– Отцепить уцелевшие составы, вывести их из сферы распространения огня!
– Каппель, – шепнул Дрожжин. – Слава Богу, он жив. Я слышал, из штабного поезда уцелело лишь несколько вагонов, погиб почти весь конвой.
– Мне дурно… – едва слышно сказала Надя, чувствуя, как земля уходит из-под ног.
Андрей Александрович подхватил её на руки и понёс к польскому эшелону, стоявшему вдали от эпицентра взрыва. Краем глаз Надя видела происходящее вокруг. Поезда отводили на безопасное расстояние, тушили пламя. Бродили, ища близких, уцелевшие беженцы. Пробежала растрёпанная, рыдающая женщина:
– Ася! Ася! Ася, ты где?! Ася!..
Мыкалась растерянно маленькая девочка:
– Мама, мама! Где моя мамочка? – и тёрла кулачками опухшие от слёз глазёнки.
А солдаты уже собирали то, что осталось от погибших людей. Как мусор – в кучи. Один из них подобрал женскую руку с драгоценными кольцами на тонких пальцах.
– Что ты будешь делать с этой рукой? – спросил его товарищ.
– Дурак я, что ли, чтобы оставить кольца большевикам! – усмехнулся солдат и, достав нож, отрубил пальцы, снял с них свою добычу, а руку швырнул в одну их мясных куч.
Надя зажмурилась, почувствовал острый приступ тошноты.
– Андрей Алексаныч, неужели это люди? Что стало с людьми, если они так могут..?
– Это не люди, – сквозь зубы отозвался Дрожжин.
Они, наконец, дошли до своего поезда, где их уже ждали переполошённые спутники.
– Скорее, скорее! – заторопил Антон. – Квасневецкий сказал, что поезд отходит через десять минут! Говорят, это диверсия большевиков!
– Или наше разгильдяйство, – хмыкнул поручик, укладывая Надю и предоставляя её заботам женщин.
Ольга Валерьяновна тотчас принесла воду и, смочив в ней тряпицу, протёрла Надин разбитый лоб:
– Ничего, ничего, хорошая моя. Всего-навсего ссадина. Заживёт.
– Рассказывают ужасные вещи, – нервно говорил Антон. – Будто бы многие пути разбиты, и масса человеческих жертв! Сотни, сотни! Трудно счесть, потому что части тел на далёкое расстояние разбросаны… Какой-то ад! А ведь мог бы и наш эшелон стоять ближе…
– Умоляю тебя, перестань! – взмолилась Маня. – Я не могу больше слышать этого! И видеть! Я сойду с ума от этой проклятой дороги! Почему, почему мы не уехали раньше?!
– Помилуй, Манюша, ведь ты сама не хотела уезжать!
– Так нужно было заставить меня! Хоть силой! Ты же глава семьи! – Маня стиснула ладонями щёки. – Почему это всё с нами происходит? За что это нам?
– Умолкни, глаза твои бессовестные! – послышался сердитый голос Акинфия Степановича. – Благодари Бога, что сидишь в тёплом вагоне, а не мечешься в санях по ледяной тайге!
Поезд тронулся. Надя почувствовала себя лучше и, сев, взяла у Веры хнычущего Петрушу. Машинально взглянула в окно. Там продолжалась ликвидация последствий взрыва. Подомчалась откуда-то группа всадников, и фигура одно из них чем-то напомнила Надиньке Алёшу.
– Смотри, Вер, так на моего Алёшеньку похож…
Вера понимающе улыбнулась:
– Мне тоже вечно Андрей мерещится, когда его рядом нет. Вечно ищу его глазами. Судьба наша! – вздохнула. – Ничего! У тебя Петрушка есть, – ласково погладила малыша. – Я, как мы с Андреем поженились, очень маленького хотела. Но пока Бог не дал. С одной стороны, думаю, к лучшему. Среди этого-то ада страшно! А с другой… А с другой хоть не было бы мне так одиноко, когда Андрея нет. Счастливая ты…
С Верой Надинька подружилась за время пути. Лишь двумя годами старше она была, характером мягкая, тихая. Семья Верина дворянской была, но не богатой. Жили в Перми. Отец был человек учёный, агроном, профессор. Мать – пианистка. Пристрастила и дочь к музыке, но Вера таланта матери не унаследовала, а потому играла лишь для себя и близких. Отец умер за год до революции. И он, и мать всегда придерживались передовых взглядов. Особенно мать, при избытке свободного времени читавшая радикальные журналы и книги. Революцию она встретила, как великий праздник, всплакнула только, что отец не дожил до светлого дня. Когда же начались беды и лишения, мать уехала в Болгарию по приглашению жившей там старинной приятельницы. Звала ехать и Веру, но та только что вышла замуж и не собиралась покидать любимого мужа. И осталась в России. И, вот, уже два года жила бесконечными разлуками и ожиданиями. Как это было знакомо Наде! Радовалась родственной душе. И уже думалось, как было бы хорошо не потеряться потом, а сохранить эту дружбу, семьями дружить. Как ни страшна была война, а всё-таки грезилось о мире, и верилось, что однажды всё-таки наступит он. Не может же ужас и боль остаться единственным существом жизни навсегда!
Польский эшелон шёл в Красноярск. За ним следовал наскоро сформированный русский санитарный поезд, куда поместились часть больных, раненых и семейств офицеров. Находившийся в Красноярске начальник Польской дивизии полковник Румша обещал провести его на восток.
Но всё вышло совсем против ожиданий… Первое, что привелось увидеть на станции Красноярск, толпы красноармейцев, обвешанных гранатами, важно разгуливающие по перрону. И узнали: город занят большевиками! Занят партизанами Щетинкина, о бандитах которого ходили кошмарные легенды. Вокзал ещё находился в руках поляков, но их эшелоны не могли двигаться вперёд, потому что все пути были заняты чехами. Чехи требовали, чтобы поляки отдали им свои паровозы, потому что собственные они заморозили. Польское командование ответило, что свободных паровозов не имеет и убедительно просит «братьев-чехов» разогреть свои и скорее продвигаться вперёд, освободить дорогу для польских эшелонов. Чехи ответили угрозами забрать паровозы силой! Одновременно на поляков давили большевики, требуя выдачи русских офицеров, ехавших в их поездах. Давили покуда мягко, так как ещё не подошли к городу их основные силы, и ещё стояли на подступах «каппелевцы». Но ясно было, что скоро разговор станет куда жёстче.
Стояла морозная рождественская ночь. До станции долетал шум боя, ведшегося у города с раннего утра. Прежде в эту ночь люди собирались в церквях, поздравляли друг друга и ожидали рождения Младенца-Искупителя. Теперь люди убивали друг друга и ожидали смерти. Не славили Христа, но вновь и вновь распинали его.
Вспомнились Наде два минувших Рождества. Первое, в замершем, голодном, разгромленном Киеве, в радушном семействе Марлинских, над которым, как и над тысячами других уже занесён был беспощадный меч торжествующих большевиков. Не радостным был тот праздник, но отравленным предчувствием надвигающегося горя. Вспомнился Фёдор Степанович, его горбоносое, сухое лицо с разметавшимися длинными, седыми прядями, хрипловатый голос, произносивший свой последний в жизни тост. Тётя Аня, такая тёплая, добрая, благословившая её вместо матери на брак с Алёшей. Родя… Что стало с ними обоими? Где они теперь?
Рождество второе – в Омске. В госпитале. Страшный рассказ умирающего об убийстве Царской семьи… Вокруг – война, война, и ничего кроме войны. А всё-таки счастливым оно было, прошлое Рождество! Потому что с фронта приехал Алёша! И никогда не была их близость столь полной, как в эти обидно недолгие, но безмерно счастливые дни, плодом которых стал Петруша. Много бы отдала Надя, чтобы хоть один день тот возвратить, пережить ещё раз!
И, вот, третье Рождество. Красноярск. Разгромленная армия. Неизвестность об Алёше. Вокруг красные. Что впереди? Страшно думать… Сидели тихо в вагоне. Не праздновали. Какой уж праздник, когда все мысли об исходе. Как онемели, и ни слова не проронил никто. Звякнули двенадцать раз золотые часы Антона. Акинфий Степанович перекрестился:
– С Рождеством! Да помилует нас всех Христос-Искупитель, хоть и не заслужили мы его милости.
Поздравили друг друга, но бесчувственно. Мысли у всех далеки были от праздника. Даже дети притихли, боязливо жались к Манюше, а та сидела, как изваяние, и не имела слов, чтобы успокоить их.
Снаружи раздались быстрые шаги. Дверь открылась, и следом за вдунутыми внутрь снежинками в вагон тяжело ступил Квасневецкий. По лицу его очевидно стало, что произошло непоправимое. Не спрашивали, смотрели выжидательно.
– Всё кончено, – глухо сказал капитан. – Поклон «братьям-чехам»! Эти подлецы перекрыли нам дорогу. Мы зажаты в тиски между ними и большевиками. Воевать на два фронта дивизия не может, и… – он осёкся не в силах продолжать.
– И ваше командование начало переговоры с большевиками, – докончил Дрожжин.
– Мы заключим с ними договор. Не позорный для нас… – словно оправдывался Квасневецкий. – Хотя… Чёрт знает, что это будет за договор! И станут ли большевики исполнять его условия! Проклятые чехи! – почти простонал он. – Хоть бы и их постигла такая же участь!
– Вокзал уже передан большевикам? – спросил Дрожжин, поднимаясь. – Поезд оцеплен?
– Нет-нет. Пока нет. Переговоры только начались, и, пока они не завершатся, мы не отдадим вокзала.
– Надо уходить, – Андрей Александрович быстро открыл чемодан, достал оттуда штатскую одежду.
– Вы правы, – кивнул Акинфий Степанович, вставая. – Нам с вами надо уходить.
– Как уходить? Куда? – всполошилась Маня.
– Если уходить, то всем! – поддержал Антон.
– Всем уйти не удастся, – спокойно ответил старик, быстро перебирая вещи в своём узле и освобождая его ото всего, что было свыше необходимого. – Куда вы пойдёте с детьми? Здесь даже саней не сыщешь. И нет необходимости вам уходить. Вы все люди мирные, беженцы. Да! Антон, немедленно сожги все ваши документы! Приготовь те паспорта, которые мы заготовили на такой случай! Смотри внимательно, чтобы ни одной бумажки лишней, ни одной фотографии не осталось! Они не должны знать, кто вы!
– Дед, зачем тебе-то уходить? – спросил Денис. – У тебя же тоже паспорт другой есть!
– Действительно, зачем? – поддержала брата Кланя.
– Лица у меня другого нет, дети, лица! – Акинфий Степанович проворно увязал узел. – Акинфия Земелина пол-Сибири в лицо знает! А ну как узнают? Я ведь тогда всех вас под монастырь подведу! Нет уж, лучше я один уйду.