Вершинные люди — страница 2 из 11

О, благородные кони!

Были у меня и другие подруги, не из такой дальней поры, как Люда.

Параллельно большаку, который, распластавшись по земле, почти повторял извивы Осокоревки, чуть выше ее правого берега шла еще одна улица — без названия. В том ее конце, где она упиралась в наш Баранивский ставок, выстроили дом родители Любы Сулимы. От нашего дома это метров триста, не больше.

Фамилия Сулима так же распространена в Славгороде, как и Бараненко, Тищенко или Ермак. Все это были разросшиеся роды, с незапамятных времен поселившиеся тут. Самые древние представители этих родов, которых нам посчастливилось застать в живых — можно сказать, наши прапрадеды и прапрабабушки, — имели родственность третьей и четвертой степени, и поддерживали ее, признавали по всем правилам. А их потомки из нашего поколения уже считались однофамильцами, хотя бы потому что у такой степени родства не было своего названия — растаяло это родство среди людей, влилось в общую массу русского народа, как наша Осокоревка вливается в Днепр, пробежав под небесами, от своего истока и до дельты, всего около шестнадцати километров. У каждого из них была, конечно, своя ближняя родня.

Семья же, поселившаяся недалеко от нас, держалась особняком и от ближней и тем более от дальней родни — не зря, видать, и поселилась у самой кромки села, на выгоне, словно подчеркивая для людей свою внутреннюю диковатую, даже жутковатую, суть. Я не помню ни местных легенд, ни слухов, связанных с нею, как обычно бывает, а может, таковых и не было, и опасаюсь стать их провозвестником. Правда, страхи мои больше теоретические, практически же они напрасны — провозвещать уже некому, так давно это было, что их в Славгороде уже и не помнит никто.

Известно, что эти великие труженики: низенький, щуплый, слегка кривоногий дядя Павел и его жена тетя Вера, красавица, невероятно терпеливая по характеру, — родились в Славгороде. Знали они друг друга в детстве или нет, теперь уж спросить не у кого, но сблизиться им довелось при горьких обстоятельствах — в рабстве, случившемся вдалеке от родных мест, во вражьем краю, куда их еще подростками угнали немецкие варвары. Как они там выживали, поддерживая друг друга, что их связало навек и замкнуло уста от любых рассказов об этом времени — это осталось тайной. Домой они вернулись уже вместе — от всех отчужденные, молчаливые, замкнутые. А вскоре поженились, и отошли окончательно от всех, кто был им отцом-матерью или братом-сестрой, как-то косвенно этим виня их в своем искалеченном детстве, поруганном отрочестве, хмуром рассвете молодости. Они словно таились, чтобы никто не увидел, не догадался об их изуродованных тяжкими впечатлениями душах.

Их первый ребенок — дочь Люба — была моей ровесницей. Кроме нее в семье дяди Павла и тети Веры родились еще два сына с небольшой разницей в годах.

С Любой мы ходили в один класс, но первые четыре года я ее вообще не помню. Внешне она была обыкновенной и училась без особенных успехов. Низкая успеваемость в приобретении знаний у нее замещалась шалостями, как и случается по всем канонам детской психологии — должен же ребенок чем-то выделять себя из остальных! Но Люба шалила, как дышала: почти все время, и так, что это никому не мешало. Возможно, поэтому эта ее черта не вызывала во мне эмоций, этих кирпичиков, из которых выстраиваются воспоминания.

Разве что одно впечатление брезжит в памяти: она долго оставалась очень меленькой и была невероятно быстрой в движениях. Именно эти ее особенности в конце концов и привели к событию, после которого Люба для меня лично из вращающегося облачка превратилась в человечка. Случилось это в первых числах сентября 1959 года, когда мы только что начали заниматься в пятом классе.

Прежде чем рассказать о самом событии, следует немного обрисовать место, где оно произошло.

Начну, возможно, повторяясь, с того, что наша школа располагалась в двух зданиях — одноэтажном с четырьмя комнатами для занятий и двухэтажном с шестью комнатами. Одноэтажный корпус мы называли Красной школой, причем по двум причинам: и потому что там располагался кабинет директора, и потому что там был более просторный двор и в нем проводились все общешкольные торжественные линейки. Но была у Красной школы еще одна исключительность: она находилась почти в тупике стежек и дорог и с точки зрения безопасности являла собой идеальное место для более подвижных и менее осторожных детей начальных классов, которые стремились размяться в движении во время перемен. Тут им, ошалело вырывающимся на улицу с уроков и носящимся стремглав все пять-десять минут отдыха, ничто не мешало и не угрожало. Вот тут мы и провели первые четыре года своей школьной жизни.

Но теперь мы распрощались с Красной школой и перешли заниматься в Двухэтажную школу, где наш класс располагался на первом этаже в угловой восточной комнате.

Двухэтажная школа — напомню, что это было здание бывшей синагоги, — тоже имела удобное расположение по месту и даже довольно просторный двор с травкой и небольшим сквером. Но главная спортивно-оздоровительная территория располагалась за пределами двора, на обширной площади перед воротами. Здесь, вдоль забора, обозначенного штакетником и аккуратным живоплотом из подстриженной кустарниковой робинии, стояли бум, турник и качающийся деревянный шест, закрепленный где-то вверху, по которому мы лазили вверх и съезжали вниз и на котором просто качались. Я не знаю, как точно назывался этот снаряд. Чуть дальше от них, параллельно забору, проходила дорога, собственно она представляла собой подъезд к этому зданию со стороны центральной площади села. Возможно, когда-то дорога была тупиковой, заканчивалась у ворот здания, но теперь она пересекала наши владения и в виде переулка выходила на следующую улицу. А еще дальше от ворот школы, за этой дорогой, располагались наши спортивные поля: волейбольное, баскетбольное и даже футбольное — последнее в уменьшенном масштабе.

Конечно, нам напоминали, что мы уже стали постарше, учимся в средних классах, где преподается много сложных предметов разными учителями, и должны быть степеннее, вести себя сдержанно и подавать пример малышам. Нам даже в классные руководители определили мужчину — Пивакова Александра Григорьевича, неулыбчивого, немого язвительного человека, строгого в общении. Но шли только первые дни новой жизни, и мы не успели отвыкнуть от беготни, шалостей и не привыкли думать о новых предметах. Малыши, которым нужен был наш пример, остались в Красной школе, а тут мы снова были самыми младшими. Короче, мы пока еще ни в чем не изменились. На каждой перемене мы все так же, словно пчелиный рой, вылетали на улицу и затевали догонялки.

Так было и в тот раз, о котором я хочу рассказать.

После первого урока прозвенел звонок на перемену, и ученики, толкаясь в дверях, устремились на улицу. Как раз в это время на дорогу, проходящую вдоль школы, выткнулась пароконная телега, направляющаяся из переулка в сторону больницы. Та внезапность и стремительность, с которой ученики возникли на ее пути, шумной гурьбой вывалившись из школьных ворот, тот ор и галдеж, которые они там учинили, наверное, превзошли мыслимые пределы, и кони испугались. Ошарашенные неожиданностью, они даже остановились, затем заржали, встали на дыбы, и вдруг рванули с места и понесли. Конечно, за криками школьников их ржания никто и не услышал. Да и то, что кони безумно ринулись прямо на кучу мечущихся тел, сами дети, занятые играми друг с другом, заметить не могли. Я в числе более спокойных учеников стояла у школьных ворот и видела эту картину со стороны. Кажется мне, что рядом даже были учителя. Но все случилось просто молниеносно, и выполнить какие-то осмысленные действия не представлялось возможным. Только возница вмиг подхватился на ноги и пытался натянуть вожжи так, чтобы остановить лошадей. При этом он кричал детям, чтобы они разбегались.

— Уходи! — слышу и сейчас я его зычный голос. — Кони понесли! Уходи!

Жилы на руках и шее возницы вздулись, и, казалось, начали трещать и рваться, его искривленный в нечеловеческом крике рот можно было лепить в глине, резать в камне, как образ отчаянного самообладания в последней попытке спасти положение. Но толку от усилий, что он предпринимал, не было. Кони только с большим напряжением выворачивали шеи набок, храпели и фыркали, но не сбавляли скорость.

Сложность ситуации заключалась в том, что свернуть вознице было некуда: справа от него был ряд спортивных снарядов, врытых в землю, а за ними шел двойной забор со штакетником и живоплотом; а слева кругом бегали школьники. Оставалось одно: остановить лошадей. Но на это требовалась хотя бы достаточная дистанция. А тут до скопления детей оставалось каких-то двадцать-тридцать метров.

— Тпрууу! Спокойно, милые! — обращался к своим верным служителям ездовой, но они его тоже не слышали.

На коней не только страшно, но и жалко было смотреть. Невероятно изогнувшись от натянутых ремней, рвущих им брылы удилами, вывернув головы в стороны, они мчались, не видя дороги, от чего их испуг только усиливался. Наполненные паникой, округлившиеся их глазищи к тому же дико косили в попытке выровнять взгляд и видеть, куда ступают ноги. Глаза были неописуемо страшные — не кровью жизни наполненные, а синью смерти; искаженные не жаждой спасения, а мукой агонии. А во взгляде сквозили паника и обреченность.

К счастью, возница оказался опытным, и не потерял самообладания. Он тут же сообразил, что с помощью имеющихся у него средств управления остановить коней не удастся, вместо этого им надо оставить возможность ориентироваться по местности, видеть пространство впереди себя. И он чуток попустил вожжи. Как бы ни были охвачены кони страхом, но они не замедлили уловить эту толику свободы, и, кажется, даже вздохнули. Кони выпрямили шеи и подняли их выше, стараясь фыркать мокрым воздухом, вырывающимся из ноздрей, поверх толпы, скучившейся на их пути. Из глаз коней ушла синева, и они наполнились розовой прозрачной слезой, живой и дрожащей.

Еще бы чуток пространства, метров бы двадцать, и умные кони сами остановились бы. Но не было этих метров. А была орава ни о чем не подозревающих, радующихся возможности порезвиться детей.

Конечно, мы, кто стоял в стороне, перекашивая рты, тоже кричали, махали руками, куда-то показывали. Но главную спасительную вещь, кроме самих лошадей, сделала, конечно, земля: от топота ног и от грохотания телеги она задрожала, передавая ту дрожь по ближайшей поверхности, и взвихрилась неимоверной пылью, разбросала во все стороны брызги мелких камней. Всеми этими явлениями земля посылала зазевавшимся детям сигнал тревоги, впрыскивала в них остуду. И словно случился порыв ветра, от которого дети очнулись.

Многие успели убежать из опасной зоны. А на остальных налетели кони. Но что это были за чудные кони! Несясь во всю прыть, как мастерски лавировали они, как умело двигались, спасая детей! Одного выбросили с дороги головой, другому поддали под зад вынесенной вперед ногой, третьего лягнули задней ногой и отшвырнули подальше, четвертого столкнули с дороги крупом, и так далее. Этому можно только удивляться, но не пытаться передать словами. Кони идеально расчищали себе дорогу среди мешанины маленьких человечков, практически никому из них не повредив.

Только Люба осталась под их ногами. И кони ничего изменить не могли. Ее сбили с ног во время игры, и она уже не успевала подняться.

— Лежать!!! — нечеловечески закричал ездовой, и Люба прижалась к земле. — Не шевелись!!!

Она лежала на спине, поджав ноги, чтобы закрыть живот, и защищая руками грудь. Только лицо оставалось открытым, сверкая широко распахнутыми глазами. А кони уже были над ней. И то ли они немного успокоились, после того как удила перестали чрезмерно впиваться в их рты и гнуть им шеи, то ли есть в лошадях божий дух, человеколюбивый, не знаю. Но, оказавшись над Любой, они уже не бежали, как прежде — они словно танцевали, поднимая и опуская ноги так, чтобы под копытом не оказалась поверженная девочка. Только раз какой-то из лошаденок не удалось сманеврировать, и она, оттолкнувшись от земли и поднимая ногу, черкнула по Любиной верхней губе.

Метров через несколько кони остановились. Бедный возница, чувствующий невольную вину свою, попытался на руках отнести Любу в больницу.

— Я сама дойду, — произнесла Люба, после чего свидетели этой драмы заулыбались: раз человек мыслит и говорит, значит, он жив!

— Кони понесли, — оправдывался ездовой, не зная, куда деть огрубевшие в работе руки.

— Вы не виноваты, — Люба взяла мужчину за руку: — Пойдемте, вам тоже нужна помощь.

Так я их и запомнила: крошечную девочку с огромными бантами в тоненьких косичках и тщедушного мужичка в измятом простом пиджаке и брюках, заправленных в кирзаки. Прижавшись боками, дрожа от перенесенного напряжения, что было видно даже по их спинам, они бережно вели друг друга в больницу, поддерживая руками. Учителя шли сзади, не решаясь нарушать единение этих двух людей, в страшную минуту, словно ставших одним организмом, которые проявили не только волю к жизни, взаимопонимание, но и мужество.

В больнице Любу долго не задержали, уже назавтра она пришла на уроки с зашитой верхней губой, немного вялая от перенесенного испуга, личико ее покрывало несколько синих пятен от ушибов. Казалось бы, все обошлось.

Но ничто не проходит бесследно. Позже Любе отольется этот страх. Да и я вот уже свыше половины века помню о нем.

Впрочем, как помню с тех пор и о благородстве и уме лошадей, их преданности человеку. И горжусь, что символом поэтического вдохновения, этого высокого и чистого состояния души, стал именно Пегас, конь — настоящее чудо природы с крылатой душой.

Да что там вдохновение, если образом самого целомудрия стал единорог — конь с рогом, выходящим изо лба! Нематериальную суть лошадей, нравственность, заложенную в их инстинкты, давно заметили и оценили люди, не зря и опоэтизировали их. Изображение единорога используется даже в геральдике, где олицетворяет осторожность, осмотрительность, благоразумие, чистоту, непорочность, строгость, суровость нравов.

В христианстве рог единорога является символом божественного единства, духовной власти и благородства, в связи с чем единорог стал образом Христа.

О многом говорит и то, что в искусстве древних возник образ кентавра — коня с человеческим торсом и головой. Не зря это. Для меня кентавр не столько фигура силы и смелости человека, сколько ума и ловкости лошади. А еще образ кентавра указывает на родство, гармоничное сочетание человека с конем. Тут уместно вспомнить о Буцефале — коне Александра Македонского, Морсильо — лошади конкистадора Эрнана Кортеса, маленьком жеребце Маренго — любимце Наполеона, даже о легендарном Росинанте — литературном творении Сервантеса.

Да и в нашей повседневной жизни кони продолжают совершать подвиги, чем не всегда может похвастаться человек. Например, во время лошадиных боев в честь празднования Юаньсяо — праздника Фонарей, проходивших 19 февраля 2011 года, в уезде Жуншуй провинции Гуанси участвующая в боях лошадь спасла жизнь человеку.

В пылу сражения один из зрителей потерял осторожность и стал падать прямо под копыта сражающихся животных. Это заметила защищающаяся лошадь. Рискуя быть пораженной, она закрыла собой человека, зубами схватила его за одежду и аккуратно опустила на землю в безопасное место. Только после этого перескочила через него, уходя от преследования соперницы, и продолжила сражаться дальше. 

Эх, людям бы поучиться мудрости и благородству у лошадей, тогда бы они не устраивали бои животных!

Победитель пиявок

В лето после седьмого класса, когда Любина семья переехала жить во вновь выстроенный дом и Люба стала почти моей соседкой, мы подружились, в основном благодаря ей. Она легко осваивала новую территорию, и не только перезнакомилась с мальчишками нашей округи, но и меня познакомила с ними. Я ведь, в сущности, была домашним, малообщительным ребенком, и не знала улицы, ее законов и героев. К тому же, в низ улицы, туда, где веселая Осокоревка питала водами вольготно разлившийся пруд, мои интересы не устремлялись, и та часть света оставалась для меня землей неизвестной.

Теперь я ее осваивала вместе с Любой Сулимой, оказавшейся бойкой заводилой и непоседой. Ватага голопузых ребят, возглавляемая ею, и я вместе с ними, изучала берега ставка, построенного когда-то моим дедушкой Яковом. Противоположный от нас левый берег был пологий, поросший низким тысячелистником, спорышом и ежевикой, колючий и манящий, мы бегали туда полакомиться ягодами. Правый же, наш берег, отличался обрывистыми глинищами, где мы упражнялись в скалолазании, и выгоревшей травой на прилежащей к глинищам толоке, густо усеянной гусиным пометом и пухом. Не обходили мы вниманием и дамбу с жерлом дренажа, маняще зияющем в ее толще над самой гладью воды. Ну конечно, мы соревновались, кто быстрее нырнет в трубу со стороны пруда и вынырнет с другой стороны дамбы. Там она почти сражу же обрывом уходила в довольно широкое и глубокое ущелье, поросшее камышом и очеретом. «Мы» не значит «я». Я на эти подвиги не решалась, боялась воды, высоты и любого физического риска. К тому же я не умела плавать.

Дно пруда струилось родниками, поэтому из него вытекало гораздо больше воды, чем вливалось Осокоревкой. В связи с этим места за дамбой были мало что обрывистые, скалистые и дикие, но еще кое-где и заболоченные — темные и таинственные. А обильная вода шумно преодолевала каменные завалы этого ущелья по пути к Днепру и своим шумом добавляла ему пустынности и таинственности. Откуда взялись здесь многотонные гранитные глыбы, неизвестно. По правому берегу ущелья высилась местная Каменка, уже порядком присевшая, но еще не утратившая нездешней красоты. Можно предположить, что камни были останками древней морены.

Под водой вокруг этих камней, покрытых слизким слоем водорослей, водились раки, отчаянно сопротивлявшиеся нашим покушениям на них. Иногда лов удавался, и мы разводили костер и запекали в нем свою добычу. Впрочем, особой жадности никто не проявлял. Однажды насытившись азартом и испробовав плоды охотничьих успехов, мы на том и покончили: ни для еды, ни ради спорта раков больше не изводили.

Как-то к моей левой ноге там прицепилась пиявка — темная нить, на глазах утолщающаяся. Я попыталась ее встряхнуть, затем оторвать, но мне это не удавалось. Голое тело паразита оказалось сотканным из сильных мышц, делавших его твердым как камень. Возня с пиявкой затягивалась, страх и омерзение во мне росли и вскоре переплавились в панику. Крича и подпрыгивая, я встряхивала ногой, пытаясь отбросить от себя мерзкую тварь, хотя уже не верила, что это возможно.

Тут только ко мне подбежал Леня Ошкулов, сын нашей учительницы по домоводству, и деловито пописал на пиявку. Она моментально отвалилась, и я была спасена, хотя и удивлена самим методом спасения.

— Не знала, что надо делать? — Спросил Леня.

— Не знала.

— Эх ты — Нога, два ухи! Учись жить, — важно научал меня он, поправляя свои одежки.

Меня еще долго била мелкая дрожь, а вечером болела и кружилась Нога. Больше я за дамбу не ходила.

Прошло сорок лет. И вот приехала съемочная группа делать обо мне телевизионный фильм. Режиссер с оператором долго выбирали место для съемки нашей беседы, и из всех живописных уголков Славгорода выбрали именно этот — ущелье за дамбой. Мы сидели у самой кромки мелководья, все так же поросшего тростниками, правда, не с правой, а с левой его стороны, более пологой, и я от волнения забывала украинские слова и допускала ошибки в речи. Мне мерещилась проклятая пиявка. Но разве я могла признаться в этом?

То лето, омраченное пиявкой, мне больше ничем не запомнилось.

Бунт против мужчин

И все же следует отметить, что я ближе узнала Любину семью, ее родителей, что расширило мои представления о жизни. Оказалось, родители — не всегда самые добрые и любящие люди, а если это и не правильное утверждение, то, значит, родительская любовь не всегда такова, какой я ее представляла.

Любин отец, дядя Павел, был необычайно суровым, жестоким человеком. С женой он кое-как ладил, а вот детей не любил, истязал их, вел себя как садист. За свои шалости Люба постоянно ходила в синяках и кровоподтеках от зверских побоев, а черные пятна на коленях вообще никогда не исчезали — отец регулярно ставил ее в угол на колени, посыпав пол кукурузными зернами, перемешанными с солью. Мальчишкам тоже доставалось.

Такое его отношение рождало у детей протест, бунт. Из чувства протеста они частенько шалили сверх меры, а иногда совершали и более тяжкие проступки, пытаясь отомстить отцу, например, подсыпали ему в еду касторку или снотворное. Им попадало еще пуще, но сломить их не удавалось.

Чрезмерная строгость отца не принесла желаемых результатов. Люба, кое-как окончив восемь классов, уехала из дому и больше никогда туда не возвращалась. Владимир, старший из братьев, тоже рано бросил учебу и пошел работать на завод. После службы в армии он женился, построил свой дом, дал жизнь двум детям. Но что-то уже было сломлено в нем домашним тираном, что-то мешало почувствовать настоящую радость от жизни. Однажды утром, после крепкой выпивки, ему стало плохо, и он умер, прожив немногим более сорока лет.

Почти в том же возрасте умер и Николай, другой брат Любы. Похмельный синдром. Была ли у него семья, я не помню.

Сам дядя Павел ненадолго пережил сыновей. Он разбился, упав с чердака собственного дома. Тете Вере Бог послал немного отдохнуть перед смертью от беспощадного мужа и нескладных судеб сыновей. Впрочем, настоящего милосердия Бог к ней не проявил, ниспослав умереть в одиночестве от перитонита, случившегося в результате прободной язвы желудка. Упокоившуюся, ее не сразу обнаружили. Почти вся эта семья спит вечным сном рядом с моим отцом.

Несчастья, уготованные этой семье, уже распластались над ней, испуская миазмы, улавливаемые натурами нервными, какой была я. В их доме мне всегда казалось темно и душно. Пожалуй, если бы спросили тогда, что мне мерещится там, я бы предрекла что-нибудь очень похожее на то, что позже произошло на самом деле. Но меня не спрашивали, а я противодействовала натиску темных сил тем, что стала ходить к Любе реже, чаще приглашала ее к себе.

В восьмом классе мы уже сидели за одной партой. Мне этого не то чтобы хотелось, просто я уступила просьбам своей несчастной подруги — ей-то со мной было хорошо. Люба продолжала шалить. Я знала, что она была егозой, изобретательной на выходки, и предполагала, что мне это будет мешать. Так оно и оказалось.

Учителя географии — Ятченко Михаила Моисеевича — задаваку и красавца, одержимого нарциссизмом, она невзлюбила, и когда он приходил на урок в безукоризненном белом костюме, подкладывала ему на стул пластилиновые шарики, начиненные чернилами. Технология их изготовления осталась ее ноу-хау.

Учителю английского языка по кличке Пэн она подкладывала кнопки остриями вверх. Этот мерзавец и скрытый педофил позволял себе возмутительные вещи. Прямо на уроках он поглаживал девочек по спинам, нажимая при этом на пуговицы лифчиков, выпирающих под одеждами. Люба повела с ним борьбу. Так как английский язык она не слушала, не знала и знать не хотела, то развлекала себя тем, что следила за перемещениями Пэна между партами, за движениями его рук и за отчаянной беспомощностью пригвожденных к партам девчонок, чьи пуговицы в это время занимали его воображение. Как только Пэн распускал руки, она начинала действовать — надувала шарики с пищалками и отпускала их, не завязывая. Шарики начинали кружить над учениками и пищать. Дети вообще всегда хорошо понимают друг друга и умеют поддержать исполнение замысла, который им понравился. Вот и тогда на наших уроках английского языка кто-нибудь непременно прокалывал пролетающий шарик, и тот взрывался с оглушительным хлестким звуком.

Сначала эти эскапады принимались за совпадения, но мало-помалу ученикам открылась истинная цель Любиных усилий, и на следующем уроке английского языка вместе со звуками шарика раздавался хохот тридцати человек. Пэн наконец тоже понял, что он разоблачен и осмеян и если он будет продолжать свои безобразия, то борьба с ним не прекратится, а усилится. Он, возможно, не исправился в полном смысле, но в нашем классе больше к девочкам не приставал.

Учительниц Люба не трогала.

Терпение мужчин кончилось тогда, когда на спине у Пивакова Александра Григорьевича, нашего классного руководителя, который вел у нас уроки истории, появился плакат: «Сам дурак». Трудно сказать, что побудило Любу это сделать, что послужило причиной. Александр Григорьевич был безобидным, добросовестным учителем, правда, бесстрастным и скучноватым, что совсем не свидетельствовало о чем-то плохом.

Против Любы повели войну, поставили вопрос об ее исключении из школы. Она даже неделю или две не посещала уроки. Но затем все уладилось с учетом того, что восьмой класс был выпускным. С Любы взяли слово, что в девятый класс она не придет. Наконец, разразился скандал и у нее дома, почему-то с большим опозданием.

Любе досталось серьезно, и на этот раз неприятности не кончились синяками — она пережила что-то страшное, о чем никому не говорила, но что ударило по ее нервной системе и рикошетом по сердцу. В тяжелом состоянии девочку доставили в больничный стационар, где она пролечилась до конца учебного года. Болезнь была не только затяжной, но и тяжелой. Левая рука у Любы опухла или отекла и потеряла чувствительность. Посиневшая кисть производила ужасающее впечатление несуразностью сочетания с живым и резвым подростком.

Постепенно отечность сошла, но рука еще долго висела плетью, оставаясь безжизненной. Когда мне сказали, что для восстановления движений руку нужно разрабатывать с помощью специальных упражнений, я принесла Любе шарик для большого тенниса, и это оказалось кстати. Потом у нее появились резиновые кольца и другие приспособления.

Эта история не самым приятным образом отразилась и на мне. Как я упоминала, Александр Григорьевич был нашим классным руководителем, и именно он писал нам характеристики по окончании неполной средней школы. Также от него зависело, кто будет принят в старшие классы, ибо рекомендации по приему в девятый класс тоже выдавал он. Все характеристики и рекомендации были зачитаны нам на воспитательном часе. Видимо, перед этим они обсуждались и на педсовете школы. Но авторитет классного руководителя оставался непререкаемым, и его слово решало дело. От Любиной выходки подозрения пали и на меня, ведь мы сидели за одной партой. Возможно, Александр Григорьевич подумал, что это я научила Любу дурной шутке, не знаю. Но он написал в моей характеристике что-то критическое, не совсем приятное, типа того, что я неправильно реагирую за замечания. Деталей я не помню, знаю, что у меня это вызвало недоумение и обиду. Конечно, меня рекомендовали для учебы в старших классах. При том, что я за все время учебы в школе едва ли получила десяток четверок, даже речи быть не могло о чем-то другом, но… что было, то было.

А теперь... Теперь Александр Григорьевич и его жена спят рядом с моей мамой, и за их могилками никто кроме меня не смотрит.

Выпускные экзамены Люба не сдавала — ей нельзя было волноваться. Учителя пожалели девчонку и дружно поставили ей тройки по всем предметам. Она была на вершине счастья!

Люба окончила ПТУ и всю жизнь проработала штукатуром на больших стройках. С мужем ей, кажется, повезло, а вот сын вырос наркоманом и рано ушел из жизни.

Но тогда только начиналось наше второе совместное лето, и мы еще ничего не знали о будущем.

Усмирение маминой обидчицы!

Родители не баловали меня, но жалели, хотя их жалость тоже не носила видимых форм. Как-то так сложилось в наших судьбах так, что их руки все не доходили до меня. Сначала я была маленькая, а сестра, наоборот, подросла и держала их в напряжении ранними симпатиями к мальчикам и первым замужеством, потом она родила дочку и бросила на родительские руки, а дальше бедные мои родители, видя, что семья растет, затеяли строить новый дом и все до последней копейки вкладывали туда. Поселившись в нем, они еще несколько лет достраивались и обживались там. Во всем этом хаосе забот — с маленьким ребенком, с новым домом, которые казались временными, такими, что пройдут и после них настанут лучшие дни, — меня жизнь как будто оставляла в стороне от основных целей семьи, до лучших времен. Помню, мама мечтала: «Вот поднимем Свету и возьмемся за тебя. Ты у нас умничка, надо тебе уделить внимание», «Вот достроим дом, и я куплю тебе модельные туфли» — но ей не суждено было исполнить эти мечты. Опять мешало что-то более нужное, забота обо мне казалась роскошью и отодвигалась на потом. Да вышло так, что этого «потом» не случилось, — там уж я окончила школу и навсегда уехала от них.

Мало мы пожили вместе, очень мало… Что тех восемнадцать лет… Мне былого всегда будет мало...

Время между шестым и девятым классом, включая и каникулы, было для меня самым тяжелым в физическом смысле. Хотя маленькую племянницу Свету и носили уже в ясли, а потом в садик, но это не отменяло моих обязанностей. По-прежнему каждое утро я просыпалась в пять часов и шла к тете Орисе, в тот дом, где в последние свои годы жила прабабушка Ирина (Ирма). У них во дворе, около колодца с «вкусной» водичкой, росла яблоня с пышной и густой кроной. Вот в ней тетя Орися и прятала, подвешивая на сучок, бидончик с утрешним молоком, которое было предназначено Свете. Этот бидончик я должна была вовремя забрать. Как меня истязало это молоко!

Почему так получалось? Во-первых, ни у нас, ни тем более у тети Ориси не было холодильника, чтобы дольше хранить молоко свежим. Поэтому она стремилась отдать его нам сразу же после дойки. Но даже не это главное. Главное, что тетя Орися работала в колхозе дояркой. Она шла на работу к четырем часам утра, этим все сказано. Но для верности я поясню дальше. Утренняя дойка на ферме начиналась в пять часов, ибо в семь туда уже приезжали машины и забирали молоко на молочарню, где оно с началом смены перерабатывалось на сливки и масло. Так вот до пяти часов утра доярки должны были успеть подоить домашних коров, собраться и прийти на ферму. Следовательно, то молоко, что предназначалось нам, как минимум в полпятого попадало в бидончик, подвешенный на яблоне. И его надо было как можно быстрее забрать, чтобы оно не пропало от солнечных лучей. Да и о «вкусной» водичке я намекнула не зря — к тете Орисе даже с другого конца села ехали люди за той водой. Заходили во двор и брали ее из колодца. Тетя Орися для этого даже своего песика привязывала подальше от него. Таковы были в селе традиции. Но мало ли что — вдруг бы кто-то увидел в листьях яблони бидончик с молоком и забрал его? Вроде не велика потеря, а наш ребенок остался бы на сутки голодным. Мы этого допустить не могли, и поэтому я должна была по возможности раньше забирать то молоко. Летом я его забирала еще раньше, а тут как раз о лете и речь.

Не высыпалась, конечно. Мечтала выспаться и думала о том, что никогда не захочу иметь детей.

Но молоко — это было утро…

А в дневные мои обязанности входила доставка кирпича к возводимым стенам. Нужно его здесь было как можно больше, равномерно нагроможденного кучками по периметру дома. Занятие носильщика кирпичей, будучи совершенно не по мне, давалось с трудом, ведь приходилось курсировать от ворот, где хранился основной запас, через весь двор и дальше кругами вдоль стен. После работы папа возвращался домой, наскоро ужинал и шел на строительную площадку, чтобы из этих кирпичей возводить стены дальше. Ну на сколько рядов я могла наносить того кирпича, учитывая, что нужен был и облицовочный белый и красный, который шел на внутреннюю часть? Пусть на один-два ряда, пусть даже на три. Все равно этого было мало, и приходилось еще и еще подносить его непосредственно в процессе папиной работы. К тому же вечером я забирала из ясель или садика Свету и между доставкой кирпича нянчилась с нею.

Короче, папе моих заготовок не хватало, он злился и ругался. Ему приходилось бросать кельму и становиться носильщиком самому, а потом продолжать основное дело.

Вот в течение дня я и старалась — любым способом, в несколько заходов, с перерывами и отдыхом — обеспечить хороший задел, даже мечтала удивить папу и так много наносить к месту его работы кирпичей, чтобы он похвалил меня. Но ни разу я этого не добилась. Хоть и руки были ободраны, и царапины болели и пекли при мытье, но с той частью своих обязанностей я справлялась не вполне удовлетворительно.

Мама приходила с работы позже и сражу же хваталась за стряпню — без холодильников и газа, имея один только примусок, ей нелегко приходилось каждодневно кормить семью, а ведь надо было и молоко ребенку вскипятить, и первое сготовить и на второе расстараться.

Так что мои дни протекали в трудах, а вечера — в неимоверных трудах.

Уставала я от такой жизни неимоверно, завидовала девчонкам, которые могли вечером, по прохладе, погулять на стадионе, поиграть в волейбол, побегать или, надев чистые платья, пройтись по селу и поговорить друг с другом. Для меня это оставалось несбыточной мечтой, и жаловаться было некому. Может, поэтому я плохо изучила свое село и мало имела подруг — не было у меня на это времени.

Тем не менее Люба Сулима меня навещала, иногда даже помогала носить кирпич, иногда жаловалась на своего отца или выслушивала мои рассказы о прочитанных книгах.

Но вот случилась неприятность. О ней я напишу в книге о маме{10}, тут же только скажу, что на мою маму внезапно набросилась с топором наша соседка, больная шизофренией женщина, и маме чудом удалось спастись. Это было ужасное происшествие. Мама, конечно, заявила о нем в сельсовет, но там дела решались медленно, и пока что все оставалось без изменений. Никто эту сумасшедшую не изолировал, так она и жила у нас под боком со своим бредом и топором, представляя для нас нешуточную опасность. Я боялась за маму, когда она оставалась без защиты. И я представляю, как мама тревожилась за меня, на целые дни оставляя одну дома.

Вот об этом я в тот день и рассказала Любе.

— Давно это было? — спросила она.

— Нет, позавчера, — ответила я. — А что?

— Не знаю. Думаю, что больные быстро забывают свои поступки. Но раз это было позавчера, то она, конечно, помнит, — рассуждала Люба.

— И что из этого?

— А вот что: давай проучим ее, припугнем, а? Она поймет, за что получает трепку, и притихнет.

— Как? Она может не испугаться. Она же не понимает, что правда, а что выдумка — сама мелет черте что. Вот и наших угроз не поймет.

— Что, например, она мелет?

— Будто к ней на вертолете прилетает Хрущев, а я у нее всю картошку вырыла.

— Да? — удивилась моя подружка. — Ну ничего, поймет, не такая она придурковатая, как прикидывается.

И я согласилась на Любин план, так велико было мое желание добиться гарантий нашей общей с мамой безопасности, ведь на папу соседка бы не стала набрасываться, я думаю.

Мы с Любой набрали в руки по несколько яиц. Люба, правда, просила тухлые, чтобы зловонные были до невозможности. Но таких не нашлось и пришлось взять свежие — прямо с гнезд. Затем подошли к нашей меже с этой соседкой и начали там шуметь и что-то выкрикивать, короче, добиваться, чтобы она подошла к нам. Когда она приблизилась на достаточное расстояние, мы разбили по одному яйцу и бросили ей в лицо, а сами отбежали. Как мы и хотели, она погналась следом, и в ее руках был тот же самый топор, что и на днях. Мы не испугались, ибо знали, что это играет нам на руку, и опять бросили ей в лицо разбитые яйца. Так повторяли несколько раз, пока сами не заскочили в наш новый дом, где по периметру высота стен достигала окон. Оконные лутки вставлены не были, только стояли наготове. А вот дверь уже была встроена в стену. Сумасшедшая заскочила за нами, чего только и надо было — мы тут же перепрыгнули через стены, выбравшись наружу, подбежали к двери, закрыли ее и подперли, чтобы изнутри нельзя было открыть.

— Ведьма, теперь ты попалась! — шипели мы, продолжая забрасывать сумасшедшую бабу яйцами.

Преодолеть стены она не могла, равно как и найти что-то, чтобы подставить под ноги, там было что называется шаром покати — уж об этом-то мы с Любой позаботились заранее. Что она хрипела в ответ, я не помню.

— Сейчас мы тебя здесь прибьем, и нам ничего не будет — ты же сама сюда прибежала, да еще с топором. Все поймут, что ты первая напала на нас.

Мы еще что-то говорили, давая ей понять, что она получает по заслугам за свою выходку против моей мамы.

— За свою маму я убью тебя, вот смотри! — орала я, войдя в раж, и уже бросала в нее не яйца, которые давно закончились, а кирпичные обломки.

Люба была права. Эта женщина оказалась вполне вменяемой, во всяком случае она поняла, за что получает взбучку и что получит и впредь, если будет набрасываться на людей.

— Я порубаю вам стены, — попыталась она угрожать.

— Ага, давай! Ты же сумасшедшая, ты же на всех с топором бросаешься! Вот нам и поверят, что мы защищались. Люба, бросай камни побольше, и целься в ее дурную башку! — орали мы друг дружке и что-то бросали, чтобы убедительнее выглядеть.

Наконец она остановилась и начала просить не убивать ее.

— А ты что позавчера сделала? Ты что сделала, гадина, все равно за это убью тебя! — ярилась я, и, наверное, в тот момент убила бы, если бы не Люба, которая то и дело прыскала смехом. Я боялась, что она вообще расхохочется и испортит всю затею. Но она удержалась, зато и мне позволила прийти в себя. — Обещай при свидетелях, что забудешь о нашем существовании!

— На черта вы мне нужны! — соседка попыталась лечь животом на стену и перекатиться наружу. Но живот оказывался слишком для этого низко, да и мы не давали ей выбраться, отталкивая длинными рейками назад.

— Обещай не трогать своих соседей! — еще более зычно кричала Люба. — Иначе живой отсюда не выйдешь! Я тоже сумасшедшая, мне море по колено!

Глядя на нее, можно было поверить этим словам — ее глаза горели, волосы растрепались, лицо раскраснелось, и вся она была заряжена неутомимым азартом, словно молния электричеством. Наверное, я тоже выглядела устрашающе.

— Я больше не буду драться, — присмирелым голосом пообещала наша соседка.

— Точно? Клянись здоровьем!

— Не буду, — повторила она. — Клянусь своим здоровьем.

— Кричи об этом громче, мерзкая гадина! — потребовала я.

Баба выпучила и без того булькатые{11} глаза, надулась и заорала:

— Я больше не буду бросаться с топором на соседей!

— Нет, это не годится. Выходит, что с топором не будешь, а с булыжником как? Повторяй заново!

— Я больше не буду бросаться на сосе-едей!

— Ладно, живи, — сказала я. — Но если ты подойдешь ближе, чем на метр к нашей меже, то я найду, как тебя прикончить. Запомни. И чтобы до вечера духу твоего тут не было.

И мы с Любой просто ушли, пошли на ставок купаться. Все равно я боялась оставаться дома, пока эта ведьма не успокоится. Вернулась я под вечер, уже со Светой, приведя ее из садика. Папа с дядей Ваней возился с установкой оконных луток.

— Почему дверь была подперта? — спросил он.

Пришлось мне рассказать историю с соседкой, мол, у той опять был приступ агрессии, и я вынуждена была обороняться.

— Это ты хорошо придумала, — похвалил меня дядя Ваня. — Заманить ее сюда и закрыть, пока убежишь подальше. Молодец!

— Оно само так получилось.

И я почти не врала, просто опустила то, что была с Любой и что мы сами спровоцировали опасную женщину на нападение и немного побили ее камнями, чтобы проучить. Мне повезло, что при этом присутствовал дядя Ваня, который был депутатом местного совета. Скоро он поставил вопрос о больной соседке в официальном порядке, и ее изолировали от людей.

4. Юность — в стихах