». Вымерший человек. Но говоришь занятно. Жалко вот, всё выпили.
– Потерпи, – сказал «дед». – Я на плавбазе достану. Монахи мы, что ли?
Я вот о чём подумал – хорошо бы нам где-нибудь поселиться рядом. Он вот отплавает свой последний рейс, а я свой, и мы возьмём наших женщин и увезём их. Куда-нибудь в Россию. Где трава и лес. И речка недалеко. Есть одно хорошее место возле Орла. Как раз то, что нужно. Там бы мы себе отгрохали дом из брёвен. Я бы только мать ещё забрал из города, сколько же ей одной вековать! И нам бы так славно жилось, кто нам ещё нужен! А работа везде найдётся. На худой конец, плоты пригонять по Оке, там лесопилка неподалёку. Или – на дебаркадере. А совсем бы хорошо – мы с «дедом» устроились на речной пароходишко туристов возить, показывать им всякие церквушки, места боёв, братские могилы. «Дед» – и за капитана, и у машины, а я – концы отдавать, рвать билетики, ухаживать за всем судном. И читать – я столько ещё не успел! Хотя я и так чего навидался. «Дед» бы ещё увидел моих детей, будут же они у меня когда-нибудь. И уж я их, сволочей, выучу, как жизнь понимать, они у меня глупостей делать не будут… Почему это всё – нельзя? Только ведь захотеть. Энергии у меня до чёрта лысого. Только вот чего я хочу – не знаю. Я так всё могу придумать, с такими, брат, тонкостями, что и самому расхочется. Вот я хотел уехать с Лилей, начать другую жизнь. Теперь она её с кем-нибудь другим начнёт. И если на то пошло, я как-то не очень и жалею. Иногда вдруг заноет, но справиться можно, это ещё не такая мура, от которой лезут на переборку.
– «Дед», я пойду, пожалуй.
Он засуетился, достал из шкафика книжку и сунул мне. Потом отобрал, надел на нос очки в железной оправке. Книжка была – «Судовые двигатели».
– Мы уж тут говорили, – сказал «дед», отчего-то смущаясь. Перелистнул пару страниц. – Первую главку одолеешь – дальше само пойдёт. Что неясно, я тебе на нашем дизеле объясню.
– Добро, – я её сунул под куртку, – почитаем обязательно.
– До порта ты помалу весь курс пройдёшь. А на берегу экзамен сдадим, в следующий рейс пойдёшь у меня мотористом.
– В следующий! Тебя же – на пенсию.
– Ну, может быть, и нет. Всё, знаешь, вилами по воде…
Я вышел, стал под рубкой. Вода поблескивала, как чешуя, переливалась от носовой струи, и далеко-далеко, за тридевятью морями, мерцали огоньки на Лофотенах. Воздух был дикий, пьяный, как спирт. А как бы это знать, я подумал, когда же он наступает, тот день, что ты вдруг видишь – всё поздно, жизнь прозёвана? Хоть бы за год раньше это почувствовать. «Дед», пожалуй, и не дождётся, когда я это почувствую, он скоро и вправду станет дедом, хоть у него внуков и нет. И сыновей нет. Не считать же меня, охламона. Как-то он мне сказал: «Молодые были – не о том думали. Не знали, что и двух годков не пройдёт, как всё грянет. А потом – сразу пожилые стали. И уже не о том думали». Так у него-то всё-таки был рубеж – и какой! А у меня он где, этот рубеж?
Крайнее окно в рубке было опущено, вахтенный штурман – третий – мурлыкал чего-то и кутался в доху. Смотрел на звёзды. А кто на руле – я не узнал, он снизу был освещён, из компаса, подбородок и ноздри в огне.
Я вдруг забацал сапожищами – чёрт знает, с какой стати, – запел гнусаво:
Теплоход в дальний рейс уп-плыва-ает…
Не уйти никуда от пр-р-ра-тя-анутых рук!
У люб-бви берегов не быв-ва-ает,
А у люб-бви не быв-вает р-р-разлук!
Штурман зачертыхался, врубил прожектор и жарил меня в спину, пока я не смылся в кап. А всё ж таки поднял я ему настроение, будет об чём посвистеть с рулевым.
В обоих кубриках не спали ещё. У соседей пиликала гармошка: «И только одна ты, одна виновата, что я до сих пор не женат…» Я хотел зайти – да там этот Ребров, бондарь, лучше на его территорию не заходить – пошёл сразу в наш. Тут были дела серьёзные – Шурка Чмырёв с Серёгой Фирстовым сидели за картами. Дрифтер всей тушей ёрзал по лавке, заглядывал то к одному, то к другому и хлопал себя по ляжкам. Истомился от раздвоения личности – игра ещё на равных шла, а он всегда за того, кто выигрывает.
Увидел меня – потянул носом.
– Ох! – говорит. – Коньячком запахло. Заходи, Сеня, быстрей и дверь закрой, а то жалко – развеет.
Шурка с Серёгой подняли головы, поглядели затуманенным взором и снова в карты.
– Сколько ж там звёздочек-то было? – спросил дрифтер. – Три или пять?
– Там уже ни одной.
Он вздохнул горестно.
– Жалко, я с кепом блат не завёл. Хорошо бывает к начальству в гости зайти.
Я стал снимать курточку, и тут выпала книжка. Я и забыл, что она за поясом. Он тут же на неё кинулся.
– «Судовые двигатели»… Ай, Сеня! Переквалифицироваться решил. По пьянке или всерьёз?
– Дай сюда.
Но у него отнимешь, он уже её за спину упрятал. Я полез в койку. Там зажёг плафончик и задёрнул занавеску. Тут же он её отдёрнул, засопел над ухом.
– Сень, подыши на меня. Что ж ты, эгоист такой, от общества укрываешься?
Невозможно на него озлиться. Я дохнул – он замурлыкал, зажмурился.
– Ах, какая жизнь настала! А за чей счёт пьёте, Сеня? Ты «деду» ставишь или он тебе? Я вот думаю – какой ему-то резон бича захмеливать?
– Отлипни! – сказал ему Шурка. – Ты сам крохобор, так тебе за всю твою биографию никто чекушки не выставит. А ты, земеля, чего стесняешься, двинь ему по клыкам.
– Играй, «по клыкам», – сказал Серёга.
Дрифтеру скучно стало, отдал мне книжку.
– Читай, Сеня, грызи науку. Зато уж потом!.. Галстук нацепил и лежи в каютке, ножки кверху, за тебя машина уродуется.
– Механики, они тоже для чего-то вахту стоят, – сказал Шурка.
– Конечно, не при коммунизме живём, надо ж хоть пальцем пошевелить. Маслица подлить, на манометр поглядеть. Но это только «уход» называется, а не «работа».
Шурка засмеялся.
– А механиков послушаешь – лучше палубной работы на всём пароходе нету. Палубные чем дышат? Диким воздухом. А механики? Соляркой, маслом горелым…
– Повару хорошо. С «юношей»[35], – Васька Буров высказался. – Они у плиты греются. В любой час пожрать могут.
– А ещё лучше радисту, – сказал Митрохин. – У него каюта отдельная на «голубятнике». Кто его там проверит – работает он или сачкует.
Дрифтер спросил у него грозно:
– Азбуку Морзе надо знать или не надо? Ты её когда-нибудь выучишь, заразу? Или – в передатчике разобраться. Лучше всего – штурманам. Вахту отстоял – и лежи.
– Тогда уж лучше кепу, – сказал Шурка.
– Башка! Кеп за всё отвечает. И за улов, и за аморальное разложение, и чтоб ты за борт не упал «по собственному желанию». Кеп рыбу ищет. А механики со штурманами – вот уж точно бездельники.
– Непонятно, – сказал Шурка. – Зачем ты дрифмейстером ходишь. Почему не механиком.
Дрифтер почесал в затылке, вздохнул.
– Так уж мне больше нравится. Я человек трудолюбимый.
– А я думал…
– Ты не думай, – сказал Серёга. – Ты играй.
Дрифтер опять к ним подсел переживать. А я открыл книжку: «Судовые двигатели служат основным или вспомогательным средством… Подразделяются на… Топливами для них являются…»
– Тишина, – дрифтер прошептал. – Читает!
Но я уже не читал, а смотрел в подволок – у меня над самым лицом. Потом я её закрыл аккуратно и положил под подушку. А вынул другую – Ричарда Олдингтона, «Рассказы». Я прочёл один, начал другой, но как-то он меня не забрал, этот Ричард Олдингтон. Всё какие-то рассуждения были, а дела не было. Сдуру я его взял. В судовой библиотеке у нас книжек восемьдесят, и каждый, конечно, хватает себе, какая потолще. Чтобы уж весь рейс одну читать. Разновесов не любят: всё, говорят, в башке перемешивается, кто там за кого замуж вышел. Я тоже себе не тоненькую отхватил, но я-то у этого Ричарда Олдингтона читал одну вещь, «Все люди враги», так вот то действительно была вещь. Давно я её читал, ещё на крейсере. Командир первой башни мне посоветовал. «Зачти, говорит, эту вещицу. Похабели, тут, правда, много, но, знаешь – дёргает!» Я зачёл – и не оторвался. Только там, по-моему, конец испорчен. Так хорошо у них всё начиналось, у этого парня, главного героя, с этой женщиной; и так за них тревожишься; чуть не плачешь, когда война и они расстаются, даже забыли друг про друга. А вот когда они снова встречаются, с такими трудами, да после всего, что каждый из них пережил, тут и пошла бодяга – всё он ей покупает какие-то шмотки; ничего ему, видите ли, для неё не жалко, и в чём-то всё время они друг перед другом извиняются. Говорить им, наверно, не о чем. И жить вместе ни к чему. Лучше бы им расстаться теперь по-хорошему. Или, может быть, лучше было этому Ричарду Олдингтону тут и оборвать, где они только-только встретились. Ну, может, я не так всё понял, но неужели они тоже стали врагами?.. Командир первой башни со мной не согласился. Но оказалось, он её не дочитал.
Эти «Рассказы» я тоже отложил. Перевернулся, свесил голову через бортик. Подо мною Васька Буров уткнулся в какой-то талмуд – оттуда лишь бородёнка его торчала и шевелилась.
– Васька, ты чего читаешь?
– Не знаю, Сень, у ней заглавие оторвано.
– А стоящая литература?
– Что ты! – он мне улыбнулся блаженно, показал реденькие зубы. – Одна Оксана чего сто́ит!
Салаги, сбросивши сапоги, уселись на нижнюю, Димкину, койку – разучивали узел. Как я понял – «морскую любовь». Наверное, дрифтер им показал – чтоб загладить конфликт. Это вяжется шлагов двадцать или тридцать, есть разные варианты, и кажется – вовек не распутаешь, но тянешь за оба конца, и он весь отдаётся. Тоже занятие для души.
А чего наш чокнутый делал, Митрохин? Авоську сплетал из серой прядины. Безо всякого крючка, без спиц, одними пальцами. Это он рано начал, ближе к порту и другие начнут их сплетать. Зачем, вы спросите? Не знаю, его ведь учили маты плести, концы сплеснивать – куда же это всё денется? В порту он эту авоську жене подарит или тёще, они её назавтра же выкинут и купят в магазине капроновую, цветную. Копеек десять это будет стоить.
Димка и то сказал с усмешкой:
– Столько мороки за гривенник!
Но дрифтер её взял, разглядел на свет и спросил у Димки:
– Зачем солдаты в окопе ложки кленовые вырезают – знаешь?
– Ну? – спросил Димка. – Зачем?
– А вот и сами не знают. За голенищем алюминиевая лежит, казённая.
А Шурка с Серёгой заканчивали кон. Жулили они отчаянно, но друг на дружку не обижались, у нас без этого не играют. Вот уж когда расплата настаёт, тут без дураков, выдай товар лицом, чтоб нос торчал бушпритом и щёлкать было удобно с обеих сторон. Серёга в этот раз продул – играет он не хуже, а жулит плохо, нет в нём «свободы совести», как говорил наш старпом из Волоколамска. Потом они посчитались – вышло бить шестью картами одиннадцать раз. Шурка, улыбаясь злорадно, сложил их поплотнее, сел поудобней, а Серёга потёр нос ладошкой и выставил его – на позор и муки.
Дрифтер в большое удовольствие пришёл. Теперь уж он, конечно, Шуркин был, предан ему всецело.
– Двадцать восемь! – считал громогласно. Это у них с предыдущим счётом сложилось. – Двадцать девять!.. Ты смотри, как бьются!
Посмотреть там было на что. С пятого щелчка у Серёги обе ноздри горели, с восьмого – пламя кверху поползло, к бровям. Всё он вытерпел, мученик, только скулы пожёстче выступили и глаз пошёл блеском. И тут же быстренько стал он сдавать по новой.
– Не торопись, – сказал ему Шурка ласково. – Дай, чтоб остыло.
– Топчи его! – дрифтер орал. – Топчи лежачего!
Шурка, небрежно так, разбирал карты.
– Ну вот, ну что тут с тобой кота тянуть, козырей же навалом, готовь рубильник заранее.
– Играй давай! – сказал Серёга. – Щас я тебя с твоими козырями!..
Шурка подождал ещё, пока он получше озвереет, и начал. Везло же ему, красавцу, – и в картах везло, и в любви.
На шум принесло к нам боцмана. Наш кубрик, наверно, повеселее, никак его не минуешь. С толстенной книгой пришёл, пальцем заложенной.
– Та-ак… – вздохнул. – Ну что с вами делать, безнадёжные вы мужики. Силком вас книжки заставлять читать?
– Начитались уже, – сказал Серёга. – Надо отдых дать извилинам.
– Когда они у тебя были?
– Были, представь. Да я их всякой мурой забил. Все одно и то же пишут. Какие все хорошие, как им всем хорошо.
– Для тебя же, дурака, стараются. Чтоб ты цель имел в жизни. Было б тебе, понимаешь, на что равняться. Стремиться к чему.
– К правде, боцман, – сказал Димка. – Токмо к ней единой.
Боцман поворотился к нему.
– Закройся! Правда – её, знаешь, не всем и говорить можно.
– Да-а? Это что-то новенькое.
– Такому вот скажи – он и будет сидеть в грязи по макушку. Скажет, что так и нужно.
– Товарищ боцман, вы большой учёный!
Боцман посопел и сказал:
– Подмети в кубрике. Чтоб ни одного окурка.
– А кто уборщик? Расписания же нету.
– Вот, с тебя и начнётся.
Димка сказал, усмехаясь:
– Кроме того, боцман, ты ещё, оказывается, волюнтарист.
– Возьми веник, салага. Сказали тебе.
– Есть!
– То-то вот. Безнадёжные вы мужики!
Димка, когда он ушёл, снова завалился в койку. Всё ж освоился, салага.
Я лежал, слушал, как вода шипит за переборкой, почти у меня над ухом. Меня слегка укачивало от хода, и я летел куда-то, над страшной студёной глубиной, только мне было тепло и сухо. И я было заснул, но они заговорили снова.
Восьмым у нас в кубрике Ванька Обод жил. Я вам про него не рассказывал. Да я его и не замечал особенно. Весь он – из сапог и шапки, а под шапкой едва личико разглядишь – наморщенное. И всегда он помалкивал и хмурился, а в кубрике сразу же заваливался в койку, только сапоги свешивались через бортик. Вот он полёживал, этот Ванька Обод, покачивал сапожищем, да вдруг заговорил:
– Чтоб цель имел! Я её вот лично имею. Мне цыганка посулила: «Ты, золотой, в казённом доме умрёшь, тридцати семи годков». Так мне чего беспокоиться?
Шурка привстал с картами, но так, наверное, и не разглядел его, за голенищем с раструбом.
– Ванька, ты там чего?
– Чего, чего! А ничего.
– Какая у тебя цель?
– Бабу свою пришить. Как раз время. Я знаю, с кем она там сейчас. А я, дурак, ей аттестат открыл.
– Ну, Ванька, – сказал Шурка, усмехаясь, – ты за морями видишь.
– Ага, за синими и за зелёными. Сам пользовался. Я с одной, примужней, роман в Нагорном имел. Так мы на его аттестат славно время проводили. Он вторым штурманом ходил. Что ты! Всю дорогу хмельные были. Вот стервь!
– Приятно вспомнить?
– А нет, скажешь? Потом она его на причале встретила: «Ах, Витенька, я без тебя не жила, а прямо таяла». Именно, что таяла… Ну, я приду – ох, если застану! Топориком это дело пресеку…
– Эту, – спросил Шурка, – с которой роман имел?
– Зачем эту? Свою.
– Да как же застанешь? Она у диспетчера справится, когда у тебя приход.
Ванька там призадумался. Нам не понять было, травит он или всерьёз. Потом опять донеслось из-за голенища:
– Не узнает. Я на всю экспедицию не останусь, на первой базе спишусь. Ну, на второй. У меня врачиха есть знакомая. Душевная баба, Софья Давыдовна. Глупая, сил нет. Бюллетень мне выписывала за первый свист: «Радикулит у меня, говорю, наследственный». Она и проверять ничего не стала. «Правильно, голубчик, отдохни, надо разумно к своему здоровью относиться». А топор у меня в сенях лежит. С топором и войду.
– Постой, – сказал Шурка, – а если она одна будет?
Ванька опять призадумался. Но ненадолго.
– Одна – значит, не вышло на этот раз. Да не может быть, чтобы одна. Бабе одной скучно.
Алик вдруг подал голос:
– Почему же «не может быть»? А если она тебя любит?
– А я что сказал? – спросил Ванька. – Не любит?
– Ну, значит, ждёт…
Голенище затряслось – от Ванькиного смеха. Тряслось оно долго, Ванька смеялся с чистым сердцем, хотя голос у него надтреснутый был и хриплый. Потом он сел в койке, и шапка на нём тряслась, уши так и прыгали, он часто и шапку не снимал, когда заваливался в койку. Потом Ванька спросил:
– Ты что, маленький? Или мешком шлёпнутый? Не знаешь, кого бабы любят? Они мужика любят, который с ними рядом, понял? А когда его нету, они другого любят. Он теперь с ней рядом. Эх, салага! Ты с бабами спал или с мамкиной подушкой?
– И никаких исключений? – спросил Димка. С еле заметной своей усмешкой.
Ванька опять завалился в койку.
– Исключений! Мне кореш про неё написал, ещё в прошлом плавании. Верный кореш, не соврёт. Он её с этим хмырём видал, как они на пару из магазина выходили. А магазин какой, знаешь?
– Нет, – сказал Димка. – И какой же магазин?
– Галантерейный. Где духи продают. И чулки. И эти… бюстгальтеры. Так что он теперь её лапает, как врага народа.
Васька Буров бросил читать свой талмуд, заворочался.
– Бичи, кончайте вы свою дурь. Я с тоски не засну.
– А ты, давай, – сказал ему дрифтер, – включайся в беседу. Это не дурь, Вася, а семейная проблема.
– А я уж их все порешал давно. А до ваших мне дела нету.
– Дак ты с нами-то поделись. Как они решаются?
– Так и решаются. По́трохов народи и радуйся.
Дрифтер даже подпрыгнул на лавке.
– Вот те на! «Радуйся». Да у меня их четверо. Хоть в сенях спи. Или штаны не снимай.
Шурка с Серёгой зареготали.
– Вот и хорошо, – сказал Васька. – Теперь твою ба- бу никто не соблазнит. Главная у ней забота – по́трохи. У тебя они пацаны, что ли?
– Четверо военнообязанных.
Васька вздохнул завистливо:
– Я б хоть одного хотел. А то у меня обе – пацанки. Хорошие, но пацанки.
– Плохой ты задельщик, Вася. К следующему рейсу не исправишься, мы тебя артельным не изберём.
– Тебя бы вот попросить – заделывать.
– А чего ж? Я, Вась, всегда за товарища.
– Конечно. Мозгу-то чуть, на что другое не хватит…
Дрифтер не обиделся, зареготал – со всеми за компанию. Васька повернулся лицом к переборке. Но дрифтер опять к нему пристал:
– Васька! А, Васька?
– Ну чо тебе?
– Не чокай, мы тебе всё равно спать не дадим. Ты как их зовёшь, пацанок, – Сашка да Машка? Или же – Сонька да Тонька?
– Что я их – для потехи родил?
– А для чего, Вась?
– Дурак ты. Им жить надо. Имена им для жизни дают. Не просто так, корове кличка.
– Ну, дак как же ты, как же ты их, Вася?
– Как же… Одну – Неддочка. Недда.
– Ух ты! Кит тебя проглоти! А другую, Вася?
– Другую – Земфира.
Я думал – они до слёз нарегочутся.
– Не, Вась, не обидься. Заделал плохо, дак хоть назвал хорошо. Неддочка, значит, и Земфира? Ах ты, цыган!..
Васька помолчал и вздохнул тяжким вздохом:
– Не, бичи, я вижу – вы так не кончите. Ну-ка я вам сказку расскажу.
Дрифтер запрыгал, заскрипел лавкой.
– Давай, Вася, травани чего-нибудь божественное про волков!
– Жил, значит, король. В древнее время. Молодой и распрекрасный…
– Это где же было? – спросил Шурка.
– Где? В Турции.
– Там не король, там султан. С гаремом.
– Сиди! – заорал дрифтер. – Шесть классов кончил, а уж будто знает – где король, где султан. Дай сказку слушать.
– Жил, значит, король, и служил у него кандеем один бич, с детства порченый. Горб у него был на спине.
Шурке не понравилось:
– А без горба нельзя?
– Нельзя. Тут всё дело в горбе. А условие кандею такое было – каждый день новую похлёбку варить. Чтоб без повтору, иначе – секир-башка. Ну, изворачивался бич. И король его за это очень любил. Как приедет с охоты, сразу – кандея: «Чего сегодня настряпал?» – «Супцу с оленем, господин король». – «А вчера – не с оленем разве?» – «Никак нет, господин король, вчера с кабаном». – «А завтра?» – «А завтра – с медведём». – «Ну валяй. Но если ты мне, швабра, то же самое сваришь, чего я уже отведал, я тебе голову острой шашкой снесу и прикажу моим ближайшим помощникам съесть». Так-то ему, бичу, жилось. А звали его – Маленький Мук. Да-а… И вот как-то приходят три ведьмы во дворец. Мымры ужасные, из-под носа клыки торчат. Идут к кандею на кухню…
– Где ж охрана была? – Шурка спросил, военный человек.
– Где? А вся с королём уехала – на медведя. А ведьмы – они через любую охрану пройдут. Да… И говорят они кандею: «Слышь, кандей, а хочешь – мы тебе горб исправим?» – «Как так?» – «А это наше дело. Исправим, и всё. Красив будешь, как прынц, и королевская дочка в тебя влюбится без памяти. Двенадцать по́трохов тебе нарожает и верность соблюдёт. Ты, например, в море уйдёшь, брильянты искать на дальних островах, а она хоть чёрным хлебушком перебьётся, а верность соблюдёт». – «А что же я за это сделать должен?» – «А это скажем. Супцу с оленем королю навари». – «Да он уже рубал с оленем». – «Вот, ещё навари».
– Ать, стервы! – дрифтер опять заёрзал.
– «Э, – говорит кандей, – так я не только что горба, так я головы лишуся». – «Ну как хочешь, – ведьмы говорят, – мы тебе самоё лёгкое предлагаем». – «Да вдруг он заметит? На кого мне тогда сваливать?» – «А вот, – говорят, в том-то всё и дело! Тебе ещё гарантию дай. Какое же с твоей стороны будет геройство?» А за королевскую дочку геройство надо бы проявить.
– Это понятно, – Шурка кивнул. В карты он уже не глядел.
– Ну, кандей почесал горб и думает: «Была не была. Сварю я ему с оленем. Может, и не заметит». Приезжает король с охоты: «Супчику бы, – говорит, – навернул бы сейчас, тарелок бы восемь!» – «А пожалста, господин король, целый бак наварили». Сел король за похлёбку. «Это чего, – говорит, – я отведываю?» – «А что, невкусно?» – «Очень даже вкусно, да жалко, я этого больше в жизни не порубаю». Тут у кандея надежда появилась. Вдруг его король помилует. И он всё же честный был, кандей, до сих пор не врал ни разу. Бац королю в ножки и лбом трясёт. «Ты чего это, верный Маленький Мук?» – «Виноват, господин король, вы это уже рубали позавчера». Король сразу и ложку бросил. «Ах ты, волосан, где моя любимая шашка?» Сразу к нему вся охрана кидается: «Вот, господин король, мою возьмите». – «Нет, лучше мою, моя острее!» Король и на охрану озверел: «Я сказал – мне мою любимую чтоб принесли! Всю жизнь мечтал кому-нибудь этой шашкой башку снести, да всё случая не было…» Побежали, значит, за любимой шашкой…
Тут Васька и примолк.
– А дальше чего было? – дрифтер не утерпел. – Э, ты не спи! Досказывай. Принесли шашку, а дальше?
– Кто сказал – принесли?
– Побежали, побежали за ней.
– Вот. Побежали. Это дело другое. А шашки-то – нету.
Дрифтер едва не до слёз растрогался.
– Спёрли, шалавы! Вот те и ведьмы, а?
– Ага, – сказал Васька. – Ведьмы…
Он уже совсем был сонный.
– А король, значит, другой не хочет, не любимой?
– Не-е, не хочет…
– Васька, не спи. Васька!
Васька только замычал.
– Васька, этак мы сами не заснём. Что дальше-то было?
– А не знаю. Не придумал.
– Да что же ты, вражина, непридуманную рассказываешь? Это как называется?
– Завтра придумаю. Доскажу тогда…
Дрифтер до того обиделся – еле дверь не разнёс, когда уходил в свою каюту. Потом всё же успокоились бичи, поздно уже было, улеглись. Одни Шурка с Серёгой ещё доигрывали кон, а после сводили счёты:
– Тридцать шесть! Тридцать семь! Тридцать восемь!..
Как я понял, Серёга снова продул. Наконец и он угомонился, вытянулся в койке, а на сон грядущий оглядел перед собою весь подволок и переборку. Он, как поселился, сплошь их обклеил всякими красотками. Из журналов, да и своего производства – Надьками-официантками, Зинками-парикмахершами, – в кофточках и так, неглиже на лоне природы, где-нибудь он их за сопками снимал, средь серых скал, гусиная кожа чувствовалась. Он даже расписание тревог убрал, чтоб разместить всю коллекцию. Потом и Серёга щёлкнул плафончиком.
Тьма настала кромешная, и тишина, только вода шипела близко, у меня над головой, а где-то далеко, в тёплом нутре урчала, постукивала машина. И я летел один, качался над страшной студёной глубиной. Все сказочки для меня кончились. Они-то, впрочем, давно уже кончились. Я в этом рейсе как будто впервые плавал, заново открылись у меня глаза и уши, и я всё видел и слышал со стороны, даже себя самого. Странно, кто это со мной сделал? Может быть, эта самая Лиля? Нет, она уже потом появилась, а сначала мне самому вдруг захотелось совсем другой жизни, где ничего этого нет – ни бабьих сплетен, ни глупостей, ни тревоги: что там делается дома, чем будешь завтра жив? Потом она появилась – в Интерклубе мы познакомились, на танцулях. Чествовали тогда не то английских торгашей, не то норвежцев, теперь не помню, а помню, как… Ну, вы представляете, как это бывает, когда полон зал и накурено, хоть топор вешай, и все уже обалдели, выпили, накричались, обмахнулись всякими там жетонами и значками, и уже кое-где спят в углу, на сдвинутых стульях, а у массовички регламент ещё не кончился, – хотя она уже еле ползает и хрипит, как боцман на аврале, – ей, видите ли, ещё хочется, чтоб мы теперь всей капеллой станцевали «международный» танец: «Внимание! – хлопает в ладоши. – Эттэншен плы-ыз! Смотрим все на меня. Делаем, как я. И-и раз! И-и два! Берёмся все за руки». И вот чья-то рука оказалась в моей, только и всего. Горячая, цепкая. Потом я её в буфет повёл: «Плы-ыз, леди», раздобыл выпить, и мы посидели за столиком, а рядом сложил голову какой-то мулат. Та ещё была атмосферка! И я зачем-то слова коверкал «по-иностранному» – по дурости какой-то или отчего-то вдруг оробел, – а она всё допытывалась: «Вы англичанин? Инглиш? Нет, вы норвежец!» – пока я ей не брякнул: «Из тутошних мы, не робей». Как она рассмеялась!.. На ней было зелёное платье с вырезом, платок за рукавом, и волосы – копной. Потом я её провожал. Я ещё ничего не знал про неё, кто она и что, но вдруг померещилось, что я своё нашёл, и теперь я всё к чертям перепахаю, меня на всё хватит. А вот упал – в первой борозде. Из того же я теста, что и все прочие.
Лучше-ка я вам расскажу про Летучего Голландца – это совсем другой коленкор. Тоже сказочка, не лучше она и не хуже, чем у Васьки Бурова, который их где-то вычитал, да всё перепутал, когда рассказывал своим пацанкам. Но это всё-таки не из книжки, он на самом деле приходил к нам на флот, этот парень, лет десять назад или двенадцать. Откуда он взялся – никому не ведомо. Куда потом делся – тоже. Вот он и был Летучий Голландец, я вам рассказываю – северный вариант.
4
Легенда о Летучем Голландце
(Северный вариант)
Так вот, этот парень пришёл на флот ещё в то время, когда сельдяные экспедиции бывали по полугоду, и залавливали рыбаки по тысяче тонн, по восемьсот в самый худой рейс, а приносили домой по тридцать пять, по сорок тысяч старыми. Может быть, селёдки тогда в Атлантике было побольше, а может быть, столько же её и было, да она ещё не научилась мимо сетки ходить. Я вам скажу, само время было легендарное. Тогда на всём косогоре от причала до «Арктики» стояло двадцать девять забегаловок, сидячих и стоячих, а тридцатой была сама «Арктика», но до неё, конечно, редкие добирались. Тут-то и «выкристаллизовывалась стойкая когорта», как говорил наш старпом из Волоколамска, и ей, конечно, весь почёт доставался и всё уважение гвардейцев пищеблока. Шла эта когорта, не сняв роканов[36], в сапогах полуболотных, в зюйдвестках[37], только скатывали из шлангов чешую и слизь, а всё-таки скатёрки ей постилали крахмальные, и «Арктика» не закрывалась до тех пор, покуда последнего посетителя двое предпоследних не уносили на руках. Потому что все понимали – что такое полгода без берега! Этого только Граков не понимал, из отдела добычи, он тогда на всех собраниях призывы кидал: «Рыбаки! Возьмём перед родиной обязательство – год без захода в порт!..» Рыбаки – то есть кепы, старпомы и «деды» – слушали и помалкивали. Родину любили, план уважали, но и с ума тоже не хотелось сходить. Да Граков, поди, на то и не рассчитывал – было бы слово сказано.
Но я не про Гракова, я про Летучего Голландца. Оформили его вторым классом, вытолкнули в рейс, а там, как бывает, кого списали «из-за среднего уха»[38] или кто-нибудь опоздал к отходу, и этого салагу переоформили в первый. Потому что он сразу же притёрся и пошёл вкалывать, как будто для того и родился. Правда, когда штормило, ему плохо делалось, он в койке лежал зелёный, а всё-таки, когда звали на палубу, выходил первым и держался других не хуже. Но в ту экспедицию штормы были не частые явления, а вот рыба хорошо заловилась, пустыря ни разу не дёргали, а всё больше по триста, по четыреста бочек набирали в день. И вот – полгода прошло, как одна трудовая неделя, от гудка до гудка, и радист получает визу – можно сниматься с промысла. Тогда он, конечно, вылетает из рубки пулей и орёт, как чокнутый: «Ребята, в порт!» – и рулевой, без команды, тут же кладёт штурвал круто на борт, делает циркуляцию и держит, собака, восемьдесят три градуса по ниточке, как никогда не держал. А машина уже врублена на все пять тыщ оборотиков, она чуть не докрасна раскалена, плюётся горелым маслом, сейчас развалится… А полгоря, если и развалится, по инерции долетим! И парус, конечно, поднят на фок-мачте, и Гольфстрим подгоняет – только бы свой залив сгоряча не проскочили. Вот они уже прошли Лофотены, вот и обогнули Нордкап, вот и Кильдин-остров – кому видится, кому не видится. А встречным курсом идут на промысел другие траулеры и приветствуют счастливчиков гудками и флагами.
И вот тут, значит, этот самый Голландец поднимается на «голубятник», подходит к капитану и просит: «Просемафорьте, пожалуйста, встречному – не нужен ли матрос?» Я себе представляю этого кепа – у него, наверно, шары на лоб вылезли. «А тебе-то зачем? Не хочешь ли обратно на промысел?» – «Вот именно, хочу обратно». – «Нет, – говорит кеп, – я тебя слышу или не слышу? Или, может, я сдурел?» Летучий Голландец ему улыбается вежливо: «Просемафорьте, пожалуйста, а то с ними разойдёмся».
Ну что – просемафорили. Нужен матрос. «Прекрасно, – Летучий Голландец говорит, – значит, я пересяду. Пускай плотик пришлют». – «Погоди, – говорит кеп, – плотик мы тебе и сами спустить можем. Но ты сначала сходи к кандею, пусть он тебя накормит, а потом покури подольше, а за это время подумай. Они подождут – не в порт же шлёпают». – «Зачем же? Я об этом полгода думал». – «Давай вместе ещё подумаем. Завтра приходим. Берёшь аванс – по уму, но чтоб душе не обидно. Сидишь в “Арктике”. Женщины тебя любят и целуют. Выбираешь самую лучшую и едешь с ней в Крым. Или – на Кавказ. Представил?» – «Очень даже. Прикажите, чтоб плотик быстрей смайнали, а то уйдут».
Ему тогда спускают плотик, он забирает чемоданчик и спрыгивает, не мешкая. Вся команда его отговаривала, а он и не возражал, только улыбался. Пароход отошёл от него, подошёл встречный и принял его на борт. На прощанье он помахал своим бичам и тут же к другим ушёл в кубрик. И плавал с ними ещё полгода. Сети метал и тряс, бочки катал, выгружал на плавбазах. Другие к концу рейса одуревали, а он всю дорогу оставался таким же спокойным и ясным. Притом, рассказывали ещё, кто с ним плавал, что писем он ни разу не получал, и радиограммы ему не приходили, и сам он не писал никому. А всё время после работы лежал в койке и читал газеты да изредка, задёрнув занавеску, пописывал карандашиком в блокнотике. Однажды подсмотрели, без этого не обходится, – там сплошная цифирь была и ни одного слова. Но вообще-то никакой придури за ним не водилось, и был он всем свой, только всем на удивление – вот ведь, кит его проглоти, плавает человек два рейса и хоть бы хны. Но главное-то, никто се-бе в голову не забрал, что ещё дальше будет. Когда завернули за Нордкап, опять он поднялся на «голубятник» и просит капитана: «Просемафорьте – не нужен ли матрос?»
И так он это пять раз проделывал. Два с половиной года проплавал, не ступая на берег, только видя его за двадцать две мили, – но это ведь и не берег, а мираж. Уже на всех траулерах знали про Летучего Голландца, и вся гвардия портовых бичей подсчитывала, сколько же он загребёт, да всякий раз со счёта сбивались. Потому что за каждую новую экспедицию ему набегали какие-то там проценты и сверхпроценты – сверхсрочные, прогрессивные, сверхполярные и бог ещё знает какие, – и на круг выходило раза в полтора больше, чем в предыдущий рейс. В последнем он уже втрое против кепа имел, а подсчитали, что, если он в шестой раз пойдёт, он половину всей зарплаты экипажа возьмёт, это уже тюлькиной конторе невыгодно! Да, но как ему запретишь? Он такой матрос был, что его не спишешь, и он ведь в своём праве – не чужое берёт, горбом заколачивает. Уже, я так думаю, самому Гракову икалось – до чего его проповедь бича довела! И как прикажете стоп давать?
Но отыскались умные головы. Дали капитану шифровку: «При возвращении в порт – чтоб не было встречных!» А встречные тоже были предупреждены – чтоб двигались мористей. За Нордкапом этот Летучий Голландец всё время торчал на палубе, – кому-то он вроде бы признался, что хочет в шестой раз пойти, чтоб было три года для ровного счёта, – но встречных не было. Все они шли за горизонтом, и дымка не видать. Тогда он сошёл в кубрик, достал свою цифирь и подвёл черту. Не вышло у него в шестой рейс пойти без перерыва, а с перерывом – ему невыгодно, опять начни со ста процентов. Вот он и подвёл черту.
На причал огромная толпища сбежалась – на него посмотреть. Думали, сойдёт образина, бородища до самых глаз, а глаза не людские. А он сошёл – ясный, спокойный, и улыбался – глядя на землю, на камешки, на щепки там или мазутные пятна, от которых дуреешь, когда возвращаешься. И сразу стопы направил в кассу. Однако и двух шагов не прошёл – свалился, застонал от боли. Вы, наверное, знаете – какие-то мускулы в ногах слабеют, когда долго не ходишь по твёрдой земле, без качки, – так вот, он первые метров двести чуть на карачках не полз, отдыхал у каждого столба. И вся толпища шла за ним и молчала. А когда он дополз, в кассе и денег таких не оказалось, какие он заработал. Представляете – что такое касса сельдяного флота! Так вот, там не оказалось. Пришлось к нему приставить двоих из милиции, они ему взяли такси и отвезли в банк. Милицейские потом рассказывали, что все пачки у него едва поместились в чемодане, и он оттуда выкидывал в урну сорочки, свитера, носки, бельё. Моряки, из его экипажа, ожидали при входе – посидеть с ним в «Арктике», отметить прибытие. Он к ним не вышел, сидел в банке до закрытия, с чемоданом под боком. Не знаю – чего он боялся, никто б его и без милиции не тронул. Ведь он стал легендой, кто ж осмелится испортить легенду! А может, он просто устал до смерти – и покуда плавал, и когда шёл от причала. Та же милиция купила ему билет на «Полярную стрелу», посадила в вагон. Больше его из наших никто не видел. И не встречался он в других местах. Вдруг как-то обнаружилось, что ни одному человеку он не сказал – откуда он, где живет.
Только слава осталась. К ней потом всё больше прибавлялось легенд. Кто говорит – он четыре года проплавал, кто – пять. Но я вам говорю – два с половиной, а я это знаю от тех, кто был с ним в последнем рейсе. Портовые-то сколько хотите прибавят, а для моряков и год – это слишком много. Вам расскажут – он был горилла, якорь мог выбрать заместо брашпиля, и зубы у него все были стальные, на спор комбинированные тросы – пенька-железо – перегрызал. Но это уже такая туфта, что и спорить не о чем. А если вы возьмёте старую подшивку – там писали о нём, когда он остался на второй рейс, потом-то писать запретили – увидите его фото: самый средний он, слегка кососкулый, с белесым чубчиком, с прозрачными глазами.
Если подумать, ведь он эти деньги всё равно что в тюряге отсидел, а ради чего? Если из-за женщины, кто бы его ждал так долго? А если и ждала какая-нибудь, то писала бы ему, – а ему никто не писал, ни одна душа живая. Может, он себе дом хотел отгрохать, со всем хозяйством – и это можно выколотить, и не такой ценой. Если быть таким, как он. А он, конечно, был из другого теста. Его бы на всё хватило. Я вот часто думал о нём, и никак его не постигну. Я только одно знаю – мне таким не быть, это точно. Вот и вся сказочка.
5
Мы лежали в койках одетые и ждали, когда позовут на выметку.
Девятый день, с утра мы уже – на промысле. Та же вода, синяя и зелёная, и берега те же, миль за тридцать от нас, как горная гряда под снегом, и маячат норвежские крейсера – на границе запретной зоны[39]. Но простора нет уже, столько скопилось тут всякого промыслового народа – англичане, норвежцы, французы, фарерцы – все шастают по морю, как шары по бильярду, чертят зигзаги друг у дружки под носом. А смотреть приятно на них, на иностранцев: судёнышки хотя и мельче наших, но ходят прибранные, борта у них лаком блестят – синие, оранжевые, зелёные, красные, рубка – белоснежная, шлюпки с моторчиками так аккуратно подвешены. И тут влезает наш какой-нибудь – чёрный, ржавый, все от него чуть не врассыпную. Но и то правда, никто из них больше чем на три недели не ходит, дом под боком, грех не присмотреть за судном, а наши – за сто пять суток – так обносятся, что в порт идти стыдно, выгонят как шелудивых.
И ловят они тоже будьте здоровы, особенно норвежцы – они своё море знают. Бросают кошельковый невод, обносят его на моторном ботике и тянут себе кошелёк – обязательно полный. Полчаса работы – тонна на борту. И телевизор идут смотреть. Мне рассказывал один, – он за борт упал и наши не заметили, а норвежцы спасли, – в салонах у них телевизоров штуки по три, не знаешь, какой смотреть. В одном ковбои скачут, в другом – мультипликашки, а в третьем – девки в таком виде танцуют – не жизнь, а разложение. А роканы у них какие! Чёрные, лоснящиеся, опушены белым мехом на рукавах и вокруг лица, в таком рокане спокойно можно по улице гулять – примут за пижона.
Сперва мы только присматривались, как другие ловят, штурмана поглядывали в бинокли, потом и сами начали поиск. Но весь день не везло нам, эхолот одну мелочь писал, реденькие концентрации, до ужина мы так и не выметали. Теперь лежи и жди – хоть до полночи, а то и до двух, – а спать нельзя, да и сам не заснёшь.
Всегда мы молчим в такие минуты. Даже салаги отчего-то примолкли, то они всё перешёптывались. Наше настроение им передалось. А какое у нас настроение перед первой выметкой, этого я вам, наверное, не объясню. Пароход носится зигзагами, переваливает с галса на галс, и вот-вот поднимут нас, как по тревоге. Видели вы спортсменов перед кроссом? Хочется им бежать? А ведь никто не гонит их. Вот так же и мы. Но только всё, что было до этого, – переход там, порядок набирали, притирались друг к другу, – всё это были шуточки, а вот теперь-то главное начинается.
Волна била в скулу, разлеталась и шипела на палубе, переборки тряслись от вибрации. И сразу – утихло. Даже отсюда слышно стало, как ветер свистит в вантах. Потом винт залопотал, взбурлил, и кубрик опять затрясся – дали реверс.
– Зачем-то назад пошли, – сказал Алик.
Ванька Обод ответил ему, из-за голенища, нехотя:
– Не поймёшь ты. По инерции шли, а теперь встали. Нашли её.
– Думаешь, нашли рыбу?
– Чего тут думать? Метать надо, а не думать.
Васька Буров надел шапку, вздохнул долгим вздохом.
– Начинаются дни золотые. Рыбу – стране, деньги – жене, сам – носом к волне.
Тот же час захрипело в динамике. Старпом забубнил:
– Палубная команда, выходи готовиться метать сети.
В боцманской каюте хлопнула дверь, дрифтер загрохотал по трапу. И мы стали подбирать с полу непромокаемые наши роканы и буксы[40], а под них надели непросыхаемые наши телогрейки и ватные штаны, сунули ноги в сапоги с раструбами, головы покрыли зюйдвестками.
Навстречу Шурка проталкивался – прибежал с руля. Там теперь вахтенный штурман заступил. Кто-то сказал Шурке:
– Ну, поглядим, какую ты нам рыбу нашёл.
Так уж говорят рулевому: «Посмотрим на твою рыбу», хотя он, конечно, не ищет, делает, что ему велят. И Шурка ответил, как будто извинялся:
– Эхолот, ребята, верещит – аж бумага дымится. Ну, черти его знают, – может, он планктон[41] пишет.
Может быть, и планктон. Это мы завтра узнаем. А пока что – оба прожектора зажглись, вся палуба в свету, а за бортом чернота египетская, брызги оттуда хлещут. Мы разошлись по местам, позёвывая, поёживаясь, упрятали носы в воротники. А моё место – у самого капа, надо отдраить круглую люковину у вожакового трюма, в пазы уложить ролик, через него перебросить конец вожака и подать дрифтеру – он его сростит с бухтой, что лежит возле ног, под левым фальшбортом. А другой конец – сам уже соединяешь с лебёдкой. И стой, поглядывай в трюм, как идёт вожак, да покрикивай: «Марка! Срост! Марка!» – это чтобы дрифтеру заранее знать, где ему затягивать узел на вожаке, а где руки поберечь от сроста.
В трюме зажглась лампочка, и в первый раз я его увидел – мой вожак: из жёлтого сизаля, японской выделки. Толщиной в руку удав. Валютой за него, чёрта, плачено. Он ещё на вид шёлковый, не побывал в море, и пахнет от него «лыжной мазью». А завтра придёт ко мне серый и пахнуть будет солью, водорослями и рыбой. И сети тоже запахнут морем, зелень на них потемнеет, и порвутся не в одном месте, латать мы их будем и перелатывать.
«Маркони» нам уже музыку врубил – не слишком громко, чтоб мы команды не прозевали, но как раз для поднятия духа. Дрифтер воткнул нож в палубу и натянул белые перчатки. Да, сказать кому – не поверят, что мы на выметку выходим под джаз и в белых перчаточках. Но уж такая работа бывает тонкая, в брезентовых варежках её не сделаешь. А перчатки эти – просто некрашеные, и рвутся мгновенно, пар сорок он в клочья сносит за рейс.
Кеп вышел на крыло рубки. Но не спешил, ждал верную минуту. Поди, холодно ему было стоять на крыле – не от ветра, а от того, что все смотрели с палубы. Штурман тоже на него смотрел, грудью привалясь к штурвалу.
– Скородумов! – кеп закричал. Дрифтер приставил ладонь к уху. – Какие поводцы готовили?
– На шиисят метров!
Кеп подумал и махнул рукой. Ладно, мол, пусть на шестьдесят. Это серединка на половинку. Обычно от сорока до восьмидесяти заглубляют сети. Тут уже эхолот не поможет – он-то эту рыбу нащупал точно, да мы вперёд неё должны забежать, а как узнаешь – поднимется косяк или опустится, покуда он к нашим сетям подойдёт? Море до дна не перегородишь, вся-то сеть – от верхней кромки до нижней – двенадцать метров, попади-ка в эти двенадцать, угадай, на сколько их заглубить!
– Боцман! – опять он скомандовал. – Поднять штаговый!
И на фок-мачте, по штагу – к самому клотику – поплыл фонарь с чёрным шаром. Шар виден днём, а фонарь – ночью. Это значит, мы застолбили косяк, просим других не соваться. Какая б там ни была рыба – она теперь наша, мы её будем брать.
А штурвал уже положен круто на борт, и пароход летит с креном, чуть не черпает бортом. Описывает циркуляцию. Секунда, ещё секунда, и кеп кричит:
– Поехали!
И тут-то всё началось. Дрифтер нагнулся, сграбастал всю бухту разом, швырнул её через планширь. За нею полетели три концевых кухтыля, шлёпнулись, зацепились за воду, запрыгали на чёрной дегтярной волне и – пропали из глаз. И тут же пополз мой вожак – сначала как неживой, а потом зарычал, заскрежетал роликом. Жёлтый он, пока ещё жёлтый, и вот выползла первая, чернью намазанная, отметка.
– Марка!
Дрифтер уже присел с поводцом в руках, обмётывал вокруг вожака выбленочный узел. И на марке – одним рывком! – затянул его, а сам руки в сторону. Первые-то марки легко идут, и у него, и у меня, я их поначалу различал стоя, а потом они замелькали, вожак уже пошёл вразгон, и мне тоже пришлось присесть – различать их при лампёшке в трюме. Там этот чёрт носился кругами, отлипая от бухты, змеился тяжёлыми кольцами и вылетал с рычанием.
– Марка! Ещё марка!
Серёга снимал поводцы с вантины, подавал дрифтеру по одному, – ну это работа нетрудная, у всех у нас работа нетрудная, а вот у дрифтера главное дело в руках. Привяжи их, попробуй, когда вожак уже разогнался. Его теперь всем хором не удержишь. Зацепится – выворотит к чертям горловину, а она литая, чугунная.
– Срост идёт!.. Марка! Ещё марка!..
Я один из всех палубных имею голос. Даже кеп молчит. Его дело сделано. «Поехали!» – и больше ничего не поправишь. Он постоял и ушёл. Ни один кеп не ждёт конца выметки. Да и что тут смотреть, завтра посмотрим.
Кухтыли танцевали на волне и пропадали за рубкой. Струились через планширь сети, три километра сетей, – всё, что мы тут навязали, уложили. Мы их провожали торжественно, как линейные на параде, – как будто бы с ними уходили и все наши глупости, страхи и тревоги. Я-то знаю, что каждый теперь чувствует. Я ведь на всех местах стоял, а теперь вот стою вожаковым, покрикиваю:
– Марка! Срост! Ещё марка!
Я и в кухтыльнике был, кидал на палубу кухтыли – там теперь Алик. Подавал их, как Димка теперь подаёт, помощнику дрифтера – привязать к верхним поводцам. И, как Васька Буров и Шурка, я расправлял сети, сторожил их, чтоб шли без задева. Только вот вожаковым ещё не был. Крупные перемены в моей жизни, я прямо растроган, не скрою от вас!
Пожалуй, отсюда мне лучше всего всех видно. Они ко мне стоят спиной или боком. Смотрят в ночное море, куда уходят сети. Смотрят, не отрываясь. Стоят, ноги расставив, на кренящейся палубе, воткнув в неё ножи. И, облитые светом, мы сами светимся, как зелёные призраки, – нездешние этому морю, орловские, рязанские, калужские, вологодские мужики. Летим в черноту, над бездонной прорвой, только жёлтые поплавки оставляем за собой.
Однако работа есть работа. Она когда-нибудь кончается. Всё меньше сетей на палубе, и бухта вожаковая всё ниже в трюме.
– Много там? – спросил дрифтер. Совсем он упарился. Почти сотню узлов навязал.
– Сейчас отдохнешь.
И все зашевелились, забормотали кто о чём. Вот и последняя марка вылетела. И тут уж, кто мог уйти, повалили оравой в кубрик. А мне ещё чуть работы – люковину задраить, сходить на полубак, посмотреть там, чтобы стояночный трос лежал бы на киповой планке[42], не тёрся об планширь. Когда я вернулся, Алик и Димка стояли посреди палубы. И бондарь заливал бочки забортной водой из шланга. Всё стихло, ветер сразу улёгся – мы уже лежали в дрейфе.
– И больше ничего? – спросил Димка.
Они думали – час уйдёт на выметку. А прошло, если хотите, минут десять.
6
И тут стало видно, что и другие все выметали – англичане, норвежцы, французы, фарерцы, наши таллинцы и калининградцы. Все теперь стояли на порядках, ни один огонь не двигался. Россыпь стоячих огней – и отовсюду музыка, со всех судов.
Я сбегал переоделся в курточку и вышел – «погулять по проспекту», пока там в кубрике не улягутся.
Алик пришёл ко мне на полубак, сел рядом на бухту канатов. Ещё там были штуки три, принайтовленные по-штормовому, однако сел на мою. Тоже погулять вышел. Гуляем и молчим. Вот это самое лучшее.
– Красиво! – он мне говорит.
– Угу!
Оно действительно было красиво – когда прожектора погасли и стало светлее от звёзд и топовых огней. Но скучно же говорить про это.
Он засмеялся.
– Много лишнего говорится, правда?
– Ой, много.
– Но я не об этом, – он кивнул на море и на огни, – я про выметку. Это, правда, красиво. Я сверху смотрел, из кухтыльника. Грандиозно, старик! Все прямо как викинги… Свинство, если завтра пустыря потянем.
Для него ведь, и правда, это первая была выметка. Я-то их насмотрелся. Но первая всегда волнует.
– Особенно тоже не рассчитывай на завтра, – сказал я ему. – Сейчас не заловится – потом возьмём, к марту. Когда она в фиорды пойдёт, с икрой. Тамт только успевай выбирать.
– Зря мы, наверное, ходим зимой? Лучше бы в марте?
– Да. Если только она калянуса не нажрётся. Тогда её придется шкерить. Потрошить.
– А это трудно?
– Всё нелегко. Вообще такого вопроса на пароходе не задавай. Ты её дома-то хоть шкерил?
– Так, штуки по две, к водочке.
– Тонну не пробовал? На холоде, в перчатках без пальчиков. Если палец себе не отшкеришь, считай – повезло.
– А что это – калянус?
– Рачок такой. Когда она его жрёт, у ней кишки соль не принимают. Гнить будет в бочках.
– А летом она его не жрёт?
– Летом она не косякует. Разбегается из фиордов поодиночке.
– Да, это всё равно, что выловить Атлантику. – Он вздохнул отчего-то. – Спасибо.
– Это за что?
– Ну, как… Теперь вот я кое-что знаю. Покурим?
Он мне протянул пачку, зажёг спичку в ладонях. И когда я прикуривал, вдруг он сказал:
– Между прочим, старик, вода от винта вскипает.
– Вон как?
– Да. Это называется «кавитация». Вредная штука, разрушает винт. Когда число оборотов превосходит критическое, на засасывающей стороне появляются пузырьки воздуха. Пар, конечно, не идёт, но все признаки кипения.
– Знаешь!
Он пожал плечами и опять вздохнул.
– Все мы учились понемногу… Возился с подвесными моторами.
– Зачем же ты в корму пошёл?
– В корму? А я не пошёл. Я в гальюн забежал. Но я всё-таки доставил вам удовольствие?
Я поглядел на него – он красивый был, рослый мальчик; девки его, наверное, любили. Отчего же он с Димкой держался за младшего. Но правда, было в нём что-то – как вам объяснить? – всем его хотелось оберечь, приглядеть за ним – как бы он там подальше был от лебёдки, от натянутого троса, не удалился бы невзначай «в сторону моря». За Димкой же никто и не думал смотреть.
– Тяжело тебе плавать?
– Что ты! – он улыбнулся. – Я себя никогда так не чувствовал. Чем тяжелей, тем лучше.
– Вот это здорово!
– Я правду говорю. Рано или поздно, а нужно же себя когда-нибудь сделать. Изменить лицо.
– Это как?
– Не помнишь – у Грина? Читал когда-нибудь? «Алые паруса», кажется. Или – «Бегущая по волнам»…
– Ну, предположим.
Не читал я этого Грина. Я вообще про моряков не могу читать. Вот только Джека Лондона уважаю, он правду написал: «Человек никогда не привыкнет к холоду». Знал, что пишет.
– Там это сильно сделано. Как у него вырастали мозоли на руках и менялось лицо… Но я, наверное, слишком много читал. А если задуматься, судьба у меня страшная.
– Чем же так?
– Не тем, что ты думаешь. Никто у меня в тюряге не сидел. Все, слава богу, живы. Но всё так благополучно – десять лет по одной и той же дорожке в школу, два квартала туда, два обратно. Потом – одной и той же дорожкой в институт. Потом в другой… Вот так подохнешь от информации и никогда не увидишь – архипелаг Паумоту… остров Пасхи… или как танцуют таитянки. Только в кино. А сам никогда не будешь сидеть с венком на шее. Который тебе сплели дочери вождя.
– Знаешь, я тоже умру и не увижу.
– Э! Не в этом дело! – Он выплюнул окурок за борт. – Ты живёшь. Хоть один день из недели врежется в память. Потому что человек помнит – когда ему было трудно. Как он голодал. Валялся в окопе. Как делили цигарку на троих и ему оставили бычка. А когда он жил в тёплой квартире, с ванной и унитазом, это прекрасно, чёрт дери, а вспомнить нечего…
Хороший мотивчик к нам долетел с какого-то датчанина. Алик его подхватил, стал насвистывать.
– Не надо, – сказал я ему. – Рыбу распугаешь.
– Да, извини. Это одно из ваших уважаемых суеверий. В старое время боцман бы мне линька дал? – Потом забыл, опять засвистал и бросил. – Привязалось… Давай ещё покурим? Рот нужно чем-то занять.
Я спросил:
– Ты потом, после экспедиции, в институт вернёшься?
– Конечно. Куда же ещё? Мы себе взяли академический отпуск – так это называется… Хороший способ крупно побездельничать. Но всё-таки мы кое-что урвали! Хоть поплавали на сейнере.
– Какой сейнер! На СРТ ходишь.
– Ну да, но как-то не звучит.
Он глядел, улыбаясь, на море и на огни. А я вдруг стал припоминать, где я уже слышал про этот «сейнер». И не этого ли малого я видел тогда в окне, на Володарской? Не он ли там у Лили сидел на подоконнике, справлял сабантуй? Нет, снизу не разглядеть было, и глаза у меня слезились от холода.
– Слушай, – я спросил, – ты мне чего скажи… Вот у вас, когда девки с ребятами соберутся в компании, они – тоже ругаются?
– В смысле?
– Ну, матерно. Как парни.
Очень я удивил его.
– Бывает. И ещё как.
– А зачем? Если злиться не на кого?
– А это не от злости. Это – как тебе объяснить? В общем, наверное, комплекс. Всё по Фрейду. Ну, она как бы раздевается при всех. Ей это какое-то доставляет удовлетворение, что ли.
– Скажи ты! А парням это нравится?
– Кому как. Мне, например, не очень.
– Лучше бы она вправду разделась?
– Стриптиз? Ну, это совсем другое. Не каждая решится.
– Но ты ж её всё равно после этого не уважаешь?
Он улыбнулся смущённо.
– В остальном они вполне порядочны.
– Которые при всех раздеваются?
– Я же говорю – это совсем другое. Но в общем, ты прав, свинство тут некоторое есть. Но – привыкаешь. Даже трудно себе её представить без этого. А если подумать – за что они нас любят? Тоже за какое-нибудь небольшое свинство. Я с тобой согласен.
– А я ничего и не говорю. Иди-ка ты спать.
Ещё больше я его удивил. Но что-то мне так тошно с ним стало. Оттого, что она была с ним в компании – ну, могла быть, – и хотела перед ним раздеться. Я даже себе представил. Нет, она никаких этих слов не говорит, – хоть я от неё и слышал однажды, – а так именно и делает. И он на неё смотрит, смеётся, и всей компании весело, и дотронуться можно, она позволит. Чёрт знает, до чего вот так додумаешься! Ну, может, и не так у них всё, как я представляю, но почему бы ей не любить его? Ведь он красивый, рослый мальчик. Язык хорошо так подвешен. А что судьба у него «страшная», – ей-то он как раз впору со своей судьбой.
– Ты, правда, иди. Завтра к шести подымут, не выспишься.
– Посижу ещё. Жалко такую красоту упускать.
Господи, я думал – все слова уже в нём кончились.
– Ну, как знаешь.
Я встал и пошёл от него.
7
Я бы сходил к «деду», да у него окно не светилось. Наверное, думаю, ушёл в машину – сейчас там вахта моториста, а моторист у нас – Юрочка, фрукт изрядный, «дед» ему одному не доверял. Тем более машина сейчас подрабатывала, растягивала порядок.
Я заглянул в шахту – Юрочка, голый до пояса, сидел на верстаке и чего-то там точил на шлифовальном станочке, а «дед» расхаживал по пайолам с маслёнкой – работал за этого самого Юрочку.
Я скинулся по трапу. Юрочка меня увидел и сделал ручкой.
– Привет курточке!
– Привет культуристам.
– Посвистим, Сеня?
– Посвистим.
– А за что – за бабу или за политику?
– Вчера за политику. Сегодня, значит, за бабу.
– Итак, Сеня, затронем половой вопрос. Поставим его со всей прямотой. Почему он жить не даёт и трудиться творчески?
Это у нас с ним вроде приветствия. На том разговор и кончается. Потому что этот Юрочка глуп, как треска мороженая, и свистеть мне с ним не о чем – ни за бабу, ни за политику. А точил он себе ножик. Новая, значит, придурь. В прошлую экспедицию он, говорят, штук двадцать зажигалок выточил – корешам в подарок. Сам-то он не курит, здоровье бережёт. Отрастил чёрт-те какие бицепсы, а бездельник, каких поискать.
А «дед» ходил по пайолам, подливал масла в машину. Не знаю, куда он там подливал, мне и за триста лет в ней не разобраться, слишком много всяких крантиков и винтиков. Я просто люблю смотреть, как он это делает. Вот Юрочка – он к ней почти не прикасается, а ходит чумазый, беретик у него в масле – хоть выжми. А «дед» – в пиджаке, в сорочке с галстуком, и ни капли масла на нём нет. Он ходил вокруг машины, а она сопела и плевалась, как скаженная, но только не в «деда». Вот в чём всё дело: таким, как «дед», мне не быть, а таким, как мотыль Юрочка, – охота ли серое вещество тратить?
«Дед» меня заметил, но виду не подал. Ему приятно было, что я смотрю на его машину. Как будто я в ней решил разобраться.
– Алексеич! Поди сюда. – Он уже кончил смазывать и обтирал руки концами. – Послушай-ка.
Ничего я особенного не услышал. Стучала она, как три пулемёта. Клапана подпрыгивали на пружинах и плевались в меня. «Дед» наклонился ко мне, к самому уху:
– Вот так должен стучать нормальный двигатель.
– А!..
Юрочка глядел на нас, точил свой ножик и усмехался.
«Дед» пошёл по пайолам, вдоль всей машины. Он что-то мне про неё рассказывал, но слышно было плохо. Я и не старался услышать. А потом я, знаете, что сделал? Повернулся и полез наверх по трапу. Я и не думал его обидеть. Просто мне жарко стало, душно и шумно. Я и забыл, что больше он к своим винтикам не вернётся, с которыми полжизни прожил. Теперь и вспоминать стыдно про свою глупость. Но я так и сделал – повернулся и полез наверх по трапу.
В салоне кандей Вася, в колпаке и в халате, играл с «юношей» в шахматы. Третий штурман, только что с вахты, ел компот вилкой и подсказывал им обоим. И ещё сидел бондарь, читал газеты, которые мы из порта везли. Он все подшивки прочитывает от доски до доски. Всё, что хотите, знает – и про Вьетнам, и про Лаос. А ходит грязный как собака и спит не раздеваясь. Соседи в кубрике на него жалуются. И злой тоже как собака – на всех на свете. А на меня в особенности. Я только зашёл – он на меня посмотрел, как будто я у него жену отбил. Или наоборот – сплавил ему свою бывшую. И опять уткнулся в газеты.
Кандей Вася спросил, глядя на доску:
– Компоту покушаешь?
– Не хочу.
– А чего хочешь?
– Ничего не хочу.
Третьему надоело подсказывать, на меня переключился:
– Чего ходишь, как лунатик? Курточку напялил и ходит. До преступления так можешь довести.
– Может, я тебе её продать хочу подороже.
– Свистишь! – Он сразу оживился, оскалился, шрам у него побелел. – Тогда уж до порта не носи, лучше пусть у меня полежит.
А что, думаю, взять да и отдать ему курточку? Просто так, не за деньги. То-то счастье привалит третьему!
– До порта я ещё подумаю. Может, я тебе её так отдам.
– Катись! Мне так не нужно. Я с тобой по-серьёзному…
– По-серьёзному она мне в тыщу двести обошлась. Правда. Хочешь – расскажу?
– Катись.
Я вышел опять на палубу. Там хоть музыка играла. «Маркони» через трансляцию запустил какую-то эстраду – датскую или норвежскую. Какой-то Макс объяснялся с какой-то Сибиллой. Грустно это, я вам скажу, – слушать, как музыка льётся ночью над морем, даже когда она весёлая. Слышно, как жизнь проходит, и никак её не удержишь. Музыка сама по себе, а море – само по себе, его всё равно не заглушить, даже вот когда крохотная волнишка чуть подхлюпывает у обшивки.
Вот что я вспомнил. Есть у «маркони» на плёнке одна песенка. Даже и не песенка, а так что-то, флейта своё тянет, а барабан тихонько подгромыхивает – даже как будто невпопад. Называется «Ожидание». В горле пощипывает, когда слушаешь.
«Маркони» у нас живёт на самой верхотуре, выше и капитана, и «деда», рядом с ходовой рубкой. Повернуться там негде, сплошь аппаратура, и качает его сильнее, чем нас под палубой, и вечно народ толчётся. Но я б согласился так жить – ночью ты всё равно один, видишь чьи-нибудь огни в иллюминаторе, а что там штурман мурлычет на вахте или треплется с рулевым, это-то можно музыкой заглушить.
У «маркони» было темно, а сам он спал на одеяле, вниз лицом. В магнитофоне плёнка уже кончалась. Но он, верно, и во сне помнил, где она у него кончается, – полез спросонья менять бобину. И наткнулся на меня.
– Это кто?.. Идём куда-нибудь?
– Нет. В дрейфе валяемся. Просто выравниваем порядок.
Он почесал в затылке.
– Ну правильно, выметали. Всё забыл начисто. Присаживайся.
Я сел к нему на койку. «Маркони» перевернул бобину и опять залёг. Приёмник в углу шипел тихонько, подсвечивал зелёным глазком.
– Вызова ждёшь? – я спросил.
– Подтверждение дадут насчёт погоды.
– А много обещали?
– Два балла. От двух до трёх.
– Зачем же подтверждение? Не штормовая же погода?
– А низачем. Кеп придёт, спросит. Он пунктуальный – всё ему в журнал запиши: сколько обещали, сколько подтвердили. Ты с радиограммой?
– Нет. Песенку одну хотел поставить.
– Исландскую?
– Не знаю, чья она.
– Ну, я знаю, какая тебе нравится. Тут она будет.
Мы с ним закурили. Лицо у него то красным становилось от затяжки, а то – зелёным от рации. Вдруг он спросил:
– Слушай, мы с тобой плавали или нет?
– Не помню.
– И я не помню.
– Сеня меня зовут, Шалай.
– Я знаю, я твой аттестат передавал. Меня – Андреем. Линьков.
Я до этого как-то мельком его видел. Такой он – большеголовый, лобастенький, быстро улыбается, быстро хмурится, а морщины всё равно не уходят со лба. Уже – где лоб, где темечко, волосы белые редки, залысины далеко продвинулись – к сорока поближе, чем к тридцати пяти. Нет, мои все «маркони» как будто помоложе были.
Спросил меня:
– С Ватагиным-капитаном ты не плавал?
– Одну экспедицию, в Баренцево.
– Н-да, – он вздохнул. – Это нам ничего не даёт. С Ватагиным кто ж не плавал! Зверь был, а? Зверь, не кеп!
– Зверь в лучшем смысле.
– В самом лучшем! А в какую экспедицию? Это не когда он швартовый на берег завозил и сам чуть не утоп?
– Нет, такого при мне не было.
– Представляешь, в Тюву приходим из рейса – и машина застопорилась. Сто метров до пирса не довезла. Так спешили, что всё горючее сожгли. Ну что – на конце подтягивайся к пирсу. Но шлюпку спускать – с ней же час промытаришься. А темнеет уже, к ночи дома не будем. Тут Ватагин раздевается, китель вешает на подстрельник, мичманку на кнехт, бросательный в зубы и – бултых, поплыл. Ну, пока он бросательный тащил, всё ничего, только что холодно в феврале купаться. А когда самый-то швартовый пошёл, тут он его и потащил на дно. Орут ему: «Брось его к лешему, душу спасай!» Но ты ж знаешь Ватагина! Хорошо – догадались за этот же конец его обратно на пароход втащить. Из зубов он его не выпускал. Потом всё-таки шлюпкой завезли…
– Нет, – говорю, – при мне другое было.
– Ну-к, потрави!
Такого же сорта и я ему выдал историю. Как у нас, на выборке трала, палубный один свалился за борт. И никто не заметил, он сразу под воду ушёл, а когда скинул сапоги и вынырнул, то уже кричать не мог, дыхание зашлось. И как его тот же бравый Ватагин заметил случайно с мостика. Никому ни слова, тревоги не поднял – зачем ему потом в журнале писать: «Человек за бортом»? – а сам быстренько разделся до пояса, обвязался железным тросом и прыгнул. С полчаса они там барахтались втихомолку – Ватагин его один хотел вытащить, команда чтоб и не знала. Но пришлось всё-таки голос подать. Мы их уже полумёртвых вытаскивали. Всё-таки он шалавый был, этот Ватагин – если у нас в башке у каждого в среднем по пятьдесят шариков, то у него примерно двух не хватало.
– Не-ет! – сказал «маркони». – Он легендарный был, Ватагин! Шепнули ему: в соседнем отряде картина имеется, австрийская, «Двенадцать девушек и один мужчина», ну сильна комедь! Так он и про рыбу забыл – какая там рыба, трое суток мы, как пираты, по всему промыслу шастаем, людей пугаем, и он в матюгальник у каждого встречного спрашивает: «А ну отзовись, не у вас “Двенадцать девок”?» Не успокоился, пока не нашли. Дак потом мы её суток трое крутили без передышки. И всё равно он ловил всех больше. Удачливый был, чёрт. Или нюх какой-то имел на рыбу. Что ты! Разве теперь такие кепы?
Мы таким манером ещё минут пять потравили: какие бывают кепы, и что за люди когда-то ходили по морю – маринманы, золотая когорта, каждому хоть памятник ставь при жизни, и куда ж это всё ушло, – и сошлись мы на том, что и кеп у нас так себе, звёзд, наверное, с неба не хватает; и команда какая-то подобралась не дружная, и вообще-то вся экспедиция у нас не заладится…
Рация в углу запищала, «маркони» перекинулся на другой край койки, надел наушники, стал записывать. Потом погасил зелёный глазок.
– Два балла. Легко вам будет выбирать.
– Теперь тебе спать можно?
– Сиди, потравим ещё. Какой спать! Мне ещё радиограммы передавать, вон ваша братия понаписала, целые повести. – Зажёг плафончик над столом. Там ворох лежал тетрадных листочков, исписанных чернильным грифелем. – Хочешь – зачти. Только между нами.
– Не надо.
– Да развлекись! Ну, я те сам зачту.
Ох, эти наши радиограммы! Васька Буров долго-долго кланялся всем кумовьям, жене наказывал беречь Неддочку и Земфирочку, «пусть будут здоровенькие, а папка им с моря-океана гостинцев привезёт и сказку расскажет про всякие морские чудеса». Шурка Чмырёв – тот со своей Валентиной объяснялся сурово: «Ты помни, что я тебе тогда сказал, а если моя ревность и вообще характер те-бя не устраивают, то лучше порвать это дело, пока не поздно. А ещё я Гарику задолжал десятку, отдашь ему с аттестата и пиши мне чаще. Твой супруг Александр». Митрохин своему братану отбивал на другой пароход: «Здравствуй, брат Петя! Знаю, что ты на промысле. У нас тоже начались трудовые будни. Первая выметка!!! Экипаж у нас хороший. Сообщи, как у вас. Петя, приложи все усилия, а я со своей стороны тоже приложу, чтобы нам встретиться в море…»
– Не знаешь, что и сокращать, – сказал «маркони». Всё вроде существенно. Говори им, не говори, что у меня больше, чем двадцать слов, в эфир не принимают. Вот, третий штурман – сразу видно морского человека: «Дорогая Александра! Я вас недостоин. Черпаков».
– Брось, к богу в рай.
Отложил он эти послания, лёг, закинул голые руки за голову. На локтях у него и на груди, где разошлась ковбойка, виднелись наколотые письмена, русалки с якорями, мечи, обвитые змеями.
– Как же всё-таки, Сеня? Плавали мы с тобой или нет?
– Какая разница! Тем же и я дышу, чем и ты.
– Но неужели же мы не выясним? Э, слушай! А ведь ты Ленку должен был знать. Ленку – «юношу»!..
– Слышал про неё. А плавать с нею – не плавал. Да при мне уже никаких баб на траулерах не было в помине.
Ещё года за три до первого моего рейса рыбацкие жёны начали скопом заявления писать в управление флота, чтобы всех женщин, которые плавали юнгами на СРТ, списали бы начисто: из-за этих женщин у них семейная жизнь разлаживается. И всех их заменили мужиками.
– В помине-то, положим, остались, – «маркони» мне подмигнул. – Ленка, она знаменитая была женщина. Про неё легенды складывали. Как она в кубрик до подъёма приходила к матросам. В первую койку с краю ложится, с последней встаёт. У них это называлось – «утренняя зарядка». А когда в порт приходили и кеп аванс выдавал, а она от него по левую руку сидела, а по правую – профорг. Он свои взносы собирал, она – свои.
– Тоже потеха, – говорю. – Ты сам это видел?
– Ну, Сень, всего ж не увидишь. Но – рассказывали. Больше, наверное, трепу было, чем дела… Но ведь под всяким трёпом что-то ж имеется… Ну, и я тоже кое-чему свидетель. Какая у ней с Ватагиным-то была история – целый роман! При всём пароходе. Бичи прямо к ней подкатывались, если что: «Ленка, похлопочи там, на мостике, чтоб не метали сегодня. Погода сильная, и отдохнуть охота». Ну, она к бичам с душой относилась. «Ватагин, сегодня метать не будем, устали бичи». И – не мечут, картины крутят. Ну, баба! Не знаю – потом она куда делась. Прямо как в воду канула.
– Она и канула.
– Ты шутишь!
– Нет. Я хоть и не плавал с нею, а знаю.
– Как же так вышло? Ну-к, потрави.
Я ему рассказал, как мне рассказывали. В одну экспедицию, поздним вечером, вышла эта самая Ленка ведро выплеснуть с кормы – и упала. Через полчаса только её кандей хватился. Ну, пока ход стопорили, пока возвращались по курсу, пока нашаривали прожектором, она уже закоченела, её только телогрейка держала на плаву. Говорили мне – вытащили ещё живую, но и десяти минут она не прожила, как её ни грели и спиртом ни отпаивали. Пошли к базе, там рефрижераторы, надо же до порта её довезти да предъявить кому следует, у нас не хоронят в море, как в старину. А волнение было – свыше восьми баллов, и база к себе не подпускала. Две недели этот шторм не кончался, и не могли подчалить, носились по морю, и мёртвая Ленка лежала на рострах, под брезентом в шлюпке. Все они чуть с ума не посходили.
– Слушай-ка, – спросил «маркони». – А с чего это она, не рассказывали?
– С чего за борт сваливаются.
– Нет, Сень, тут не просто. Она же опытная была «юноша», столько рейсов отходила. Вдруг пошла бы ночью с ведром, да в шторм? Она бы как-нибудь кандею это дело передоверила. А может, она в него и правда влюбилась, в этого Ватагина? Это мужик от любви не помрёт, а бабы, знаешь, с них станется.
– Не знаю. А может, потому что легенды складывали?
– Думаешь? Кто ж от этого умирает, Сеня? Скорей – тут всё сошлось.
И уже он про эту Ленку по-другому заговорил.
– Если хочешь знать, – говорит, – как она только на траулер пришла, так уже вся её судьба наперёд была расписана. Ты на судне – одна в юбке, а кругом двадцать три мужика с полноценным морским здоровьем, а рейсы же были – по полугоду, ты вспомни. И она же в общем кубрике с механиками жила, её койка только простынкой задёрнута, вот и весь девичий стыд. А тёмных углов сколько, где тебя и полапают, и зажмут, а после все косточки перемоют слюнями. Она и не выдержала. Сначала, наверно, и по рукам давала, и по рылу, а потом сама в загул ударилась, пока её Ватагин не завлёк… Да, Ленка! Сильно ты меня расстроил. Отличная же была девка!
– Не знаю.
– Отличная! Но ты прав – слишком про неё трепали. Корешей же у Ватагина внавал, и каждый, конечно, счастья ему желает. А может, с ней-то и было у него счастье – кто это может судить! Так просто от жены не загуляешь, чтобы во всём отряде про это знали. Да что в отряде, столько людей на флоте участие принимали, отговаривали его, в семью возвращали. А я тебе скажу – когда уже чужой нос лезет… в твои какие-нибудь трепетные отношения, это по-доброму не кончится, не-ет! У меня то же самое было. Ты где служил, на Северном?
– Ну!
– Я-то на Дальнем Востоке, торпедные катера. Ну что – совсем девчонка, ни хитрости у ней, ничего. Насквозь светится. Однажды в субботу нас не уволили, уволили в воскресенье утром – всю ночь она меня на причале ждала, от росы вымокла. Сторожа её гоняли, она в каком-то пакгаузе пряталась. Это ценить надо, Сеня! Я уже о ней по-серьёзному: вот демобилизуюсь и увезу, а почему нет! И чёрт же меня подловил – с корешами посоветоваться. Взяли бутылку, посоветовались. «Ты, Андрюха, нормальный или нет? Что те твоя сахалинка – тебя в России с подмётками оторвут!» Но это всё ладно, а тут существенное было выдвинуто: «Это же и подозрительно, чтобы такая верность! У них же так не бывает, Андрюха, это же факт женской природы, литературу надо читать. Ты-то к ней по субботам, а всю неделю она чего делает – знаешь?» – «Ждёт, – говорю, – учится, чего ей ещё делать». – «Не знаешь! А ближе к сроку, гляди, она ещё к начальству прискачет, с телегой[43]. А потомок от кого – это никто разбираться не будет». И думаешь, я это всё не пережил? Пережил, умный сделался. Когда демобилизовывался, и попрощаться не зашёл. Телеграммку только отбил – срочный вызов, больна тётя. А теперь – локти кусай.
– А вернуться к ней? – я спросил.
– Вернись! Когда их у меня трое уже. Старший вот в школу пойдёт. Я даже так мечтал: вот он подрастёт, всё ему расскажу. Может, он меня поймёт, отпустит к ней. Мужики же мы с ним, неужели не поймёт?
– Поймёт, да она ждать не будет.
– Ты знаешь – ждёт! Вот до прошлой экспедиции я от неё письма имел, в море. Насчёт по́трохов-то я ей не сообщал… Так вроде ничего существенного не писала, про житьё-бытьё, а за строчками чувствуется – приняла бы с дорогой душой. Ну, что-то прервалось – может, на берег послала, да жене в руки.
– Напиши, пускай на почтамт посылает.
«Маркони» засмеялся – почти весело.
– Э, Сеня! Когда ещё на почтамт ходить!
Мы не заметили – машина кончила подрабатывать, и кто стоял на руле, ушёл спать, в рубке стало тихо. Тут началось это самое «Ожидание», а на меня некоторые вещи нехорошо действуют, как первая стопка на запойного. Я так и знал, что всё расскажу этому «маркони»: и про Лилю, и как ездил к Нинке, и про то, как меня ограбили бичи и Клавка, – хотя я впервые с ним говорил и видел, конечно, что он трепло. Но это я потом буду жалеть и ругать себя последними словами, а при случае такую же сделаю глупость.
«Маркони» слушал, ни о чём не спрашивал, только вздыхал и поддакивал. Потом сказал:
– Да, Сеня… Под этот разговор выпить бы следовало, а нечего. Но я тебе скажу, как за столиком, – мы хорошие люди, Сеня! Если бы с нами всегда по-хорошему, мы ж горы бы своротили. А если б кто нас научил, с кем найдёшь, а с кем потеряешь… Мы б же его озолотили, Сеня!
Ну, и всё в том же роде. Потом он спросил:
– Ты после экспедиции куда двинешься?
– Не знаю. В следующую экспедицию.
– Я – всё, завязываю! Меня кореш в грузовую авиацию соблазняет, в лётный состав. Такие же там передатчики. Зарплата, конечно, лимитировать будет. Но думаю – а чёрт с ней, с зарплатой, по́трохов бабке сплавим, а жена пусть поработает какое-то время. Зато же там рейсы – часы, а не месяцы. Валяй-ка со мной на пару.
– Что я там буду делать?
– Пристроишься. А то – радистом натаскаю.
– Можно и радистом.
– Нет. – Он вздохнул. – Если «можно», то лучше не надо. Счастлив не будешь. Тебя вон «дед» на механика тянет, я уж слышал, а ты не идёшь. И правильно – душа не лежит. Счастье у человека на чём держится? На трёх китах – работа, кореши, женщина. Это мне ещё лейтенант на катере втолковывал. Если это в порядке, остальное всё приложится. Согласен?
– Мне, значит, только трёх китов не хватает.
«Маркони» призадумался, лоб почесал.
– Худо дело, Сеня. Отчего мы с тобой – моряки, а? Ленточки нас поманили?
– Меня, пожалуй, ленточки.
– С детства небось мечтал?
– С младых ногтей.
– Но ведь поумнеть-то – надо? Нет уж, вот доплаваю рейс, пойду на шофёра сдавать.
– Ты же в авиацию хотел.
Он засмеялся:
– Иди-ка спать, братишка. Завтра вас до света подымут.
В кубрик я пришёл как раз вовремя. Когда уже все угомонились. Дверь была прикрыта, а от камелька жаром несло, как от домны. До чего же мы, северяне, тепло любим. Умираем без него!
Я лежал, не спал – то ли от жары, то ли «маркони» меня расстроил. Как и я его.
А меня ведь, и правда, ленточки поманили. Хоть я и соврал ему насчёт младых ногтей. Мальчишкой я ни в каких моряков не играл и даже не думал о море. И где там подумать – течёт у нас вшивый Орлик, а по нему до Оки и на дощанике не доберёшься, то и дело тащишься через мели. И когда они появились у нас на Сакко-Ванцетти, эти трое с ленточками, в отпуск приехали, я на них как на чучела смотрел. Хотя они бравые были ребята – подтянутые, наглаженные, клёш не чересчур широкий. Всегда они ходили втроём, занимали весь тротуар – как три эсминца «фронтом» – и по сторонам не глазели, а прямо перед собою суровым взглядом, и понемногу вся наша сакко- ванцеттинская шпана их зауважала. А потом и забеспокоилась – когда они себе отхватили по хорошей кадровой девке и стали вшестером ходить, по паре «в кильватере». Но я не беспокоился – они же не у меня отбили, да и некогда было об этом думать. У меня в то лето отец, паровозный машинист, погиб в крушении, и я должен был мать кормить и сестрёнку. Пришлось мне уйти из школы, после седьмого класса, и поступить в ФЗО[44], там всё-таки стипендия, а вечерами я ещё в депо подрабатывал – слесарем-башмачником. Ну, попросту, тормозные колодки заменял изношенные. Но тоже, если на то пошло, у меня и чёрная шинель была, и фуражка с козырьком – два пальца от брови, и не меньше я прав имел – смотреть перед собою суровым взглядом и никому не уступать дороги.
А вот однажды – они меня удивили. Это на нашей же Сакко-Ванцетти было, в летнее воскресенье. Я вышел погулять с сестрёнкой и вдруг увидел толпу возле трамвая. Ну, вы знаете, как это бывает, когда что-нибудь такое случается – кого-нибудь сшибло там или затянуло под вагон. Как же это всем интересно, и как приятно, что не с тобой случилось, и какие тут начинаются благородные вопли. «Безобразие, судить надо!.. Хоть бы кто-нибудь скорую вызвал…» А я с чего начал, когда подошёл? На кондукторшу разорался – куда смотрит, тетеря, отправление даёт, когда ещё люди не сели. Так я её с песком продраил – она и ответить не могла, сидела на подножке, вся белая. Я и вожатому выдал – дорого послушать, на всю жизнь запомнит, как дёргать, в зеркальце не поглядев. Но между прочим, под вагон я не заглянул. Мне как раз перед этим рассказывали в подробностях, как моего батю по частям собирали под откосом. Я это не в оправдание говорю, какие тут оправдания, но не можешь – отойди сразу, а языком трепать – это лишь себе облегчение, не вашему ближнему. А тот между тем лежал себе – невидный и безгласный, прямо как выключенный телевизор. И никто даже толком не знал, что там от него осталось.
Тут они подошли, эти трое. Вернее, они вшестером прогуливались, но девок оставили на тротуаре, – а я там не догадался сестрёнку оставить, – и пошли на толпу «все вдруг», разрезали её, как эсминцы режут волну на повороте. И сразу они смекнули, в чём дело, и двое скинули шинельки, с ними полезли под вагон, а третий держал толпу локтями, чтоб не застила свет. Там они вашего ближнего положили на шинель, а другой прикрыли сверху и выволокли между колёс. Ничего с ним такого не случилось, помяло слегка и колёсной ребордой отрезало подошву от ботинка, вместе с кожей. Правда, кровищи натекло в пыль, но от этого так скоро не умирают, он просто в шоке был, потому и молчал. И пока мы за него стонали и охали, они ему перетянули ногу, – девка одна сердобольная пожертвовала косынку, – похлопали по щекам, подули в рот. А третий уже схватил таксишника и сидел у него на радиаторе. Ну, правда, шофёр и не артачился, он своего знакомого узнал, с которым вчера выпивали, перекрестился и повёз его с диким ветром в поликлинику. Тогда они почистились, надели шинельки и ушли к своим кралям. И вся музыка… Но отчего мы все сделались красные, как варёные раки, когда поглядели им вслед, как они уходят спокойненько по Сакко-Ванцетти, – они за всё время не сказали ни слова!
Когда-нибудь поймём же мы, что самые-то добрые дела на свете делаются молча. И что если мы руками ещё можем какое-то добро причинить ближнему, случайно хотя бы, то уж языком – никогда. Но я уже тут проповеди читаю, а мне самому все проповеди и трезвоны давно мозги проели, я уж от них зверею, когда слышу. Почему эти трое и остались для меня самыми лучшими людьми, каких я только знал. Почему же я и на флот напросился, когда мне пришла повестка. Мечтал даже с ними встретиться, думал – вот таких людей делает море. Романтический я был юноша!
Ну, потом я поплавал и таких трепачей повстречал, каких свет не видывал. А самые худшие – которые подобрее. Они вам, видите ли, желают счастья, – так что язык у них не устанет. А если они к тому же всей капеллой споются – лучше сразу бежать куда глаза глядят, кто остался – считай себя покойником. По мне, так этот самый Ватагин, например, такой же покойник, как и Ленка, хотя он-то выжил, не канул. Я с ним плавал в его последнем рейсе – ничего в нем уже не осталось легендарного, одна тревога: что теперь говорят про него, после этой истории? А что могли говорить? Что мне вот этот «маркони» рассказал про Ленку? Хотя бы новую сплетню родил, а то ведь как попугай повторял, что рыбацкие жёны писали в своих заявлениях: бегают к матросам в кубрик, всем желающим – пожалуйста, потом деньги с аванса дерут. И при всём, она для него – «отличная девка». Значит – своя? Ну, а своему- то мы куда охотнее гадим.
Я думал – ведь она с нами ходила в море, разве это дёшево стоит? Ведь какая-нибудь Клавка Перевощикова не пошла бы, она по-другому устроится. Она тебя встретит, такая Клавка, на причале, повиляет бёдрами, и ты пойдёшь за ней, как бык с кольцом в ноздре. И – не прогадаешь, если не будешь особенно жаться, пошвыряешься заработанными, как душа просит. Она тебе на все береговые, на пятнадцать там или семнадцать дней, лучшую жизнь обеспечит – тепло и уют, и питьё с наилучшей закусью, и телевизор, и верную любовь. В городе водки не будет – она достанет, сбегает к «Полярной стреле», у знакомой буфетчицы перекупит ящик. И рыбы она достанет – какой в нашем рыбном городе и не купишь. Всё тебе выстирает и выгладит, разобьётся для тебя, выложится до донышка. И только ты успеешь во вкус войти – разбудит однажды утром и скажет: «Миленький, не забыл – сегодня тебе в море. На́ вот, поешь и опохмелись…» За Нордкапом очухаешься – ни гроша в кармане, да они и не нужны в море, зато ведь вспомнить дорого! И светлый образ её маячит над водами. Месяца три маячит, я по опыту говорю, а в это время она себя другому выкладывает до донышка. Вернёшься – можешь её снова встретить, а можешь – другую, она ничем не хуже. Сколько хотите таких в порту ошивается – капитал сколачивают, а потом уезжают в тёплые края, – так и не сходивши в море.
А Ленка – ходила. Не знаю, зачем она себе такую карьеру выбрала, – но на берегу ей любые подвиги сошли бы, а в море сплетни разносятся без задержки, как круги по воде от камня. Тут ведь мы все – «братишки», какая нам корысть языком чесать, если не к корешу сочувствие. И самые трезвые разума лишаются, а Ватагин и без того не слишком трезвый был. Ведь он как будто всё про эту Ленку знал, когда с ней сошёлся, – и что на самом деле было, и что сверх того натрепали, – что же переменилось? А то, что круги пошли. Что все его хором из беды выручали. Беседы с ним вели – и с ним, и с Ленкой. А в это время жену его, с которой он уже разводиться собрался, науськивали писать цидули в управление. И он сдался, Ватагин, сам же и вычеркнул Ленку из роли. И уж ей-то, конечно, не преминули про то доложить.
А после, когда это всё случилось, те же добренькие себя и показали. Просто удивительно, как быстро они назад отработали! Вчера спасали, а сегодня – руки ему не подавали, требовали собрание провести, обсудить моральный облик, без скидки на производственные успехи, предложить ему с флота уйти. И кто же спас его тогда – Граков! Буквально он его за уши вытащил и все речи оборвал на полуслове. А как он это сделал – снял его с плавсостава и к себе приблизил, чуть не правой рукой назначил в отделе добычи. Так что все ватагинские радетели к нему же попали в подчинение. Ну, а тут, сами понимаете, не повякаешь…
А дальше вы спросите, что с ним стало, с этим Ватагиным? А помните того прилипалу, бывшего моего кепа, который к нам подходил в «Арктике», с Граковым? За минеральненькой ещё бегал… Вот он и был Ватагин.
8
С утра, конечно, новости. Старпом наш отличился ночью – курс через берег проложил. Это уж рулевой принёс на хвосте, все новости из рубки – от рулевого. Ночью показалось старпому, что порядок течением сворачивает, и решил он его растянуть. Определился по звёздам, да не по тем, и – рулевому: «Держи столько-то». Ну, дикарь и держит, ему что. Хорошо ещё, кеп вылез в рубку, сунул глаза в компас, а то б ещё полчаса – и мы в запретную зону вошли бы, с сетями за бортом. А там уже на них норвежский крейсер зарился. Плакали бы наши сети, он бы их тут же конфисковал. То-то крику из-за этого было в рубке!
Я думал – какой же он теперь придёт, старпом, нас будить? Ничего, голосу его не убыло:
– Пад-дъём!
Димка с Аликом расшевелились, начали одеваться. Ну, эти – пускай, им кажется – если они первыми начали, то первыми и кончат. Чёрта с два, они на военке не плавали. Наши все старички ещё полёживали.
Старпом сел на лавку, подбадривал нас:
– Веселей, мальчики, веселей. Сегодня рыбы в сетях навалом.
– Не свисти, – это Шурка ему, Чмырёв, из-за занавески. – Десять селёдин там, кошке на завтрак, и тех сглазишь.
Старпом, слышно, повернулся к нему, скрипит дождевиком. Ему, конечно, обидно, когда ему грубят. Шарашит его, но ответить он не смеет. Шурка всё-таки старый матрос, а он старпомом первую экспедицию плавает – какой у него, архангельского, авторитет? И про ночные его подвиги нам уже известно.
– Чего «не свисти»? Поглядел бы, как чайки над порядком кружатся. Они дело знают.
– Они-то знают, – Шурка ему лениво. – Ты не знаешь.
Тут решил Митрохин высказаться:
– А мне, ребята, сон приснился. Глупыш прямо в кубрик залетел. Сел у меня в головах, клюнул плафончик и говорит человечьим голосом: «Бичи!..»
– Прямо так – «бичи»? – Это Васька там, Буров, со спины на живот перевернулся.
– Ага, говорит, «бичи». С первой выметки бочек двадцать возьмёте. А дальше у вас всё наискось пойдёт, опять же – плафончик клюнул. И улетел.
Салаги захмыкали. А мы помолчали. Сон – дело серьёзное. Потом Шурка спустил ноги.
– Отойди, старпом, а то ушибу.
Тот сразу в двери и завопил уже у соседей:
– Мальчики, пад-дъём!
Тут и я полез одеваться. Я-то знаю – Шурка зря не полезет. Он тоже на военке служил. Салаги ещё только рубахи успели напялить и в штаны влезали, а Шурка уже по трапу сапогами загрохотал. Долго им ещё плавать, пока они нас догонят. Но уж обогнать – нет.
Васька Буров ещё долёживал. Он больше всех плавал. Потому и ленивый, чёрт. Но такой ленивый, что другим тоже лень ему выговаривать.
Я вам не буду расписывать, какое было море. Хорошее было море. Не штиль, а балла так полтора, в штиль нам тоже не сахар, ветер лица не свежит. А над порядками чайки ходили тучами – доброе знамение. В салоне, за чаем, только и говорили – что вот, мол, первая выметка и не зряшная; пустыря вроде не дёрнем; авось, мол, и дальше так пойдёт; тьфу через левое, чтоб не сглазить.
Но вот стало слышно – шпиль заработал, и мы потянулись потихоньку на палубу. Уже дрифтер с помощником вирали[45] из моря стояночный трос, и все становились по местам.
Я своё делал – отвинтил люковину, отвалил её, ролик уложил в пазы, но в трюм не лез ещё.
Дрифтер не торопился, и мы не торопились, смотрели на синее, на зелёное, ресницы даже слипались. Стояночный трос уже кончался, за ним выходил из моря вожак – будто из шёлка крученный, вода на нём сверкала радужно. Чайки садились на него, ехали к шпилю, но шпиль дёргался, и вожак звенел, как мандолина, ни одна птаха усидеть не могла. Дрифтер тянул его не спеша, то есть не он тянул, он только шлаги прижимал к барабану, чтоб не скользили, но так казалось, что это он тянет, дрифтер, весь порядок – с кухтылями, поводцами, сетями, рыбой. Ну, рыбу-то мы ещё не видели. И наверное, дрифтер не о ней думал – нельзя же только об этом и думать, – а думал, наверное, про чаек, которых мы зовём глупышами, черномордиками и солдатами: счастливей они нас или несчастнее. А может быть, и вовсе ни о чём, просто глядел на воду, заворожённый, млел от непонятной радости.
Я подошёл к нему.
– Погода, Сеня!
– Погода, дриф.
– Так бы всё и стоял на палубе, не уходил бы.
– Нипочём, дриф.
– А работать надо, Сеня.
– Спору нет, дриф.
– Потому что – что?
– Потому что стране нужна рыба.
– Грамотный Сеня, идейный. Ну, коли так, отцепляй «стоянку»[46].
Я, слова больше не говоря, развинтил чеку и – с первым шлагом – полез в трюм. Прощай, палуба!
Пахло тут – старой рыбной вонью, карболкой и «лыжной мазью» от вожака, пахло чернью, которой метили на нём марки. И гнилыми досками – от бочек, они за тоненькой переборкой, мне их отсюда видно сквозь щели.
Но я покуда осматривался и принюхивался, а вожак уже, как удав, наполз на меня сверху, из горловины, навалился пудовыми кольцами, надо бы ко́йлать[47] его, да повеселее, пока он меня не задушил.
– Вир-рай!
Это мне дрифтер сверху откуда-то, с синего неба.
А вожаковый трюм – метр с чем-нибудь на восемь, особенно не побегаешь. А надо – бегом. Я этого дела ни разу ещё не нюхал, только с палубы видел мельком, как другие делают, которые после этого лежали в койке часами и глядели в подволок. Знал я только, что вожак в трюме ко́йлается по солнцу и снаружи внутрь. Почему не против солнца? Не изнутри наружу? А бог его ведает, – свив, наверное, такой, – да и не моя забота.
Значит, так: семь шагов вперёд, вдоль переборки, поворачиваешь направо, по солнцу, и снова ведёшь-ведёшь-ведёшь по самому плинтусу, утыкаешься в переборку и опять направо по солнцу, опять семь шагов вперёд, опять по солнцу, по солнышку ясному, новый шлаг ложится внутрь, поворачиваешь, опять переборка, и снова ведёшь-ведёшь-ведёшь… Видали, как лошади бегают на молотилке?
– Вир-рай!
А вожак этот чёртов идёт не откуда-нибудь, а из моря. А море – оно мокрое. Оно мне течёт потихоньку за ворот, и варежки брезентовые вмиг промокли, и в глазах, конечно, защемило. Я было пристал дух перевести, глаза вытереть, и вдруг темно – ко мне кто-то в трюм заглядывает. Старпом. Всю горловину широким своим носом застил. Кеп его небось прислал – меня проверить: всё же я первый день с вожаком.
– Веселей, веселей в трюме! Вожака на палубе навалом…
Дал бы я ему самому побегать, то-то бы взвеселился. Я только сплюнул и дальше побежал. Да не побежал, пошкандыбал на полусогнутых. По пайолам бегать ещё куда ни шло, но я уже первый пласт уложил, теперь по вожаку бегать надо, это вам не паркет, тут в два счёта ногу подвернёшь. А что дальше будет – когда я почти весь его выберу, и сам на нём чуть не к подволоку поднимусь? Там уже на четвереньках придётся. Лучше не думать. Надо второй пласт укладывать.
– Вир-рай!
Дрифтер уже не по-служебному орёт, а с огнём в голосе. А голос у него – на всех иностранцах, наверное, слышно. Подумают, у нас трансляцию на выборке применили.
А вожака, наверно, и правда, много скопилось на палубе – трудно стало тянуть, распутал бы кто.
– Эй, там, на палубе? Распутайте кто-нибудь!
Ну да, услышат, у них там сетевыборка поёт, сапожищи бацают. Нет, подошёл всё же кто-то, стал скидывать ногами, да мне от этого ещё хуже, все шлаги на меня валятся, на голову, на плечи.
– Давай веселей, Сеня! Шевели ушами!
Ага, это дрифтер мне помог. И голос у него чуть поласковее. Всё-таки он человек, дриф. Понимает, каково мне с непривычки. Эх! Я плюнул и побежал. Не на полусогнутых, а прямо как чокнутый. Пусть их, ноги подворачиваются. Пусть из меня сердце выпрыгнет. Я умру, но я ж его распутаю! Я ж его уложу, гадину, сволочь солёную, мокрую… Вот уж осталось два шлага, ну три, всё, можно и отдышаться. Только не дай бог ему снова там скопиться. Опять я его потянул. А он и на сантиметр на поддаётся. Снова там скопилось, что ли? Кто же это мне будет всё время его распутывать? Я прямо повис на нём.
И тут меня так самого рвануло, что я всей грудью на переборку налетел.
– Хрена ты там тянешь? Сетка подошла! Сетку трясут!
Вон что! Ни черта, значит, не скопилось там. Просто я вожак со шпиля тянул. И это меня на волне рвануло, шлаги по барабану скользнули, он же ведь полированный уже, в него смотреться можно. Но дрифтер-то – мог же предупредить: «Стой, не вирай пока». Да кому до вожакового дело!
Я стал к переборке отдышаться, поглядел в люк. И вдруг увидел: звезда качается, голубая, прямо над моей головой. Я просто очумел. Потом лишь дошло, что это не она качается, она себе висит на месте, а нас переваливает с борта на борт. И никто её не видел, только я один – из тёмного трюма. Где же это я читал, что можно в самый ясный полдень увидеть звезду из колодца? Даже не верилось. А теперь я сам в этом колодце оказался.
Я стоял, смотрел на неё. А всё же был настороже, чтоб меня опять не рвануло. Шпиль, я слышал, работает, его на всю выборку не выключают, но дрифтер, поди, там скинул один шлаг с барабана, чтобы проскальзывало. А когда он его снова накинет, это я почувствую, он ведь у меня этот шлаг возьмёт, из моря ему не вытянуть.
А там уже первую сетку трясли – бац, бац! – сыпалась рыба. По звуку не слышно, чтобы уж слишком много взяли, но всё же. Я не утерпел, полез по скобам поглядеть, и вдруг меня чем-то по шее – скользкое, мокрое, бьётся. Здоровенная рыбина скользнула по мне, по рукаву, плюхнулась на вожак. Билась она страшно, сильная была селёдина, всё норовила под шлаги забиться, они ж ещё воду хранят. А когда я её выудил оттуда, себе в варежки, она даже пискнула жабрами, такая бешеная была, что её обманули. И какая же красивая – ведь только что из моря! Не серая, не оловянная, не ржавая, как в магазине. Она, сволочь, вся синяя, зелёная, малиновая, перламутровая, и всё это переливается, каждую секунду – уже новый цвет.
За этой ещё одна шлёпнулась, только безголовая. Оторвали на тряске. Потом ещё одна – с надорванными жабрами, сочилась кровью. Так они и сыпались с палубы, – но все покалеченные. А эта, что я держал, совсем была целенькая, ни жаберки не надорваны, ни плавничок, ни чешуинки не потеряла.
Я её взял покрепче, поднялся по скобам, и зашвырнул подальше, за планширь. Глупыш один за ней кинулся, но у моей-то рыбины счастливая была судьба – не далась глупышу, не повезло ему, ушла в море.
На палубе, я слышал, заржали. Дрифтер ко мне заглянул.
– Сень, это ты нашу рыбу выбрасываешь? Как же это? Мы ловим, а ты кидаешь.
– Пускай живёт.
– А думаешь, она жизнью попользуется? Она сейчас опять в сетку пойдёт.
– Не пойдёт, она теперь учёная.
– Так… А ежели она, учёная, теперь неучёную научит мимо сетки ходить? Ведь это мы, Сеня, без коньяка останемся. Жалостный ты, Сеня. Гуманист!
Долго они там ржали. А тех, безголовых, безжаберных, я тоже выловил и выкинул на палубу. Хуже нет, если рыба куда-нибудь забьётся, потом от вони умрёшь. А на палубе – бац да бац! – и нет-нет да какая-нибудь ко мне залетала. Если покалеченная, я им обратно выкидывал, а целенькая – ту в море. Пускай смеются. Опять же, развлечение для палубных.
А про вожак я опять забыл. Не заметил, как дрифтер выбрал у меня шлаг и накинул на барабан. Пополз, родной, а мы-то заждались. Семь шагов вперёд, по солнцу, ещё пласт уложен, а посмотришь в люк – там она всё качается, звёздочка. Совсем у меня рук не стало, а варежки – хоть выжми, и всё тело колет иголками. Это хорошо ещё – рыба куда ни шло, а заловилась, сети приходилось трясти и стопорить вожак, а если б они пустые шли и вожак бы всё полз да полз, тут бы я как раз богу душу отдал.
Дрифтер опять ко мне заглянул.
– Как, Сень, привыкаешь?
– Да, привыкаю, – говорю. – А нельзя ли придумать чего-нибудь, чтоб он сам ко́йлался?
– Чего, Сень, придумать?
– А я знаю? Барабан какой-нибудь. С мотором.
– Да как же он в трюме-то поместится? И подешевле, чтоб ты его укладывал.
– Значит, совсем ничего нельзя?
Дрифтер сказал:
– Ты не изобретай, понял? Ты – вирай.
Но неужели ничего нельзя? Конечно, придумают. И до чего же мне тогда обидно будет. Как же это я его руками ко́йлал? Я вам скажу, не зазорно гальюн драить, на то ещё машины нет. А вот сети трясти – зазорно, когда есть уже на некоторых судах сететряски. Плохонькие, всего одного матроса заменяют, но есть. Вот, скажем, в трамвае кондуктор билетики отрывает, а потом – бац! – вместо него ящик поставили. Обидно же ему потом, что он вместо ящика стоял.
Но я-то, наверно, попривык к вожаку, если мог уже про чего-то думать. Раньше только и мыслей было – как бы с копыт не сойти, а теперь всё как бы само делалось, а голова была на другом свете. Ничего, думаю, переживём. Вот уже и срост подошёл, толстый такой, надо его специально укладывать, чтоб он мне порядок не нарушил, – бог ты мой, а ведь это я уже первую бухту уложил. Там их ещё штук шесть осталось. Или семь? Надо бы у дрифтера спросить. Только минуты нету, чтоб вылезти.
На палубе опять загорлопанили.
– А это, – слышу, – Сене-вожаковому тащи, он жалостный.
– Сень, а Сень, держи на!
И плюх на меня! – серое с белым, с чёрным, пушистое, бьётся оно, кричит, сразу в угол забилось, только глазёнки блестят, как пуговки. Глупыш, кто же это ещё. Весь сизый, с белой грудкой, концы крыльев чёрные. Одним крылом прижался к переборке, а другое выставил вперёд, как щит, и трепыхал им по вожаку. Я хотел его взять – он ещё пуще забился, затрепыхался, закричал и клюнул меня в варежку. Тогда я снял варежки и просто ладони к нему протянул. И он – пошёл ко мне. Ну, ко мне-то в руки всякая тварь пойдёт. Я его вытащил к свету – одно крыло у него висело, пёрышки маховые сломаны, – и как дотронешься, он сразу кричать и клеваться.
Бичи ко мне заглядывали в люк:
– Сень, ты его рыбой откорми, после кандею отдадим зажарить.
А глупыш притих, только сердчишко стучало. Пожадничал, бродяга, в сети полез, вот и запутался.
В углу, за выгородкой, дрифтер своё хозяйство держал – бухты запасные, пеньку, прядины, – сюда я его и посадил, Фомку. Сразу я его Фомкой окрестил, надо же как-нибудь назвать тварюгу, если она с людьми будет жить. Фомка уже сообразил, что я ему не враг, улёгся, как в гнездо. Я ему кинул селёдину, он поклевал чуть, но заглатывать не стал, а подтянул к себе и накрыл крылом.
Тут снова пополз вожак, а сети пошли победнее, и вытрясали их быстро. Бичам полегче стало на палубе, а мне тяжелей.
Дрифтер опять заорал:
– Вир-р-рай! Заснул там, вожаковый?
И я забыл – не то что про Фомку, про мать родную. Забегал как бешеный. А шлаги всё ползли и ползли. Теперь, конечно, вся злость на вожакового, почему медленно койлает.
– Вир-р-рай, мать твою… Шевели ушами!
Я чуть было прислонился к переборке – лоб вытереть, чтоб глаза не заливало, – как он, сволочь, пополз кольцами, прямо на мои уложенные шлаги. Чтоб его теперь уложить, надо же всё это на палубу обратно выкинуть, иначе запутаешься. Я их откидывал ногами, локтями, головой, а они всё ползли, и весь я опутался этими кольцами.
Дрифтер прибацал ко мне, наклонился.
– Ты будешь вирать или нет?
– А я чего делаю?
– Не знаю, Сень. Не знаю, чего ты там делаешь. А только не вираешь. Поглядел бы, сколько вожака на палубе. Хреново, Сеня. Закипнёмся мы с таким вожаковым.
– Ты лучше умеешь? Ну и валяй, пример покажи.
Дрифтер даже вспотел от моих речей.
– Вылазь!
– Зачем? – Хотя мне, по правде, очень даже хотелось вылезти.
– Вылазь. И свайку захвати.
Я взял у него в хозяйстве свайку и полез. Он стоял, ноги расставив, и глядел, как я лезу. Я высунул голову в люк и зажмурился. Такое светило солнце. Такое было море – хоть вешайся от синевы. Я сел прямо на палубу и ноги свесил в люк. А вожака, и правда, до фени скопилось. Но мне уже плевать было, сколько его скопилось. Очень мне хотелось смотреть на море.
– Дай сюда, – сказал дрифтер.
– Чего тебе?
– Свайку, говорю, дай.
– На, отцепись.
Он эту свайку с маху всадил в палубу. Наверное, на два пальца вошла, силёнки ему не занимать.
– Вот, пускай тут и торчит.
– Пускай, – говорю, – мне-то что?
– А то, что не будешь вирать, я тебе этой свайкой по башке засвечу.
И пошёл к своему шпилю. Снизу он мне выше мачты казался. Грабли чуть не до колен. Ну просто медведь в рокане.
Прямо как во сне я эту свайку выдернул и зафингалил ему в спину, прямо в зелёную спину. Я его не хотел убивать. Мне всё равно было. Однако – не попал. В фальшборт она воткнулась, в обшивочную доску. Да сидя разве размахнёшься?
Никто слова не сказал – ни палубные, ни вахтенный штурман, который, конечно, всё видел из рубки. Дрифтер тоже молча к ней подошёл и выдернул. Смерил, на сколько она вошла.
– На полтора пальца, Сеня.
– Мало. Я думал – на два.
– Мало, говоришь? – Подошёл ко мне. – А если б попала? А, Сеня?
– Ничего. Лежал бы и не дрыгался.
Он прямо лиловый был. Присел около меня на корточки.
– Что ж мы с ней сделаем, Сеня? В море, что ли, кинуть?
– Зачем? В хозяйстве пригодится.
– А вдруг ты опять?.. Ах ты, гуманист чёртов. Ты что думал, я в самом деле засветить хотел? Я ж только так сказал.
– Ну и я – только так бросил.
Он поцокал языком. Свайку положил возле люковины.
– Отчего ж мы такие нервные, Сеня? Кто ж нас такими нервными сделал? Не иначе – Хрущёв. Всё чего-нибудь придумает, турист. То кукурузу, понимаешь, то Большую Химию. А при Хозяине-то, вспомни, и порядок был, и каждый год к 1 апреля цены снижены… Ай-яй-яй!.. Но ты вирай всё-таки, Сеня. Помаленьку, а вирай.
Тут в нём опять голос прорезался:
– А что стоим, как балды на паперти? А ну, помогите ему!
Серёга Фирстов с Шуркой кинулись к нам. Я опять полез в трюм. Потихоньку они мне спускали шлаг за шлагом, пока я всё не уложил.
Дрифтер спросил с неба:
– Дома, Сеня, мы за это дело выпьем?
Я не ответил. Он постоял, языком поцокал и ушёл к шпилю. Всё лицо у меня горело, и руки тряслись.
Сетки пошли – то быстро, то не спеша, косяк попался неплотный, так что я и набегаться успевал, и отдышаться. Если что и скапливалось там, на палубе, дрифтер сам подходил помогать. И приговаривал ласково:
– А вот и опять вожачку накопилось. Повираем его, Сеня?
Или там:
– Заснул чего-то вожаковый наш, как бы это разбудить, не осерчает?
Я уж помалкивал. Пласты ложились мне под ноги, и я на них поднимался к подволоку. Сначала шапкой коснулся, потом голову пришлось подвернуть. Последняя бухта всего труднее шла, – их всё-таки восемь оказалось, а не семь, – я её чуть не на четвереньках койлал. Когда последний шлаг упал, отцепленный уже от стояночного троса, я и не поверил, что конец. Подержал его в руке. Нет, ничего уже к нему больше не привязано. Конец.
– Всё, Сень, вылазь на воздушок.
Дрифтер стоял надо мной, лыбился. Я полез наверх и чуть не свалился обратно в трюм. Дрифтер меня под мышки выволок.
Я пошёл на полубак, прислонился там животом к фальшборту, глядел на воду. Теперь-то я понял, почему вожаковые глядели часами в подволок, как скойлают все бухты.
Вода чуть плескалась, и в ней кружились чешуинки. Синее и серебристое – это красиво, чёрт дери. А больше мне ни о чём не думалось.
– Устал? – спросил дрифтер.
Я только вздохнул. Ответить – язык не шевелился.
Чешуинки закружились быстрее, поплыли назад, вода заструилась… Это мы на новый поиск пошли.
Потом я люковину закрывал, завинчивал… Но рано или поздно, а придётся к палубным идти, не хочется же «сачка» заработать, да и нечестно.
Вот и дрифтер напомнил:
– Отдышись минуту и давай – бичам помогать. Есть ещё работа на палубе.
9
Я-то знал, что свайку они мне не забыли. Бондарь по крайней мере. Он только и ждал высказаться.
– Кому помогать? – я спросил. Хотя у меня ещё руки не отошли за что-нибудь взяться.
– А не надо, Сеня, – сказал он мне ласково. Весь раскраснелся от работы. Но больше от злости. – Ты сегодня и так намахался. Свайка – она тяжёлая.
– Это смотря в кого кидать.
Он ухмыльнулся в усы, запечатал тремя ударами бочку, откатил.
– В меня бы – ты б уже на дне лежал.
– Не лежал бы. В тебя-то я бы не промахнулся.
Ну вот, обменялись любезностями, больше из бичей никто ничего не добавил. Исчерпали, значит, тему.
Устали они не меньше моего. А вот вымарались побольше. Я-то хоть чистый там бегаю, в трюме, а они – в чешуе по макушку, в слизи, в крови, на сапогах налипло с полпуда.
– Везёт тебе, Сеня! – Васька Буров мне позавидовал. – Благодари судьбу. А холода настанут – тебе ещё всех теплей будет.
Я не стал спорить. Хорошо бы все хоть день в чужой шкуре побывали, никто бы никому не завидовал.
Я поглядел – вся палуба в работе. Вертится карусель. Сети уже уложены и придавлены жердиной, последнюю рыбу сгребают, подают сачками на рыбодел[48], там её боцман с рыбмастером, в резиновых перчатках с нарукавниками, мешают с солью, ссыпают себе под живот, в бочки.
Салаги взялись палубу водой скатить. Один скатывал, другой ему потравливал шланг. Ну, это и один может. Тут же Алика за плечо завернули. Васька Буров завернул – он, как ястреб, сразу видит, кому меньше работы досталось.
Дрифтер с помощником возятся у сетевыборки, что-то она сегодня заедала. А заедает она, потому что на берегу придумана, там не качает, сетку из-под храпцов не рвёт. Они её разобрали, посмотрели, да и снова начали собирать. Вроде бы всё в порядке. Ну, а завтра снова она заест – разберут да посмотрят.
А все остальные – конечно, с бочками. Великое дело – бочки! Их надо выбрать из трюма, вышибить донья, обручи осадить и залить водой, чтоб разбухли к утру. И ещё так расставить их, чтоб не мешали ходить и не кренили судно, и чтоб не падали, не катались по всей палубе. Только они всё равно и мешают, и кренят, и катаются, потому что палуба маленькая, а бочек до чёрта, и неизвестно, сколько их назавтра понадобится. Выставляют штук семьдесят, больше всё равно не поместится. Если заловится рыба – значит, будем маневрировать: штук десять пустых достанем, на их место штук десять с рыбой, и так до посинения. А в это время, пока мы с ними возимся, судно идёт, и бочки вырывает из рук, но кеп и минуты не ждёт, он завтрашнюю рыбу ищет.
Так что салаге Алику плохо пришлось – отрядил его Васька подкатывать ему полные, с рыбой. Сам-то он на лебёдке пристроился, там силы никакой, только храпцы надевай на кромки да помахивай варежкой. Самое муторное – подкатывать. Надо её, родную, скантовать в обнимку, вывести из узкости, после уж повалить и катить к трюму. Кое-как салага её скантовал и повалил, а дальше она у него сама поехала. Но прежде она его сбила с ног. Едва-едва я успел её перехватить.
– Ты, – спрашиваю, – из цирка? Или так, жить расхотелось?
Он сидел и глаза таращил. Даже испугаться не успел. Не понял, чем бы это кончилось, если б она к нему вернулась с креном. Вскочил и снова за бочку.
– Подожди, – говорю, – посмотри хоть, как это делается.
– Чего ты с ним нянькаешься? – Шурка Чмырёв мне заорал. – Синяков понабьёт – научится. Мне кто показывал?
– Потому ты дураком и остался. Гляди, – говорю я Алику, – я её одними пальчиками покачу. Видишь – сама идёт. Всё понял?
Покивал он, потом сам попробовал – опять она у него вырвалась.
– Алик! – ему Димка кричит. – Не позорь баскетболистов!
– А чёрта ли толку, – говорю, – что он баскетболист? Тут думать надо. Вот, смотри. Ты на пароходе работаешь, тут всё труднее в сто раз. Но можно же эту качку использовать. Ты же не смотришь, катишь её против крена, это себе дороже. А я подожду, и вот она сама пошла, только поддерживай с боков. А теперь крен на меня, сейчас назад покатится, а я её – поперёк. И никуда она, сволочь, не денется. Вот и весь университет.
Понял как будто. Сам попробовал – и получилось. Расцвёл от радости.
– Спасибо, – говорит.
– Не за что. Спасиба мне твоего не надо. Мне б как-нибудь тебя живого домой отпустить.
Вместе мы быстренько их скатали, и он до того разошёлся – ещё чего-то хотел делать на палубе.
– Неужели всё? – спрашивает.
Я удивился – одно дело ему показали, а в другом он опять лопух. Видит, что трюм не закрыт лючинами[49], брезент валяется рядом.
– Так и поплывём, – спрашиваю, – с разинутыми трюмами?
Даже уши у него запылали.
Мы положили все лючины, накрыли брезентом. Тут он сам его стал заклинивать.
– Ты, – спрашиваю, – ручник держал когда-нибудь?
– Что это такое – ручник?
– То, что в руке у тебя.
– А! Молоток?
– Дай сюда. И ступай в кубрик.
Жора-штурман крикнул мне из рубки:
– Гони ты его по шеям, сам сделай.
Алик на меня поглядел, и мне нехорошо сделалось. У него чуть не слёзы были в глазах. И правда, зачем я его мучил?
– Иди умывайся, без тебя управлюсь.
Он встал, руки в карманах, но не уходил. Смотрел, как я брезент заклиниваю. А рядом другой лежал ручник и клинья – он их не догадался взять.
– Ну, что стоишь над душой как столб!
– Послушай, – он мне говорит, – я думал, ты хоть чем-то отличаешься от всех остальных. Так мне казалось. А ты – такой же, зверь. Это жалко, шеф. Побереги хоть нервы. Что за удовольствие – орать на человека?
Я встал тоже:
– Удовольствия мало. Но это хорошо, что я кричу. Вот когда ты мне совсем будешь до лампочки, я тебе слова не скажу. Это лучше будет?
– Ты знаешь – пожалуй, лучше.
Он закусил губу и пошёл. Честное слово, мне жалко его было до смерти. И ненавидел я его – со вчерашнего вечера. Ну, хорошо, пусть я – зверь. Но зачем человек не своим делом занимается?
А все уже в кубрик ушли. Один я остался – из-за салаги. А на палубе не дай бог задержаться.
– Эй, как тебя? Шалай? – Жора-штурман мне кричит. – Кто шланг оставил?
– Кто же оставил? Кто бочки заливал.
– У, салага, мешком трёхнутый! Убери-ка его.
Пошёл убирать. За это время он мне ещё работу нашёл.
– Глянь-ка, вон бочка слева стоит, шестая.
– Ну?
– Привяжи-ка её от греха подальше, покатится.
Это уж Васька Буров мне удружил, сачок.
– И рыбодел не привязали.
Уже все на обед пронеслись галопом, а я всё возился. Вот те и Алик! «Неужели всё?» Я взмолился наконец:
– Жора, всей работы на палубе не переделаешь. А мне на руль идти.
Он махнул рукой.
– Иди обедай. Боцмана позови ко мне.
Покамест я рокан скидывал, умывался, уже в салоне битком набилось. Это у нас быстро делается – не хочется же по переборке жаться, за столом только восьмеро помещаются. Да ещё обязательно кто-нибудь из штурманов или механиков рассиживает – не выберут другого времени пообедать.
В данный момент третий штурман рассиживал. Доедал не спеша компот, а косточки сплёвывал на ложечку – в мореходке, поди, научился. Им там, поди, специально лекции читают – как себя в обществе вести.
Так он, значит, рассиживал, а мы по переборочке жались. И он же нам ещё и говорит:
– Вам, – говорит, – обед сегодня не полагается, мало рыбы взяли. Одиннадцать бочек – это разве улов?
– А кто её искал? – спросил Шурка. – Ты ж на вахте был.
– Эхолот пишет, не я.
Всё, конечно, шуточки. Только шутить не надо, когда всем обидно из-за тонны уродоваться.
– Это вот точно, – дрифтер ему сказал. – К эхолоту ещё мозги требуются.
Тот застыл с ложечкой, медленно стал бледнеть.
– Не понял. Прошу повторить.
Дрифтер взял да и повторил, ему что. Да ещё прибавил в том смысле, что кое-кто у нас на пароходе чужой хлеб ест.
– Твой, что ли?
– И мой в том числе.
– Прошу – персонально. При свидетелях. Кого имеешь в виду?
Дрифтер смолчал через силу. Его уже и за локти дёргали, и на ноги наступали. Бондарь зато высказался.
– Ты б, Сергеич, не шумел бы, видишь – с выборки люди пришли, устали как собаки. Могут чего и лишнего сказать – про кого, и сами не знают. А ты на себя примешь.
Тоже миротворец. В нём такая змея сидит, на всех яду хватит. И как чуть скандалом запахло, он тут, с добродушной такой ухмылочкой. Третий пошёл к двери, сказал:
– Я лишнего от себя не прибавлю. А то, что тут было сказано, считаю нужным довести до сведения капитана.
– Валяй, доводи, – дрифтер опять не стерпел. – Это ты умеешь.
И только за третьим дверь захлопнулась, Васька Буров поддакнул.
– Да чо с него взять-то, с Шакал Сергеича? С чужим же дипломом плавает.
И пошло на эту тему.
– Как так – с чужим?
– А украл он его, наверно.
– Да не украл, на толчке купил, со всеми печатями.
– Только «фио»[50] проставил.
Димка все эти речи слушал, посмеивался, переглядывался с Аликом, потом сказал:
– Очаровательная вы компания, бичи! Смотрю на вас – не налюбуюсь. Непонятно мне – что вас объединяет? Ни дружбы, ни привязанности, простой привычки даже нет друг к другу – сплошная грызня. И на это вся энергия у вас уходит. А доведись-ка вам сообща против кого-нибудь – хватит ли её?
Я увидел – все на него смотрят злыми глазами. И молчат.
– Будет вам, – кандей Вася вмешался. – Передерётесь ещё в салоне.
Он притащил целый таз с жареной треской и вывалил на стол, на газетку. Нам в этот день четыре трещины попались, и он их всю выборку за бортом держал, на прядине, только сейчас живыми кинул на сковороду. Потому что, как говорил наш старпом из Волоколамска, «её, заразу, нужно есть, когда она в состоянии клинической смерти». И тут, конечно, все споры кончились. А дальше я не знаю, мне на руль было идти.
10
Сменял я помощника дрифтера, Гешу. А у Геши часы золотые на руке, он их и во время выборки не снимает, и всегда ему кажется – он лишнее на вахте стоит.
– Может, ты б ещё через час пришёл? – спрашивает. – А то слишком рано.
– Знаю, что рано, – говорю, – да там кандей трески нажарил, мне жалко стало, что тебе не достанется.
– Семьдесят градусов, руль сдан.
– Порядок. Руль принят.
А заступил я минута в минуту, ещё Жору-штурмана не сменяли. Как раз вместе со мной третий заступал, а он-то не опоздает, Жору боится. Жору и капитан боится. Ну, не боится, а прислушивается, потому что на самом деле ему бы старпомом плавать, а не плосконосому.
Пришёл третий – нахмуренный, красный лицом, только шрам белел.
– Точны, как бог, Константин Сергеевич, – Жора его всегда на «вы» зовёт, хотя тот и младше его и годами, и чином. – Курс семьдесят, селёдка ушла на бал. Увидите акулу – передайте привет. Адьё!
Третий походил по рубке, зашёл в штурманскую – там что-то эхолот пискнул, – спросил оттуда:
– Сколько держишь?
– Да семьдесят.
– Держи семьдесят пять.
– Пожалуйста.
– Не «пожалуйста», а «есть держать семьдесят пять!». Учишь вас, а всё – деревня. Никакой морской чёткости от вас не дождёшься.
Вышел опять в ходовую, опустил окно. Внизу как раз прошёл дрифтер – руки за поясом, штаны сзади блестят, голенища жёлтым вывернуты наружу, за голенищем – нож. Рыбацкий шик.
Третий сплюнул на палубу, повернулся ко мне.
– Как ты относишься, что он на тебя замахивался?
– Кто замахивался?
– Ну, чего виляешь? Свайкой он на тебя замахнулся или нет?
– Я тоже на него замахнулся. Даже вроде бы кинул.
– Ты тоже не на высоте. Но он первый начал. Это все видели.
– Ладно, забыто уже.
– Ха! Думаешь, он тебе забыл?
– Почём я знаю? Я ему – забыл.
– Ну и дурак. Такие вещи нельзя оставлять без последствий.
– У него работа нервная.
– А у тебя – спокойная? Он за свою работу и получает больше тебя.
Мне неохота было лезть в ихнюю склоку. Она у них теперь не кончится. Как у меня с бондарем. Тоже друг друга невзлюбили – значит, нужно на разные пароходы расходиться, а не выяснять.
– Слушай, Сергеич, я жаловаться к кепу не пойду, предпочитаю своим способом.
– Это, знаешь ли, порочный способ. Так ты только руки ему развязываешь. Устанавливаешь, понял, ненормальный стиль отношений на флоте. Слыхал, как он в салоне распоясался?
Я промолчал. Он так всю вахту проспорит.
– Сколько держишь?
– Восемьдесят.
– А я тебе сколько приказал?
– Семьдесят пять.
– Как же так? Точней на курсе!
Следил, как одерживаю, выравниваю курс. Не всё ему равно? – идём на поиск, море прочёсываем. Потом ему надоело следить. Охота была высказаться.
– У тебя какое образование?
– Семь классов. И ФЗО.
– Видал! А у будки – всего четыре. А он на тебя орёт, замахивается.
Я промолчал.
– Какого же хрена ты в матросах кантуешься? Тебе в мореходку надо идти.
Я кивнул. В мореходку так в мореходку.
– Я серьёзно говорю. Охота тебе в кубрике с семью рылами сидеть? Выслушивать от каждого остолопа безграмотного. Что дрифтер, что боцман – один хрен. А у тебя же голова светлая!
Я засмеялся. С чего это он взял – насчёт моей головы?
– Чего смеёшься? Плакать надо. Так и подохнешь в кубрике. Я тебе точно предсказываю.
– То же мне и «дед» предсказывает. Только – под забором. И в механики зовёт.
– Ты «деда» не слушай. «Дед» у тебя, знаешь… Хотя, в общем-то, он прав. Но лучше – в штурмана́ идти. У тебя дело будет в руках, понял? Знания какие-то. А когда дело в руках – и делать ничего не надо, понял?
– Нет.
– Чо тут не понимать! Вахту отстоял – и гуляй шестнадцать часов в сутки, плюй на всех с клотика. Купишь се- бе макен, мичманку наденешь, человеком себя почувствуешь. Есть же у тебя к полноценной жизни стремление, курточку вон какую отхватил. А представь – ты штурман. В макене ходишь, с белым шарфиком, берёшь такси, едешь в ресторан, развлекаешься, как человек. Не «советский», не «хуецкий», а просто человек. Тебе – уважение. И не рассусоливай в жизни, не мямли. Надо быть резким человеком, понял?
– Ага.
– Сколько держишь?
– Семьдесят два.
– Точней на курсе! А все эти рыла – ты их презирай, понял? Они большего не стоят. Их надо на место ставить. Холодно, резко, понял?
– Понял. Надо быть резким человеком.
– Во! Столько и держи.
Опять запищал эхолот. Третий сбегал туда и вернулся, сплюнул вниз, на палубу. Плевался он длинно, это у него хорошо получалось.
– Ты женатый?
– Нет пока.
– Что ты! Цены тебе нет. Свободный, незатраленный. А я одной стерве двадцать пять процентов от сердца отрываю, от другой отбиваюсь, и с третьей раздрай, а там – пацан, понял? Такой пацан – закачаешься! «Папка у меня стулман», понял? Характер – весь в меня, даже не платить жалко. Будет резким человеком. Если она его не испортит. Вот я чего боюсь.
Хлопнула дверь – кеп вошёл, в шапке, в телогрейке, в тонких сапожках, как у кавказских плясунов. На палубе в таких не походишь, – но капитаны, бывает, неделями на палубу не выходят. В шапке у него решительный был вид, не скажешь, что лысина как поднос. Первым делом он на эхолот поглядел, потом на компас. Нахмурился.
– Сколько он у тебя держит? Лодочными зигзагами он у тебя ходит[51].
– А ну точней! – сказал третий. – Ты что как бухой?
Спорить тут бесполезно. Они лучше меня знают, что картушка на месте не стоит ни секунды. Держишь – в общем и целом. Но поворчать полагается.
– Не ходи зигзагами, – кеп мне говорит.
– Я не хожу.
– Ты-то не ходишь, пароход ходит.
– Есть не ходить зигзагами!
Слава богу, эхолот заверещал, оба туда кинулись.
– Можно бы и метнуть, – третий сказал.
– А глубина? Сейчас-то погода слабая, она, видишь, по дну идёт. А к ночи – хрен знает, на сколько она поднимется.
Снова вернулись в ходовую.
– Норвежец вон уже на порядке стоит, – третий заметил. – Спросить бы у него, на сколько забрасывали?
– Я те спрошу! Ещё чего придумай.
– А что – не ответят?
– Не положено – и всё.
Норвежец был весь оранжевый, золотистый, с белоснежной рубкой. Под цвет бортов – шлюпки выкрашены и капы. На палубе, у лееров, стояли двое в чёрных блестящих роканах, смотрели, как мы проходим. Почему бы и не спросить у них? Я сам спрашивал, они всегда ответят. Надо только выйти на мостик, показать пальцем вниз, нарисовать вопросительный знак. И любой норвежец сразу на пальцах покажет, на сколько у них сети заглублены. Жалко им, что ли?
– Давай-ка сами проверим, – сказал кеп.
– Да неудобно, Николаич.
– Неудобно штаны через голову надевать. И пустыря дёргать.
Третий, по телеграфу, сбавил ход до малого и ушёл к эхолоту. Справа по ходу качались на зыбях норвежские кухтыли, красная цепочка длиной с полмили. У них порядки покороче наших, да ведь и судёнышки поменьше.
– Правее держи, – сказал кеп. – Пройдёшь между кухтылями?
– Постараюсь.
– Не «постараюсь», а надо не задеть.
Всегда так делают на промыслах, если надо пройти через чужой порядок. Но я так думаю, норвежцы-то поняли, что мы их проверяем. Для чего же мы курс меняли? Те двое, что стояли на палубе, так весело переглянулись. Даже кеп смутился.
Эхолот пискнул и смолк. Это мы прошли над их се- тями.
– Восемьдесят, – сказал третий.
– Ну, видишь, – сказал кеп. – И спрашивать не надо.
Норвежцы глядели на нас и скалились.
– Давай-ка полный, – сказал кеп.
Третий перевёл ручку телеграфа. Но справа кто-то уже нас обгонял, быстренько, как стоячих. По синему борту бежали белые буквы. Третий их читал, шевелил губами:
– «Герл Пегги. Скотланд».
– Шотландец, – сказал кеп. – А ты – «Скотланд». Английского не знаешь. То-то и видно, что диплом у тебя не свой.
Лицо у третьего пошло пятнами.
– А ходко идёт, – кеп позавидовал. – И всего-то автомобильный движок у него.
– Обводы зато хорошие.
– Обводы – мечта!
Шотландец нас обошёл – стройный, гордый, как лебедь. Мы смотрели на его корму с подвешенной шлюпкой – такой же синей, лаковой, как его борт. Из камбуза вышел повар, в белом колпаке и фартуке, с ведром. Он на нас посмотрел, что-то кому-то крикнул в дверь и выплеснул с кормы помои. Это было прямо у нас по курсу. Мы через эти плавающие помои должны были пройти.
– Нахалы, – сказал кеп. – Нахалы, больше никто. А ты ещё спрашивать у них хотел.
– Я не у них. Я у норвежцев.
– Все хороши. Аристократы вонючие.
Из радиорубки в ходовую вышел «маркони». Чего-то он улыбался хитро, смотрел вслед шотландцу, потом сказал, как будто между прочим:
– Николаич, радиограммку примите.
Кеп на него уставился грозно.
– От этого, что ли? От «Скотланда»?
– От него.
– А зачем принял?
– Случайно.
Кеп её взял двумя пальцами, как лезвие.
– Детством занимаются. «Иван, селёдки нет, собирай комсомольское собрание». Хоть бы новенького чего придумали.
Скомкал её, кинул за борт, через окно.
– Больше мне таких не подавай. Делать тебе нечего.
– А я чего? – «Маркони» мне подмигнул. – Они на совет капитанов настроились, знают волну.
– Врёшь ты всё. Сам на них настроился.
– Проверьте.
Кеп поглядел на часы. И правда, пять было, как раз совет капитанов. Он ушёл в радиорубку и там, слышно было, забубнил:
– Восемьсот пятнадцатый говорит. Здравствуйте, товарищи. Сегодня первая выборка у нас. Взяли маловато, одиннадцать бочек. Глубина шестьдесят. Сегодня думаю метнуть на восемьдесят. Есть у меня предположение…
Вышел мрачный, походил по рубке, снова пошёл смотреть эхолот.
– Пишет всё, пишет… Мелочь пузатую. Или планктон. Ладно, пойду к себе. А ты позови, когда чего-нибудь дельное напишет. И следи как полагается, а то ты ему всё лекции читаешь…
Откуда он наш разговор слышал? Наверно, по трубе из своей каюты. Она хоть и заткнута свистком, но услышать можно, если ухо пристроить.
– Ему не я читаю, – сказал третий. – Ему «дед» читает, в механики зовёт.
Кеп себя постучал пальцем по лбу, – мне видно было краем глаза.
– Чем бы дитё ни тешилось…
Пошёл было, потом опять вернулся, поскрёб щеку.
– Между прочим, это он мысль подал, собрание надо бы провести. Есть кой-какие проблемы.
– Значит, не зря я вам радиограмму подал? – спросил «маркони».
Кеп рассердился:
– Делом займись, Линьков. Аппаратуру свою изучай, повышай квалификацию. Тоже детством занимаешься.
Я потом спросил:
– Почему это он «деда» не любит?
– А кто кого любит? – спросил «маркони».
– Точней на курсе, – сказал третий. – Вправо ушёл. Не ходи вправо.
Больше мы не говорили.
Потом я сменился и пошёл глупыша моего проведать. Он уже всю селёдку успел срубать и поднагадил, конечно. Я ему всё почистил, потом надёргал из шпигатов ещё несколько селёдин. Там они всегда застревают, никакой струёй их оттуда не вымыть.
Фомка поглядел на это богатство, одну заглотал сразу, а другие накрыл крылом. Он уже меня совсем не боялся, не зарывался головой в перья, когда я руку подносил. Но с крылом у него плохи были дела, я чуть задел случайно, и он закричал, забился. И потом уже смотрел на меня сердито, только и ждал, когда я уйду. Вся дружба наша полетела прахом…
11
Собрание мы в этот же день и провели. Не комсомольское, правда, а судовое. Рыбу всё не могли найти, и кеп решил даром времени не терять.
Собираемся мы в салоне – где же нам ещё? Ну, летом в погожий день можно и на палубе, а так – в салоне, это у нас самое большое помещение. Почти всё оно занято столом, с двумя лавками, на одном торце стоит кинопроектор, а против него на переборке – простыня натянута вместо экрана. В камбузной двери – окошко, оттуда кандей подаёт «юноше» миски и кружки, и в это же окошко они – сбоку – смотрят фильмы.
Набились плотно, все пришли, кроме вахтенных. Кеп нам сделал доклад: рейс у нас – сто пять суток, за это время мы пять раз должны подойти к плавбазе, сдать пять грузов, а шестой – сами повезём в порт. Всего плану у нас – триста тонн, за выполнение – премия двадцать процентов, за каждую тонну сверх плана – по два процента премии… Каждую экспедицию мы это выслушиваем внимательно.
– Ну, высказывайтесь, моряки, сколько берём перевыполнения?
Помолчали. Крепко помолчали. Наконец Шурка высказался – он у кинопроектора сидел и крутил ролик. С другой стороны ролик крутил Серёга.
– Это как заловится, – сказал Шурка.
– Ну, правильно. Но обязательство-то взять – нужно.
Опять помолчали. Васька Буров попросил слова и брякнул, как в воду кинулся:
– Триста одну тонну!
Кеп усмехнулся.
– Ну, Буров, ты даёшь стране рыбы!
– Да я – хоть четыреста, мне для страны не жалко. Только не заловится.
Жора-штурман, которого мы секретарём выбрали, разрешил наши сомнения:
– Об чём спор? В прошлый раз на триста двадцать взяли обязательство, а выловили – триста пять. И что? Такие же сидим, не похудели.
Так и проголосовали – за триста двадцать. Кеп не стал спорить, записали это в протокол.
– Только прошу заметить, – кеп сказал. – Если мы как сегодня будем брать, этак мы в пролове окажемся, как пить.
Дрифтер только того и ждал.
– А это разве ж не от нас зависит? Мы со своей стороны – всё приложим. Но кто её ищет, рыбу? Штурмана́ ищут. А они должны искать по всей современной науке, чтоб зря не метали бы, как вчера.
Третий заёрзал на лавке, шрам у него побелел.
– Сколько нашёл, столько и застолбил. Значит, не было косяка побольше.
Дрифтер на него не глядел.
– Вопрос у меня в связи с этим.
– Давай свой вопрос, – кеп сказал.
Лицо у дрифтера засияло, залоснилось.
– Вот у нас некоторые штурмана без дипломов ходят. Могу я им доверять, когда они на мостике? И жизнь свою доверять, и рыбу?
– Кого имеешь в виду?
– А пусть он сам выступит, собрание послушает.
Все поглядели на третьего. Он встал, весь красный.
– Кто тебе сказал, пошехонец, что у меня диплома нет? Могу показать.
– Мне чужого не надо, я на твой хочу поглядеть.
– Черпаков, – кеп сказал, – что у тебя с дипломом?
– Да, – сказал дрифтер, – объясни собранию.
– Есть у меня диплом. Только справки нет об экзаменах.
– Где ж ты её потерял? – спросил дрифтер.
– Не потерял, а в порту оставил.
Дрифтер взревел:
– Попрошу в протокольчик! Справки при себе не оказалось.
– Не гоношись, у меня только два экзамена не сдано. Общеобразовательных. А по судовождению – все.
– Попрошу в протокольчик! Два экзамена не сдано. Как же тебе его выписали, если не сдано?
– Ну, выписали. Обещал попозже сдать. В рейс надо было идти, вот и выписали.
– Сколько ж поставил? Литр? Или полтора?
– Вот уж это не твоё пошехонское дело.
– Черпаков, – кеп сказал. – Чтоб ты мне оба экзамена сдал срочно. Какие у тебя там?
– Сочинение по литературе. И морская практика. В порт придём – тут же сдам.
Дрифтер опять вылез:
– Не-ет, не в порт! До порта я ещё с тобой плавать должен, жизнь свою доверять. А экзамены ты можешь на базе сдать, там преподаватели имеются.
– Нужно же подготовиться…
– А вот и готовься. Вахточку отстоял – и готовься. А нечего ухо давить и фильмы по пять раз смотреть. Откажись от кое-каких соблазнов, а сдай, всей команде на радость.
Кеп сказал:
– Придётся, Черпаков. Какой первый сдашь?
– Какой потрудней. Сочинение.
Дрифтер взревел:
– Попрошу в протокольчик! На первой базе он сочинение сдаёт, а на второй – практику.
Занесли и это. Третий сел, как побитый, сказал дрифтеру:
– Добился, пошехонец.
– А я не для себя, я для всей команды стараюсь.
– Добро, – сказал кеп. – Какой у нас там следующий вопрос? Быт на судне? Вот, с бытом… Прямо скажем, хреново у нас с этим бытом… Сегодня в салон вхожу – Чмырёв какую-то историю рассказывает Бурову и матерком перекладывает, как извозчик, понимаешь, дореволюционный. Салон у нас всё-таки, портреты висят, а не сапожная мастерская.
– А что? – сказал Шурка. – Я – с выражением!
– Так вот – без этих выражений. А то мы без женщин плаваем, так сами себя уже не контролируем. Вношу лично предложение – отказаться от нецензурных слов.
Опять помолчали крепко.
– Николаич, – сказал дрифтер, – вы ж сами иногда… на мостике.
– И меня за руку хватайте. И потом – на мостике, не в салоне же.
– Есть предложение, – Васька Буров руку поднял. – Записать в протокол: для оздоровления быта – не ругаться в нерабочее время.
– Почему это только в нерабочее?
– Так всё равно ж не выйдет, Николаич. Зачем же зря обязательство брать?
Кеп махнул рукой.
– В протокол этого записывать не будем. Запишем: «бороться за оздоровление быта на судне». А языки всё же попридержим.
Проголосовали за это единогласно.
– Теперь насчёт стенгазетки, – сказал Жора. – Хоть пару раз, а надо бы выпустить.
Серёга сказал мрачно, не переставая ролик крутить:
– Это салагам поручить. Они у нас хорошо грамотные.
– А что? – сказал кеп. – Это разумно. Только не салаги они, а молодые матросы. Как они, согласны?
– Сляпаем, – сказал Димка. – Алик у нас лозунги хорошо пишет, ровненько.
– Вот, шапочку покрасивей. Только название надо хорошее придумать, звучное.
– Есть, – сказал Шурка. – «За улов!».
Кеп поморщился.
– А пооригинальней чего-нибудь – нельзя? «За улов!», «За рыбу стране!». А что-нибудь этакое?..
– «За улов!» – Шурка настаивал. – За ради чего мы тогда в море ходим?
Проголосовали – «За улов!». На том и разошлись мирно.
12
– Штормит, мальчики, – старпом нас обрадовал утром, – а выбирать надо…
Насчёт «штормит» это мы и в кубрике слышали, полночи нас в койках валяло с боку на бок, а вот выбирать ли – они там, наверное, долго с кепом совещались, что-то не будили нас до света, как обычно.
Салаги мои поинтересовались – сколько же баллов. Семь с половиной оказалось.
– А мне, когда я оформлялся, – вспомнил Алик с улыбкой, – даже какое-то обязательство дали подписывать – после шести не выходить на палубу. Прямо-таки запрещается.
– Действительно, – Дима подтвердил. – И к чему, спрашивается, такие строгости?
Все помалкивали да одевались. Что им ответишь? Перед каждым рейсом мы эти обязательства подписываем, а и в девять, бывает, работаем. Кандею не варить можно после шести, только сухим пайком выдавать, а варит. Да и никто про них, про эти бумажки, не вспоминает в море, иначе и плана не наберёшь. Рыба-то их не подписывает, а знай себе ловится в шторм, и ещё как! И подумать, тоже она права: этак у нас не работа будет, а малина. А надо – чтоб каторга.
Горизонт сплошь затянуло струями, как кисеёй, другие суда едва-едва различались, да и наш пароходишко наполовину за водяной завесой. Я выглянул из трюма – стоят зелёные солдатики по местам, как приговорённые, плечи согнули, только роканы блестят. Под зюйдвесткой не каждого и узнаешь, все одинаковые, и у всех на лицах – жить не хочется.
У меня в этот раз работа была полегче, сети шли тяжёлые и трясли их подолгу, вожак шёл медленно. Я и Ваську Бурова вспомнил: «Тебе там теплее всех, в трюме». Разве что из люка попадало за шиворот. Но уже на четвёртой сетке дрифтер ко мне заглянул:
– Вылазь, Сеня, помоги на тряске.
Это справедливо – когда работаешь на палубе, нет хуже видеть, как кто-то сидит и перекуривает. Хоть он своё дело сделал, звереешь от одного его вида. А тем более тут ещё на подвахту вышли «маркони», старпом и механики. Не много от них помощи – сгребают рыбу гребком, которую мы же им сапогами отшвыриваем, подают не спеша сачками на рыбодел, а на тряску никто из них не становится. А самое трудное – тряска.
Я встал у сетевыборки – сеть шла из моря широкой полосой, вся в рыбе, вся серебряная, вся шевелилась. Серёга и дрифтеров помощник с двух сторон цепляли её под храпцы барабанов – за подбору, которой она окантована, а посередине тащило её рифлёным ролом, и сеть переваливалась через рол, рыбьими головами к небу, прямо к нам в руки.
Значит, так. Берёшь сеть за подбору или за край, где свободно от рыбы, обеими горстями и – вверх, выше головы, всё тело напрягается, ноет от её тяжести, а ветер несёт в лицо чешую и слизь, и в глазах щиплет, потом – вниз, рывком, и рыба плюхается тебе под ноги, рвёшь ей жабры, головы, брызжет на тебя её кровь. Всю её сразу не вытрясти, но это уже не твоя забота, твоих только два рывка, а третьего не успеваешь сделать, пропускаешь с полметра и снова берёшь обеими горстями, – и вверх её, и рывком вниз. Сперва только плечи перестаёшь чувствовать, и спина горит, как сожжённая, и ты даже рад, что вода льётся за шиворот. Потом начинают руки отниматься. А рыбы уже по колено, не успевают её отгрести, и как успеешь – мотает её с волной от фальшборта до трюмного комингса, и нас мотает с нею, ударяет об сетевыборку, друг об друга, и ногу не отставишь, стоишь, как в трясине. А если ещё икра – скользишь по ней, как по мылу, а держаться не за что, только за сеть.
Мы все уже до бровей в чешуе, роканы – не зелёные, а серовато-розовые, сапожища посеребрились и окровавились. И самое удивительное – мы в такие минуты ещё покуривать успеваем в рукав, по одной, по две затяжки, потом «беломорину» кидаешь в варежку и так передаёшь другому, иначе её залепит, – и потравить успеваем, кто о чём. Вот я слышу – Васька Буров сказку рассказывает: «Жил на свете принц распрекрасный, и любил он одну красивую бичиху…» Боцман какой-то анекдот загибает, который я вам тут не перескажу, дрифтеров помощник Геша долго в соль вникает и ржёт, когда уже все оторжались, и все уже над ним ржут.
Потом меня оттолкнули – дальше, на подтряску. Это кажется просто раем, такая работа, после тряски, – сеть идёт уже лёгкая, пять-шесть селёдок невытрясенных на метр, и кое-где ещё головы оторванные застряли, это чепуха вытрясти, можно и рукой выбрать, времени хватает. Потом она идёт на подстрельник, переливается и ложится складками на левом борту. Там её трое койлают – один посередине, себе под ноги, двое по краям, за подборы. Но это уже просто отдых, а не работа, и тем, кто поводцы отвязывает и крепит их на вантине, тоже отдых – можно и посидеть на сетях, пока следующую подтягивают. Туда посылают, когда дойдёшь на тряске. Всех, кроме вожакового. Ему – опять в трюм.
До обеда мы только двадцать сеток выбрали. А их девяносто шесть. Или девяносто восемь. Никогда нечётного числа не бывает. Не знаю, почему. Говорят, «рыба чёт любит, а от нечета убегает». Суеверие какое-то. Много у нас суеверий. И сотню она не любит, нужно сто две тогда, сто четыре.
А уже всё забито бочками. Сколько же мы возьмём сегодня – триста, четыреста? Мы уже и счёт потеряли, только, знай, трясли до одурения, все уже мокрые под роканами, – пока нам кандей не прокричал с камбуза:
– Команде обедать!
Ещё минут пять мы трясли, сгребали, откатывали бочки – пока это до нас дошло.
– Полундра, ребята, – дрифтер нас остановил, – рокана́ не снимать. Обедать в смену будем, в корме. А то и до ночи не разгребёмся.
Да уж, если до подвахты дошло – не разгребёмся. Четверо пошли обедать, а мы ещё остались – солить, запечатывать бочки, в трюм их укладывать. Ни рук мы уже не чувствовали, ни ног и злы были на весь белый свет, до того злы, что уже и молчали. Раз мне только бондарь сказал, когда я ему бочкой на сапог наехал:
– Когда ты уже умрёшь?
Спросил равнодушно, как будто и без злости. Только я ведь знаю – когда так спрашивают, тут самое страшное и случается.
– На второй день, – говорю, – после твоих похорон.
Тем лишь его и успокоил.
Потом эти четверо вернулись и нас сменили. Мы не утёрлись даже, не вымыли ни рук, ни сапог, полезли по бочкам в корму. Сели на кнехты – Ванька Обод, салаги и я. Здесь не каплет, не брызжет, только сиди покрепче, чтоб не свалиться. Кандей нам вынес борща в мисках, и мы их поставили себе на колени и ели молча, глядя на море.
В волнах носилась касатка, переливалась серым брюхом под самой кормой, шумно выдыхала из чёрного своего дыхала. Кандей ей кинул буханку чёрного – улестить, чтоб на селёдку нашу не претендовала. А то, не дай бог, ещё запутается, она ведь, пока не освободится, все сети может изодрать.
Мы глядели на неё и как-то отходили сами. Кандей нам в те же миски насыпал каши с солониной, принёс по кружке компота. И всё, нужно снова на палубу.
Салаги хотели было перекурить, Алик сказал:
– Передохнём хоть.
– У мамы отдохнёшь, – Ванька ему ответил.
– Какая же работа без перекура? Это же святое дело!
– Есть такая работа, – я ему сказал. – Это наша, рыбацкая работа. И в ней ничего святого нет. Запомни это, салага. Чем скорей ты это усвоишь, тем легче жить.
Димка сказал:
– Пошли, Алик, пошли. Есть всё-таки святое. Это слова нашего дорогого шефа.
Этот как будто понял. Можно, конечно, и выгадать время. Но только потом в сто раз труднее будет, из темпа выбьешься. Лучше уж сразу себя загнать до полусмерти, а потом повалиться в койку, чем разбивать себя перекурами.
Рыбу уже всю сгребли и палубу расчистили, ждали только нас.
– Давай по местам, – дрифтер сказал. – Начнём по новой вирать.
А когда он сам успел пообедать, никто не заметил.
После обеда Жора-штурман сменился, на вахту вышел третий. И тут у них с дрифтером начался раздрай.
С акул началось. Пришли к нам, родименькие, штук пять или шесть. Почуяли, что тут рыбки навалом. А они её не просто из сетей выжирают, а вместе с делью – огромными кусками, потом не залатаешь. Сельдевая акула длиной чуть побольше метра, но прожорливые же они, никакого сладу с ними нет.
Третий вышел на мостик и стал в них сажать из ракетницы. Одной прямо в пасть шарахнул – видно было, как вспыхнуло между зубами. А та хоть бы глазом моргнула – погрузилась и снова вынырнула. Живая и здоровая.
Так вот, он, значит, стрелял акул безо всякого толку, а дрифтер смотрел на это дело и накалялся. Накалился и спрашивает:
– Стрелять будем или подработаем?
А подработать машиной и правда не мешало – растянуть порядок, потому что волна и ветер его складывают, это ещё похуже, чем акулы, будешь потом век расцеплять, распутывать.
Но чего-то третий заупрямился.
– Кто вахтенный штурман? Я или ты?
– Я говорю – подработать надо назад.
– А я считаю – не в свою компетенцию суёшься.
Дрифтер вышел на середину, стал против рубки.
– Тебя по-хорошему просят – подработай!
Но орал он уже не по-хорошему, пасть разинул, как у той самой акулы; я думал – тот ему как раз туда ракетой пальнёт.
– А я тебе по-хорошему отвечаю – мелко плаваешь, понял?
– Ты будешь работать или нет? – Дрифтер совсем уже бешено орал. – Сейчас всю команду распускаю к Евгенье Марковне!
– Ты на кого орёшь, пошехонец? Ты с кем это при команде разговариваешь? Ты со штурманом разговариваешь!
– А я штурмана не вижу. Я лодыря вижу. Один шрам тебе сделали – гляди, другой щас сделаю для равновесия.
– Ну, ты у меня запоёшь!
– А я и пою!
– Ты при капитане запоёшь!
– И при капитане запою!
Мы стояли, работу бросив, смотрели, как они лаются на ветру. Брызги их обдавали, мотало штормом, но дело ещё только разгоралось. А нам, палубным, передышка. Ну, и развлечение как-никак. Мы тем временем закурили, из каждого рукава дымок поплыл.
И так бы они ещё долго обменивались, но тут кеп вышел в рубку. И оба враз примолкли, тишь да гладь на пароходе. Дрифтер пошёл к своему шпилю, а третий, конечно, подрабатывать начал. И мы разошлись по местам.
Дрифтер сказал хрипло:
– Поуродуемся, ребята, до чаю. Рыбы на борту – что грязи.
И чай пили тоже по сменам, на кнехте, и выбирали потом до ужина, а она всё шла и шла, сетка за сеткой, сплошная серебристая шуба. Темень наступила, и врубили прожектора, и всё не кончалась она, треклятая, не кончалась…
А кончилась – как-то вдруг, никто и не ждал. Вожак кончился, последняя сетка, бочка последняя ушла в трюм.
Сколько ночи прошло, когда задраивали трюм, не знаю. Я заклинивал брезент и попал себе ручником по пальцам, а боли не услышал, как будто и боль во мне вся кончилась.
Потом ещё, помню, когда шёл в кап, меня прихватило волной, и я стал на одну ногу, взялся за дверную задрайку и выливал воду из сапога. Ведро, наверно, вылил. Потом из другого. А первый у меня подхватило волной, и я за ним бежал босиком. Догнал и швырнул оба сапога в кап. Уже не думал, что в кого-нибудь попаду.
В кубрике спали уже, только роканы скинули на пол, и я тоже свой скинул, в телогрейке полез в койку. Но увидел – Димка мучается с Аликом, стаскивает с него, спящего, буксы и сапоги. Я слез помогать Димке, но уж не помню, стащили мы эти буксы или нет.
…А через час подняли нас – на выметку.
Так она шла четыре дня, подлая рыба, – по триста пятьдесят, по четыреста бочек за дрейф. И каждый день штормило, и валяло нас в койках, и снилось плохое. А потом сразу кончилось – не пустыря дёрнули, но и не заловилась она, как в эти четыре дня. Эхолот её нащупывал, большие под килем проходили сигары, а в сети как-то не шла.
Часам к двум я скойлал последнюю бухту и вылез. Палуба была вся мокрая, серая и вдруг зажелтела от солнца. Облака плыли перистые, к ветру, к перемене погоды, и волна шла себе мелким бесом, сине-зелёная, с белыми барашками. Это ещё можно пережить.
И вожак тоже можно пережить. Не то что привык я к нему, нельзя к нему привыкнуть, а просто разобрался – когда нужно «шевелить ушами», а когда и поберечься, что он тебя рванёт со шпиля, когда попридержать, услышать вовремя, что сетку подводят, а когда можно и на палубу вылезти, покурить у всех на глазах, и никто слова не скажет.
– Ну, как, Сень? – спросил дрифтер. – Освоил вожачка?
– Помаленьку.
– Вот, как скойлаешь его от промысла до порта, тогда и домой пойдём.
И правда, я посчитал – как раз за рейс и выберу эти две тысячи миль.
Я сплюнул и пошёл к бочкам. Всё же разнообразие…
13
В этот же день к нам почта пришла и картины. Один СРТ доставил, «Медуза», из нашего же отряда. Позже нас на неделю вышел на промысел.
Бондарь приготовил пустую бочку, Серёга достал багор с полатей. Как-то уж вышло, что он и за киномеханика, и вот если надо, с багром – то почту тащить, то чей-то кухтыль потерянный – в «комсомольскую копилочку»[52].
«Медуза» стала от нас метрах в пятнадцати, и кепы начали переговоры:
– Как самочувствие? – это с «Медузы».
– Спасибо, и вам такого же. – Это наш. – Имеем две про шпионов и эту… как ее…
Дрифтер сложил ладони рупором:
– «Берегись автомобиля»!
Там пошло совещание. Потом с «Медузы» ответили:
– Товар берём.
– А вы что имеете?
– Одну про шпионов, но две серии. И заграничную, про карнавал. С песнями.
Кеп поглядел на нас. Я её как будто видел в порту.
– Ничего, весёленькая.
Кеп опять приложился к мегафону.
– Махнёмся!
Они запечатали бочку и кинули за борт, а сами отошли. Мы подошли, подцепили багром, бросили свою. А пока вот так маневрировали, каждый во что горазд перекрикивался с парохода на пароход: кто про какого-то Женьку Сидорова, которого что-то давно не встречали на морях, и в «Арктику» он не заявляется; кто про Верочку, общую знакомую, которой вдруг счастье подвалило – физика себе оторвала с атомохода «Ленин», скоро свадьба, поди; кто по делу – помногу ль на сетку берём и не собираемся ли менять промысел…
Серёга из бочки вытаскивал коробки с фильмами, газеты за прошлую неделю. И тощенькую пачку писем – ещё не расписались там, на берегу.
Бондарь – около меня – говорил Серёге:
– Хороший пароход, я на нём ходил.
– Кеп там – ничего мужик?
– Такой же.
– А дрифтер?
– То же самое.
– А боцман?
– Разницы нету.
Я взглянул: пароход – ну в точности наш, мы в нём отражались, как в зеркале. Такой же стоял на крыле кеп – в шапке и телогрейке, такой же дрифтер горластый, боцман – с бородкой по-северному, бичи – в зелёном, как лягушки. Такой же я сам там стоял, держался за стойку кухтыльника, высматривал знакомых. Вот, значит, какие мы со стороны…
Кто-то меня толкнул под локоть. Бондарь. Глаза – как будто драться со мной собрался. А на самом деле – письма мне протягивал.
– Держи, нерусский.
А я ни от кого писем не ждал. Мать ещё не знала, на каком я ушёл. Но тут и от неё было, переслали из общаги.
– Почему же это я нерусский?
– Чучмек[53] ты какой-то. И одеваешься не по-русски.
Вот, значит, что мы не поделили. Курточка виновата.
– Надо, – говорит, – сапоги носить и пинжак. А так тебя только шалавы будут любить, Лилички всякие.
Ага, он уже и посмотрел, от кого. Второе было – от Лили. Третье – от какого-то кореша, фамилии я не вспомнил.
«Медуза» дала три гудка, мы ей ответили – и разошлись. Она – дальше, к Оркнейским островам, ей больше суток ещё было ходу. А мы – на поиск.
Я ушёл на полубак, сел там на свою бухту. Первым хотелось мне от Лили прочесть, но я его отложил. А распечатал – от матери:
Сенечка, золотой мой, что же ты не приехал под Новый год, как обещал? Мы со Светой так тебя ждали, наготовили всего-всего, а ты не приехал. С тех пор как я министру писала, чтоб тебе на год службу скостили как единственному кормильцу, вон сколько прошло, а ты всё равно на море остался и к нам заезжал всего два раза, и то всё проездом, проездом. Ну, приезжай хоть в эту весну да побудь подольше.
Света большая стала, невеста уже, и парни её провожают из школы. Тебя каждый день вспоминает, забыл, говорит, нас Сенечка. И пишешь ты нам редко и всё невпопад: сначала я за декабрь от тебя получила, а после уж за ноябрь. Огорчаешь ты своего очкарика. В Рождество я на отцову могилу сходила, поплакала и стёжку протоптала. Пирамидка, что ему от депо установили, вся ржой пошла с-под болтов, весной отчищу. Золотой мой, купили ещё дров на 20 рублей, и, наверно, будут стеллажи под книги, ты ж читать любишь, так напиши, как их оставить – просто тесовые, не морить и не крыть лаком, может, это будет поабстрактней?
Встретила я днями Люсю. Она всё не замужем и такая ж красивая, тебя помнит, приветы передаёт. И Тамара тебя помнит, хотя она с животом ходит, не знаю от кого, тоже не замужем. Она против нас раньше жила, вы в школу вместе ходили.
В Дворце культуры артисты выступали из Москвы, ой какие талантливые, очень красиво всё преподнесли, я так восхищалась. Сидела я на 40 ряду, и всё было слышно и видно.
Золотой мой, беспокоит меня, что ты деньгам счёту не знаешь, а ведь получаешь хорошо. Я как посмотрела на тебя в последний приезд, неужели больше себе ничего не купил, только костюм и пальто зимнее. Ты бы мне всё присылал, я лишнего на себя не потрачу. Золотой мой, напиши, как живёшь, как нервы и настроение. Очень хочу, чтоб ты был спокоен, не нервничал и был здоров, только этого хочу.
Твоя мама Алевтина Шалай
Сама я здорова вроде ничего, иногда душит горло, но потом проходит.
Хорошо такие письма в море читать. Тут я себе сто клятв даю, что на всё лето заверну в Орёл. И самому не верится, что, когда вернёмся в порт, совсем другие будут планы.
Как же всё получилось? Сошёл я с крейсера – на год раньше других – и дал себе зарок, что больше я в море и пассажиром не выйду. А вышел – через неделю, на траулере. Надо же было, чтоб я на вокзале объявление прочёл – от тюлькиной конторы. Большой набор тогда шёл, и деньги предвиделись немалые. А с чем мне было домой возвращаться – с десяткой армейской в кармане? Вот я и решил – одну экспедицию сплавать. И не обманулся, пришёл с такими деньгами, каких до этого и в руках не держал. И в поезде, возле Апатитов, чистенько их у меня увели. Со всеми шмотками, с чемоданом. Хорошие мне соседи попались в вагоне-ресторане, и имел я дурость их в своё купе пригласить: зачем же им на жёсткой плацкарте валяться, когда у меня свободно? Один, помню, пел неплохо, другой – на гитаре; в общем, дай бог попутчики… Хорошо – в том же вагоне свои моряки ехали, скинулись мне на обратный путь. Ну, и «деда» я уже встретил, он-то меня и выручил, я хоть в Ялту на две недели смотался, отогрелся после Атлантики. Вот так и пришлось во второй раз идти. Но уж, думал, только раз ещё, больше меня туда не заманишь! Заманили…
А Люсю эту я помнил. Не такая уж она красивая, но я с ней первой целовался, и кажется – любовь была; хотя, когда я из школы ушёл, мы всё реже и реже встречались. И всё же она провожать пришла, когда меня призвали, ждать обещала четыре года. А вот, оказывается, и до сих пор ждёт. А может, и не ждёт, просто судьба не сложилась. И Тамару я помнил, только мы не вместе в школу ходили, а – по разным сторонам улицы, как незнакомые. А потом она ко мне в депо пришла, сказала: «Теперь ты для Люськи ничто, понял? А для меня – всё». Может быть, и здесь любовь была, она тоже на вокзал примчалась провожать, хотя я не звал её, и смотрела издали, как я Люсю целую, – такими злыми глазами, в упор…
Всё это – детство, к нему уже не вернуться. Я стал читать от Лили:
Милый Сеня!
Пишу на этот раз коротко. Не обижайся, что я не пришла. Я, должно быть, нарушила одну очень важную традицию, не помахала платочком с пирса, и по этому поводу усиленно угрызаюсь совестью. Но ты меня простишь, я знаю. Тем более что есть надежда увидеться очень скоро. И притом – в море. Вижу твои удивлённые глаза. Правда, правда. Потому, что есть такой решительный мужчина, товарищ Граков, начальник отдела добычи, который очень-очень ратует за сближение науки с производством. Говорит, что мы ни черта не стоим, пока не увидим воочию, как она ловится – та самая селёдочка, которая так хороша с лучком и подсолнечным маслом. Это, правда, уже не он говорит, это я порю отсебятину, вкладываю свои слова в уста высокого начальства. А он решил взять с собою нескольких молодых специалистов. Представляешь: не на «Персее», а на самой настоящей плавбазе. Там мы проживём недели две и, конечно, сблизимся с производством на все сто и пять процентов. Не знаю ещё, на какой именно плавбазе, но там же всё это рядом, так что ты сможешь меня разыскать. Если, конечно, захочешь. Послезавтра отход, а у ме- ня ещё ничего не готово. Надо написать уйму всяких писем и как минимум сделать причёску. Посему закругляюсь. Крепко жму твою мужественную руку, добывающую для страны неисчислимые рыбные богатства. До встречи в море!
Число она не проставила, но я так прикинул: «Медуза» шлёпала семь суток, а база-то шла быстрее, уже она там. Только – какая база? Их на промысле бывает и по две, вопрос ещё, к какой мы подойдём. «Там же всё это рядом… Если, конечно, захочешь…»
Ладно, я его отложил, сунул под рокан, в телогрейку. Стал читать третье:
Добрый день, весёлый час, пишу письмо и жду от вас!
Сеня, а мы про тебя вспомнили. Не знаю, где ты сейчас, где тебя море качает. Может, Северное тебя качает, может, Норвежское, может, Баренцево. Но на Жорж-Банке тебя нету, Сеня. А мы как раз там. То есть не там, а тут. Хека серебристого берём и камбалу. Поэтому пишу тебе на общагу, чтоб переслали, где ты кантуешься.
Сеня, слух такой долетел до наших берегов, что на Чёрном море, в Сочи, влажность большая, а это вредно, как врачи установили, и за эту вредность решили платить морякам вроде нашей полярки. Говорят, что совсем разницы нету в оплате, так лучше же в Сочи ловить, чем на Жорж-Банке. Влажность мы как-нибудь переборем! Хоть она и вредная.
Сеня, вот я к тебе и обращаюсь. Ты же у нас землепроходец. Ты же всё разведаешь, как и что. И мне напишешь. Обязательно? Ты же не подведёшь, Сеня, я на тебя вмёртвую полагаюсь…
Сеня, а помнишь, как мы с тобой в «Арктике» гуляли и немножко посудки побили, когда у нас арктические захотели девчат наших отбить. Хорошо мы им врезали, Сеня. А потом ты меня под носом у милиции провёл и в общагу притащил буквально на себе. Есть что вспомнить, Сеня! И в память об этом я тебе посылаю фотографию меня и моих товарищей по экипажу. Остаюсь кореш твой задушевный.
Что-то никак я не мог этого Толика вспомнить. Вообще-то у меня их четыре было, и с каждым у нас что-нибудь такое примерно случалось. На фотографии, на обороте, такая надпись была:
Если встретиться нам не придётся,
если так уж сурова судьба,
пусть на память тебе остаётся
неподвижная личность моя.
А пониже: «Сеня, узнаёшь меня? Я на этом фото третий».
А какой третий – справа или слева? Там их шестеро было «неподвижных личностей», и все в роканах, под зюйдвестками. Кто-то их против солнца снимал да отпечатал – хуже нельзя: как сквозь мутную воду они на меня смотрели.
Нет, сколько я ни копался в памяти, но так я этого Толика и не вспомнил.
14
Лилино письмо я в куртку переложил, в потайной карман. Потом стоял на руле и всё думал про него. Что оно там, в кубрике; вот меня сменят, и я его ещё раз прочту. И может быть, вычитаю что-нибудь между строк, чего сразу не заметил.
Третий мне что-то всю вахту втолковывал – впрочем, то же самое: у тебя, Шалай, голова светлая, иди в мореходку, зачем тебе в кубрике с семью рылами жить, купишь себе макен, надо быть резким человеком. Спрашивал – сколько предметов должно быть в спасательной шлюпке. Это он к экзамену готовился по морской практике. Оказалось – девяносто шесть предметов. Едва я дождался, пока сменили.
Но я не сразу ещё пошёл в кубрик, пересилил себя. Лучше я его после ужина прочту, когда все попадают в ящики. Тогда я его за занавеской прочитаю раз десять на сон грядущий. А пока слазил Фомку покормил, почистил ему гнёздышко.
В салоне за ужином я как чокнутый сидел, всё думал про это письмо. Вдруг услышал – смеются. Я не сразу и понял, что надо мною, пока бондарь не сказал:
– Вожаковый-то на шалаве помешался, Лиличкой зовут.
Я поднял голову – он чуть ухмылялся в усы. С интересом следил – что же я теперь сделаю? И я почувствовал: сейчас это надо с ним решать. Встать, перегнуться через стол и врезать. Пусть он ещё хоть одно слово скажет о ней.
Шурка спросил:
– Поди, хороша Лиличка?
– Хороша ли, не знаю. Да только она у них одна на троих. У него да у салаг. Та же самая Щетинина всем троим пишет.
Я поглядел на Алика и на Димку, они на меня. Но ни слова мы не сказали. Я встал и ушёл из салона.
Я не читал его в этот вечер за занавеской, на сон грядущий.
На другой день мы управились к полудню, и я пошёл стояночный трос для выметки потравить, чтоб потом в темноте не чухаться.
– Не надо, – дрифтер меня остановил. – Метать сегодня не будем.
– Это почему?
– А груз набрали. Сейчас к базе пойдём.
Ну верно, я всё забыл. Вчера же ещё последние бочки запихивали.
– А к какой базе, не знаешь?
– Одна сейчас в Норвежском на промысле – «Фёдор».
– «Достоевский»?
– Ну! Сейчас кеп «добро» запрашивает.
Часам к пяти дали «добро», и мы зашлёпали. Последняя рыба, тонны две, так и осталась на палубе. Потом один СРТ из нашего отряда сжалился, покидал нам в воду бочек двадцать. А мы ему за это два шланга подали – солярки отлили и пресной воды.
Уже вечерело, когда мы всё закончили. Те, кто оставался на промысле, провожали нас гудками, и мы отвечали им. Хоть мы и не в порт уходили, но всё же прощание. Может быть, нас от плавбазы в Северное завернут, к Шетландским островам и Оркнейским, а может быть, и на Джорджес-Банку. Это как где заловится.
У нас ещё оставалось пресной воды, и старпом объявил баню и постирушки. Всё-таки надо к плавбазе чистыми подойти, а у нас всё пропотело, рыбой пропиталось.
Нижнее я постирал, когда мылся, но это одно мучение, а не стирка, – кабинка вроде душегубки, маленькая, и не знаешь, за что раньше хвататься: чтоб тебя самого, голого, о ржавую переборку не било или шайку бы не выплеснуло с постиранным. Так что я с верхним не стал мытариться, а решил постирать старым морским способом. Штертом обвязал рукав и штанину и кинул с борта. Когда судно хорошо идёт, за ночь ни пятнышка не остаётся. А мы полным шли, узлов до двенадцати, к базе всегда спешат, почти так же, как в порт.
В это время они и подошли ко мне, Алик и Димка. Взялись за леер, смотрели, как я кидаю робу в волну.
– Чудно, – Алик сказал. – И выстирывается?
– Завтра увидишь.
– Тогда уж лучше с кормы бросать?
– Лучше. Но можно и на винт намотать.
– Да, верно.
Я чувствовал – они о другом хотят спросить. Алик постоял и отошёл, а Димка всё наблюдал – как моя роба волочится в струе и штерт похлёстывает по обшивке.
– Шеф, – спросил он, – ты с ней давно знаком?
– С кем?
– Шеф, зачем делать вид, что не понимаешь.
– Ладно, не будем делать вид. Тебе – зачем знать?
– Слушай, – он взял меня за локоть, я отодвинулся. – Ты не дичись, пожалуйста. Дело в том, что я её чуть не с детства знаю. Мы в школе вместе учились.
Ну что ж, в общем-то я правильно догадался. Можно было и про письма всем троим догадаться заранее. Интересно только, из-за кого она тогда не пришла – Алик у неё или Димка?
Он спросил:
– У тебя с ней было что-нибудь? Мне просто хочется знать – далеко ли у вас зашло.
Я пожал плечами. Вот уж о чём не хотелось бы.
– Не было, – сказал Димка. – И скажи спасибо. И ничего не будет.
– Так ты уверен?
– Шеф, речь же идёт не об переспать. С таким парнем ей это будет даже интересно. Ты не подумай, что здесь мужицкая солидарность, я к ней такие же чувства питаю, как и к тебе. Но я знаю – роман у вас всё равно не склеится, только для неё это пройдёт бесследно, а для тебя – нет. Я на тебя посмотрел в салоне и понял – нет.
– Чья она? Твоя или его?
– Ничья, шеф. Отношения исключительно товарищеские. Такая застарелая платоника, что уже неинтересно по-другому. Шеф… Ты извини, старик, что я тебя так зову. Ну, привязалось… И ничего тут плохого.
– Да хоть горшком.
– Так вот, шеф. Мне жаль тебя огорчать. Ты славный парень. И мне не хочется твоего разочарования.
– Она, ты хочешь сказать, стерва?
Он засмеялся:
– О нет! Это было бы даже прелестно!
– Ну, может, она какая-нибудь…
– Шеф, она – никакая!
Мне смешно стало.
– Ну, это я уж не верю. Какая-нибудь да есть. Просто ты её не знаешь.
– Почему я думаю, что я её всё-таки знаю, шеф? Потому, что сам такой же. Понимаешь, мы, наверное, все серьёзно больны. Я и о себе, и об Алике говорю, и о чудных наших приятелях, которые остались в Питере, считаются нам компанией. Все милые, порядочные люди. Не гадят в своём кругу. Не делают карьеры один за счёт другого. А это уже доблесть, шеф. Но на самом деле положиться на них нельзя. Потому что – никакие. Наверное, когда людям долго говорят одно, а потом – совсем другое, это не проходит безнаказанно. В конце концов рождается поколение, которое уже не знает, что такое хорошо и что такое плохо.
– Что ж вам такого говорили?
– Ну, не нам, предкам нашим. Мы ещё не так далеко от них ушли… Это же всё было – отрекись от отца с матерью, если их в чём-то подозреваешь, забудь про гнилые, так называемые родственные чувства. Потом – сказали наоборот: нужно было верить своему сердцу, а не верить – ложным наветам. Теперь как будто всё верно? А вот во время войны – мне отец рассказывал – висел на нашем доме такой плакат: «Граждане, не верьте ложным слухам!». И никто не смеялся. А ведь смехотура – как же распознать, где ложные, а где нет? Ну, хорошо, а если наветы были – не ложные? Действительно предкам чего-то там не нравилось. Тогда отречься – можно? Тогда разоблачить их – это доблесть? Скажешь, эта ситуация вроде бы миновала. А не слышал ты, что не нужно нам ложного чувства товарищества, а нужно перед всем коллективом выступить против лучшего друга своего? Пожалуй, не совсем миновала? Вот так, шеф. Сначала одно, потом совсем другое, потом опять то же самое. И всё, чёрт меня дери, с пафосом! Где уж нам разобраться, кто там прав был – отцы или дедушки? Нам бы как-нибудь свой век прожить без подлостей.
– Так всё-таки – насчёт Лили?
– Шеф, вот за что я тебя уважаю! Ты последователен. Дитя природы. Ты всё-таки хочешь знать – хорошая она или плохая. Слышал ты про такую философскую систему – данетизм? Один мой приятель, Вадик Сосницкий, считает себя её основоположником. Он великий человек, Вадик. Может быть, не меньше, чем Аристотель. Это такой философ был в древности, воспитатель Саши Македонского, первого фашиста. Он же, по некоторым сведениям, выдумал диалектику. Так вот, данетизм – это её дальнейшее развитие, высший расцвет, дальше уже развиваться некуда. Понимаешь, в русском языке есть слово «да» и есть слово «нет». А вот слово «данет» катастрофически отсутствует. Вадик Сосницкий считает, что его просто необходимо ввести, с каждым десятилетием человечество будет всё больше в нём нуждаться. Мы с ним затевали такую игру: «Вадик, любишь ты свою Алку?» – «Данет». – «Хочешь на ней жениться?» – «Данет». – «Хочешь, чтоб она ушла и не появлялась?» – «Данет»… Спросишь его, уже для смеха: «Но кирнуть с нами, в смысле выпить – хочешь?» – И что думаешь – Вадик и тут себе верен: «Данет»!
– Делать вам больше не хрена!
– Теперь, шеф, я скажу тебе о Лиле. Насколько я понял, это ты её приглашал в «Арктику». Так вот, она весь вечер говорила об этом. Что она должна, должна, должна пойти. Что её мучит совесть, совесть, совесть. Нам с Аликом это просто надоело, мы её уже в шею гнали. А она – клялась и продолжала с нами трепаться. Не знаю, как ты, а по мне – так лучше, если тебя отшивают сразу и посылают подалее, чем вот такие вшивые угрызения. Нравишься ты ей? Данет. Она такая же данетистка, что и Вадик, и все мы. Ну, вот, шеф. Если ты хоть что-нибудь понял – я счастлив. Озадачил я тебя сильно?
– Ничего, переживём.
– Тогда я могу спокойно заснуть. Сном праведника. Чао!
Он ушёл. А я залез повыше, на ростры, сел там под шлюпкой. Там было ветрено, и трансляция ревела джазами над самым ухом, и сажа летела из трубы, но хоть можно было одному побыть и кое о чём подумать. Одно я понял – не нужно мне перечитывать её письма, ничего я там не найду между строчек. А нужно встретиться и посмотреть на неё – пристально, как я никогда, наверно, к ней не приглядывался.
Чёрные облака несло ветром в корму, и уходили назад корабельные огни – топовые, ходовые, гакабортные и лампочки на вантах. Какой-то праздник был у англичан, и все мачты оконтурились огнями.