— Саша!
Она заплакала опять, но тихими слезами, которые светлыми струйками сбегали по её пальцам. Я стоял, заложив руки в карманы. Я был груб, мне хотелось побить её.
— Долго это будет продолжаться?
— Пощади его! — отвечала она.
— Всё он да он! Верочка, он почти втрое старше тебя! Как можно любить его!.. Послушай, дитя моё! Мне опять пришла мысль: ну, что если я обижаю тебя напрасно! — я подошёл к ней и снова обнял её. — Ты не можешь его любить!.. У него отжившие взгляды… Он… эгоист…
— Он добрый, — прошептала она.
Пальцы мои хрустнули.
— Да, очень добрый, — продолжала Верочка, отнимая руку от лица и вытирая глаза платком, на котором красовался вензель Сергея Ипполитовича. Этот вензель лез в глаза. — Хороший и славный… Он тебя любил и любит, хоть ты ему зло делаешь.
— Да, любя меня, он полюбил тебя!..
— Что тут дурного? — спросила она, с загоревшимся взглядом, придавшим пропасть очарования её лицу. — Я тоже люблю его!
Я впился в неё глазами. Вот когда она недосягаема! Девочка стала женщиной.
— Прости меня, — прошептал я.
— Саша, милый! — начала она кротко. — Я не могу на тебя сердиться. Ты меня прости… Но ты не станешь мстить… Не правда ли?
Она ласкалась ко мне.
Я сказал:
— Верочка, не скрывай от меня…
— Ничего не буду!
— Неужели эта близость у вас давно? — спросил я. — И разве он после этого не эгоист самый…
Я не мог найти слова. Верочка покраснела.
— Молчи, Саша! О какой близости говоришь? Или, впрочем, зачем лгать? Да, я — его любовница! — прибавила она, подняв голову.
— Любовница!
Я заломил руки, она наклонилась ко мне.
— Итак всё это правда! — вскричал я с отчаянием.
— Не тоскуй, я расплачусь. Саша, что же ты? Помиришься с ним? — начала она.
— Ни за что!! — вскричал я, сжав кулаки и вскакивая как ужаленный.
Я ходил по комнате. Верочка, засматривая мне в лицо, ходила возле меня и говорила:
— Полно, Саша, милый Саша!
— Ответь, — шёпотом проговорил я, — тебя «наслал» сюда дядя? Он приказал тебе просить меня? Кого ты любишь!.. Старого негодяя! Он посылает тебя устраивать его денежные дела! Даже Эмма ушла, чтоб не мешать? Ха-ха-ха!..
— Тсс! — произнесла она, и опять засверкали её глаза.
От огня, которым зажглось её чудесное лицо, высохли следы недавних слёз её. Она точно никогда не плакала и не была слабым ребёнком.
— Саша! Он ничего не говорил! — начала она. — Он не знает, что я у тебя. Но — я не вернусь к нему иначе, как примирив вас… чего бы мне это ни стоило. Дяде Эмма не скажет, что уходила. Понимаешь? Сергей Ипполитович не будет знать, что мы оставались вдвоём. Когда Ткаченко вчера пристал к папа́, и я увидела, как ужасно положение этого человека, который теперь для меня всё, я сейчас же решила поправить дело. Я знала, что ты любишь меня и для меня всё сделаешь!
Она уверенно смотрела мне в лицо, прижавшись ко мне станом и слегка откинув голову.
— Верочка…
Она прижалась ещё сильней…
— Помирись… Только помирись, — шептала она.
Глаза её застыли, тёмные и влажные; губы раскрылись. Нижние веки как-то странно съёжились, придав особенное выражение этому полудетскому лицу…
Во мне всё горело, и кругом, казалось, горел воздух, жгучий и душный как в жаркий летний день. Но стена воздвиглась между нами и разделяла нас. Я потихоньку освободился от Верочки, посадил её на диван и сказал:
— Я не отберу денег у дяди. Пусть он держит их у себя. Можешь быть довольна. Ты исполнила свою миссию. Но, милая Верочка, оскорблять твою любовь — нет, Бог с тобой! Будь чиста и безукоризненна в твоей привязанности! Никогда не продавай себя! Любовь гнушается таких жертв!
Я не мог говорить — слёзы стали дрожать в горле, я разрыдался.
Она тоже стала плакать.
— Мне стыдно, — говорила она прерывающимся голосом, — что я… не презирай меня…
Она схватила платок с вензелем Сергея Ипполитовича, отёрла слёзы и поднесла к своим губам мою руку.
Когда я остался один, чёрная тоска легла мне на душу. Я плакал, завидовал дяде, проклинал судьбу. Наконец, написав Ткаченко, я угрюмо стал сбираться в дорогу.
— Что я слышу? Александр, ты уезжаешь? — начал дядя, влетая и любезно улыбаясь.
Я не успел опомниться, как уж он жал мне руку.
— Но надеюсь, мой друг, ты уделишь мне часик и переговоришь со мною… Ведь так нельзя… Мало ли что между родными произойти может. Из-за каждого пустяка ссориться! Ну, поссорились, пора и помириться. Прогони, пожалуйста, твоего Ткаченко… Он груб и Бог знает что затевает… Я вовсе, разумеется, не в безнадёжном положении… Сейчас не могу, но через полгода, много через год я обделаю дела, и увидишь — процвету… Ah, mon cher Alexandre! De grâce!..
Он поцеловал меня.
— Дядя, — начал я взволнованным голосом, — я прекращаю… я утром решил прекратить всё… и взять назад своё требование…
— Спасибо! Душевное спасибо!
Надушенные усы его и борода прижались к моему лицу.
— Александр, я положительно намерен посидеть у тебя — и прикажи подать чаю или кофе… — произнёс он как бы в скобках. — Я озяб… Обрати внимание: весь дрожу… Да и ты дрожишь, мой милый мальчик…
Он бросился на диван.
— Да, да, я знал, что ты должен будешь всё прекратить!.. — начал он, раскрывая скобки. — Ты благородный человек и мог только поступить так, а не иначе. У нас ошибки не могут продолжаться. Было скверное петербургское утро, мы раскисли и повздорили. Сегодня утро немного лучше, и нам пора сознаться, что мы оба не правы… Оба, и я в особенности. Каюсь и закаиваюсь!
Я молча слушал, волнение не покидало меня. Меня опять стала мучить мысль, что дядя сам «наслал» на меня Верочку. «Теперь он играет роль, — думал я, — и может быть не зная, как дорого или дёшево обошлась Верочке моя уступчивость, старается уверить себя и меня, что примирение, такое, какого он желал, состоялось просто от того, что он приехал ко мне и сказал с любезной улыбкой или, вернее, усмешкой: „de grâce!“ — а не от того, что Верочка побывала у меня». Его ласковые, вежливые глаза неотступно следили за мной, и, болтая, он, казалось, хотел прочитать на моём лице, что именно произошло между мной и Верочкой. В смущении я стал курить. Дядя наклонился ко мне, чтобы закурить свою папиросу. Пальцы дрожали, папиросы никак не могли встретиться.
— Дядя, — спросил я, — вы так выразились, как будто знали, что я беру назад… Вам уже сказали?
— О, нет, мой друг, я не знал, — подхватил дядя, сделав строгое лицо, — я ничего не знал… никто не говорил. Разве ты кого посылал ко мне с этим? Никого не было! — тревожно пояснил он. — Но, с другой стороны, я знал, то есть я чувствовал… Руку твою, ещё раз руку, и поскорей стакан горячего чаю!
Он улыбнулся и, найдя мою руку, потряс её.
Иван принёс поднос с чаем, я стал угощать дядю.
— Где ты откопал, cher Alexandre, этого Ткаченко? — начал дядя. — Он как-то вдруг воскрес!.. Воскресший Ткаченко! Это à la Рокамболь! — пояснил он. — Послушай, что за намёки делало это грубое существо? Право, я ушам своим не верил… Ты точно влюблён? — спросил он вдруг таинственно и покровительственно, раскосив слегка глаза.
Я покраснел жарким румянцем.
— Не надо было говорить с ним об этом, — произнёс он. — Об этом ни с кем не говорят. Если же я заговорил… то… по необходимости…
Он отхлебнул из стакана и смотрел на меня.
Хоть мы согрелись чаем, но оба продолжали дрожать. Делали всяческие усилия, чтоб победить эту нелепую дрожь, и не могли.
Мне захотелось быть великодушным, благородным, откровенным, правдивым, чтоб навсегда покончить со всей этой ложью и недосказанностью, чтоб развязать руки себе и дяде, чтоб скорее прошла эта непреодолимая и постыдная дрожь.
— Договаривайте, дядя, — вскричал я. — Вас интересует, кого я люблю? Да? Я люблю её, и вы любите её, и мы с вами столкнулись… Не правда ли? Но успокойтесь, я схожу со сцены, потому что любят вас, а не меня. Я побеждён… Берите у меня всё… Зачем мне деньги, когда нет её! Эх, дядя, незавидна тут ваша роль, но Господь вам судья!
— Ты ведь в Бога не веруешь…
— Не придирайтесь к словам, дядя. Будем говорить прямо, станем стеклянными и заглянем друг другу в сердце. Вы счастливец, вас любит этот бедный ребёнок…
— О ком ты говоришь, Александр? — спросил Сергей Ипполитович с недоумением.
— Дядя, к чему это притворство! Дело идёт о Верочке, о бедном, одиноком ребёнке…
— Александр, ты читаешь мне проповедь.
— Не мучьте меня, дайте высказаться!
Я схватил его за руку и возбуждённо смотрел на него. На лбу его налилась синяя жила, но губы старались благосклонно улыбаться.
— Я хотел поговорить с тобой, но, признаюсь… — сказал он. — Впрочем, продолжай.
— Да неужели же вы станете отпираться! — произнёс я с презрением. — Вы хотели говорить со мной о делах?.. Может быть, хотели оформить?
— Ты угадал.
— Вот как! Ну, а я тогда только оформлю, когда вы выслушаете меня…
— Видишь ли, милый, ты горячишься и не даёшь себе отчёта в словах. Взводишь на меня Бог знает что! С тобой трудно говорить… У тебя — извини меня — нет ничего святого…
— А у вас?.. Нет, дядя, я уж не такой нигилист, как вы думаете. Скажите, крепко вы её любите?
— Александр, всё имеет пределы. Ты оскорбляешь меня. Но я у тебя в руках. Хорошо, я отвечу тебе. Я крепко люблю её как свою приёмную дочь…
— Не больше?
— Нет.
— Честное слово?
— Даю тебе честное слово!
Он смотрел мне в глаза, и синяя жила на его лбу, казалось, стала ещё приметнее.
Я выпустил его руку и упал в кресло, измученный и обиженный.
— Ну, а если вы её любили, что бы вы сделали?
— Опять, мой друг, насилие! Что с тобой? Ты влюблён, но я-то причём тут? Ответ я могу, впрочем, дать. Изволь. Ты спрашиваешь, что бы я сделал?
Он встал и проговорил внушительным тоном:
— Никто бы не узнал, что я люблю её, и всё осталось бы по-старому, потому что такая любовь преступна, если она явна. Что тебе ещё сказать, Александр?