Вершины и пропасти — страница 44 из 138

т бой был уже не за Россию, которую проиграли безнадёжно, и даже не за тех несчастных беженцев, жизни которых ещё следовало спасти, но – за честь армии, за честь русского офицерства, за свою честь.


Не спасёшься от доли кровавой,

Что земным предназначила твердь,

Но молчи: несравненной право –

Самому выбирать свою смерть.


Вот, действительно – право высшее! Выбрать смерть – то же, что выбрать жизнь. Одно и то же. Смерть неизбежна, но право человека избрать, какой ей быть. Избрать, умереть ли Человеком, до конца исполнившим всё, предназначенное судьбой, или псом, шакалом, предавшим собственную душу. Погибнуть, борясь до конца, или издохнуть, пресмыкаясь в пыли. Выбор смерти – право великое и право последнее, и потому из всех выборов, с которыми приходится сталкиваться на жизненном пути, этот – наиважнейший. Избирающий смерть, избирает жизнь. Полковник Тягаев свою смерть избрал задолго до Красноярского боя…


Глава 9. Конечная


7 января 1920 года. Красноярск


– Господа, большевики! Большевики, господа! – эти крики прорезали гомон Новониколаевского вокзала. Люди заметались, бросились по вагонам и саням – скорее прочь! Уверениям начальства, что большевики только на окраине города никто не поверил. И, как оказалось, правильно. Несколько мгновений прошло, и уже сухой треск пулемётов заслышался совсем близко. Затем – взрыв. Ещё миг, и на платформе показались первые красные конники. Толпа, а с нею и большая часть охранной роты схлынула на пути, бежали по шпалам, ещё надеясь спастись. А там, на платформе, раненый офицер с перебитым плечом ещё пытался остановить бегущих подчинённых:

– Стоять! Не будьте трусами, господа! Назад! – и упал на колени, простирая руки: – Да остановитесь же вы!

А они бежали мимо него, не обращая внимания на воздетые руки, на призывы. И, вот, схлынули. Лишь некоторые посылали ещё выстрелы приближавшимся большевиками. И когда те появились, офицер тяжело поднялся с колен, придерживая болтающуюся, как плеть, руку. Он не смог остановить свою роту, заставить её принять бой, он мог теперь лишь дать ей пример того, как следует умирать. Этот офицер погиб первым, сражённый пулей. Его распластанное тело и стягивающееся полчище красных было последним, что видела Надинька из окна отходившего от станции эшелона, и образ этого несчастного героя все эти дни не выходил у неё из головы. Так было жаль его, что сердце плакало.

Они покинули Новониколаевск в последний день. Не очень было это разумно, но Антон до последнего надеялся на чудо. Уверял, что, согласно новому плану, армия должна закрепиться на линии Новониколаевск-Томск и отсюда, переформировавшись и отдохнув, снова перейти в наступление. Акинфий Степанович лишь хмурился и хмыкал, слушая зятя, но не спорил с ним. Маня же, как водится, вторила мужу:

– Невозможно, чтобы наша армия оказалась столь слаба, чтобы оставила и Новониколаевск!

А ведь уже Омск оставлен был. Который никогда и ни за что не сдавать грозились. Но упорство Антона не на вере в армию держалось, а на нежелании всё нажитое оставлять. Природная дальновидность изменила ему на этот раз, и готов он был поверить любому чуду, лишь бы не бросать имущества. Тут резко отличался Антон от тестя. Старик Акинфий с нажитым расставался с иововым смирением. Но и то сказать – он по летам своим уже в могилу глядел, хоть и крепок ещё был. А Антон во цвете сил. Да с большим семейством на шее. Дениска, добро, почти взрослый уже, а Кланя, того гляди барышня на выданье, из пансиона домой вернувшаяся? А младшенькие? С таким грузом с нажитого место куда как нелегко сниматься!

Мрачнел Антон с каждым днём. Даже прежний лоск исчез. И обычная его деловитость, подкреплённая множеством связей, сменилась теперь обычным обывательским ожиданием вестей, жадной ловлей их, в особенности, тех, которые можно было хоть как-то трактовать в лучшую сторону.

Но армия отступала, и, наконец, сомнений не осталось: Новониколаевск ждала участь Омска. Город доживал последние дни. В эти-то последние дни вернулась к Антону прежняя решимость, воля к действию, и он принялся спешно искать выход из создавшегося положения. В его отсутствие старик ворчал, выговаривая дочери:

– Хлипок твой муж на проверку оказался. Чего доброго, из-за него прямиком к «товарищам» в лапы и угодим.

– Папаша, но ведь была надежда на армию…

– У дураков она была, – презрительно фыркнул Акинфий Степанович. – Кабы не был я такой ветошью да не вынужден оказался у Антошки твоего нахлебником жить, уж я бы ему устроил выволочку! Уж он бы у меня вспомнил разум!

– Да ведь как же столько добра на разграб оставить! – плаксиво тянула Маня.

– У вас, что ль, у одних – добро? Али у меня его помене вашего было? А я не стал дожидаться, когда мне большевики пинка, как псу, дадут. Похватал внучат да скарб, какой можно увезть было, и айда. Дураки вроде Антошки твоего ещё зубоскалили: «Зачем это вы, Акинфий Степанович, этак насерьёз собрались? Даже шуб не позабыли! Ведь это ж – временно! Скорёхонько возвернёмся!» Верзвернулись! Они, дурачьё, и поехали, как на пикник! Ничего с собой не взяв! Добро ещё не в чём мать их родила! У нас же армия! Я думал, хоть Антошка твой умнее. Да видать, время такое, что всем разум отказывает. Когда суды Божии вершатся, поздно думать о том, чтобы спасать своё земное достояние. В Евангелии сказано: горе будет тем, кто в эти дни окажутся непраздными. Так, вот, это, думается мне, не только о вашей сестре, что бременем отягщена. Это о всех нас. И о всяком бремени. Любая кладь – бремя. Любое имущество. Во дни мирные хорошо иметь его, но во времена бедствий оно тяжким бременем оборачивается. Бросить его жаль, с ним идти тяжко. И, вот, одни остаются сторожами при своих житницах и гибнут вместе с ними. Другие такую великую кладь на плечи взваливают, что не могут унести, и гибнут с нею в пути. Вот оно – бремя! Бремя убивает в такие дни! И счастлив тот, у кого ничего нет. Ему легко идти…

– Вы, папаша, вместо того, чтобы морализаторствовать, лучше бы посоветовали, что делать!

– Ты поучи ещё отца! Морализаторствовать! Слов-то каких понахватала в своих светских обществах! – старик с силой ударил палкой об пол. – Что делать, пущай твой Антошка теперь соображает. Я говорил ему, что нельзя до последнего часа досиживать.

Акинфий Степанович, однако, напрасно сомневался в способностях зятя. Антон сумел-таки найти выход из положения, обратившись за помощью к знакомому польскому офицеру. Польская дивизия была сформирована ещё при Временном Сибирском правительстве из добровольцев, в основном, бывших австрийских военнопленных. Поляки видели в большевиках германский авангард, а потому пошли на русскую службу вполне охотно. Правда, служба эта оказалась не из почётных: большей частью, полякам пришлось исполнять роль жандармов, усмиряя большевистские восстания в деревнях. В отличие от чехов им не повезло забрать под свои нужды большого числа эшелонов и прорываться на восток в первых рядах. Польская дивизия уходила последней и служила арьергардом для всех едущих на восток, ведя бои с наступающими большевиками.

Капитан Квасневецкий согласился предоставить семье Юшиных место в одной из теплушек. Разумеется, не даром, но и это было большим благодеянием с его стороны. Собирались наспех. Брать решено было лишь самое необходимое, что оказалось нелёгким делом. Особенно, для Мани, которой даже расставание с любимыми нарядами казалось великим несчастьем. Надя наблюдала за всей этой суетой со стороны. Своих вещей у неё практически не было: все они, включая вещи малыша, легко уместились в один небольшой узел. Не менее аскетичен был Акинфий Степанович. Поначалу он наблюдал за беспорядочными сборами дочери и зятя с насмешкой, но скоро не выдержал и, несмотря на отчаянные протесты Мани, перетряхнул её чемоданы, извлёк из них всё необходимое по своему разумению и, сложив это в один баул, поставил перед дочерью:

– Всё, больше ты ничего брать не будешь, – сказал твёрдо, пристукнув палкой.

Противиться воле родителя Маня не посмела. Под его бдительным надзором сборы прошли быстро и тихо.

На вокзал приехали, когда в городе уже царила паника, и отовсюду слышно было лишь одно: «Большевики идут! Большевики!»

– Дотянул-таки, – хмуро глянул Акинфий Степанович на зятя, но не продолжил увещеваний. И без того на Антона жаль смотреть было. В считанные дни лет на десять состарился.

На поезд, по счастью, успели вовремя. Он отошёл от станции, провожаемый стрекотом пулемётов, но красные не преследовали его.

В польской теплушке кроме Юшиных ехала ещё одна русская семья. Поручик Дрожжин, только что вышедший из госпиталя после тяжёлого ранения в грудь, с матерью и женой. Кое-как разместились все. Надя с Петрушей заняла «верхний этаж». Сидеть там было почти невозможно, а только лежать. И лежала, задёрнув штору, словно в отдельной «комнате». Душно было в теплушке, и малыш плакал. Боялась Надинька, как бы не расхворался. Тетешкала, напевала колыбельные, которым от Мани выучилась.

Всё-таки польская теплушка невероятной удачей была! Думалось, что и к лучшему вышло казавшееся зряшным антоново промедление. А то бы как повернулось? Русские эшелоны сплошь без паровозов стояли. Пассажиры их перебирались в сани. А в санях как с малышом по сорокаградусному морозу ехать? Даже и подумать страшно! Помиловал Господь от такого!

Из окон видела Надя бесконечные обозы, спешащие на восток. От священника до офицера, от интеллигента до мужика – решительно всех захватил этот беженский поток! Даже безмужние бабы с малолетними детьми погоняли своих худых лошадёнок, спасаясь от неведомого зла. Плакали, причитали и исчезали вдали. Ехали ветхие старцы, которым по летам, как и Акинфию – лежать бы на печи. Тянулись сани, нагруженные больными, умирающими и уже умершими солдатами. Ни днём, ни ночью не иссякал, не прерывался этот сплошной поток. Должно быть, так в диких джунглях спасалось всё живое от засухи, спеша к водопою.