что тыл разложился и попал во власть трусов и спекулянтов, до того взвинтивших на всё цены, что оказавшемуся в тылу Добровольцу жалования хватало лишь на то, чтобы три раза пообедать? Много было причин, а всё-таки не давали они объяснения. И шли Корниловцы в горьком недоумении, понурые. И лишь изредка какой-нибудь живец, отчаяния не ведающий, крикнет ободрительно:
– Что приуныли, господа? Грянем-ка песню! – и заводил: – «Вот несётся трубач, на рожке играя, он зовёт верных сынов на защиту края…»
И подтягивали ему, вначале глухо, но взбодряясь по ходу:
– Марш вперёд, Россия ждёт!
И всё-таки унынием веяло от несоответствия песни положению.
Одна отрада была – устроиться на ночлег в тёплой крестьянской избе, похлебать горячего. Крестьяне, в большинстве своём, сочувствовали отступающим. Но и раздражены были. И было отчего. Когда шли вперёд, и общий подъём был, мобилизацию запрещали. А теперь на откате вдруг объявили её. Не нелепица ли? Возмущались крестьяне. И мобилизацией, и тем ещё, что им, оставляемым на произвол большевиков, не дают винтовок. Да их бы в достатке себе добыть… Впрочем, воинственно в отношении красных были настроены преимущественно центральные губернии, уже испытавшие на себе гнёт. На Юге же этого настроения не наблюдалось. Приказ о мобилизации скоро был отменён. В новых условиях предпочтение отдавалось малым ротам, сплочённым, проверенным, способным к манёвру. Некоторым крестьянам, бегущим от большевиков, приходилось даже отказывать в приёме в ряды армии, брали лишь по несколько наиболее подготовленных человек. И возникал соблазн принять больше, но неоправданно было. Лишние люди, не знакомые с военным делом, не знающие дисциплины, могли в условиях отступления стать не подспорьем, а балластом, тормозящим маневренность.
А ещё страдали крестьяне от подводной повинности. Подводы и лошадей конфисковывали повсюду. Считалось, что хозяева должны сопровождать их до следующей остановки, где будут взяты другие подводы, а со своими они смогут возвратиться домой. Но далеко не всегда выходило так. И пройдя много вёрст, подводчик не выдерживал и, оставив подводу, бежал в родные края. Иные части особо ретиво подходили к подводной повинности, обращая её в откровенный произвол. Подводы использовались для всевозможного скарба, из-за которого обозы непомерно разрастались. И никакие приказания об их сокращении не имели результата. Результат давала лишь воля отдельных начальников. Так, генерал Барбович лично останавливал следующие за частями повозки и инспектировал каждую из них. Все избыточные грузы просто выбрасывались, а подводчики отправлялись по домам.
Корниловцы никогда не бывали замешаны в грабежах и погромах. Конечно, реквизиции проводились ими, но можно ли было избежать этого? Оружие можно было взять в бою у врага, но где брать одежду и пищу?
В ряде других частей процветали грабежи, ложившиеся пятном на всю армии. У себя в первом корпусе Кутепов всего этого не допускал.
– Там, где я командую, погромов быть не может, – говорил Александр Павлович и беспощадно вешал и расстреливал всякого виновного в подобных деяниях, не делая исключений даже для офицеров-первопоходников.
Когда оставляли Харьков, генерал приказал своему конвою и охранной роте обходить патрулями город, в котором уже начались грабежи и убийства, и каждого грабителя вешать на месте, дабы обеспечить безопасность горожан. В то же время «шкуринцы» вместо того, чтобы сражаться, пьянствовали и бесчинствовали на улицах города, бросая на кутежи бешеные суммы.
Систематическая борьба с произволом началась на фронте Добровольческой армии с назначением её командующим генерала Врангеля, как раз накануне падения Харькова переброшенного на этот фронт с фронта своей Кавказской армии, ведшей кровопролитные бои под Царицыным. Пётр Николаевич сменил на этом посту генерала Май-Маевского, чьё поведение давно уже стало поводом для осуждения и толков. Говорили, что Май-Маевский пропил Добровольческую армию. Однако, Ставка очень долго закрывала глаза на поведение генерала и, лишь когда наступила катастрофа, спасать положение был призван Врангель. Его назначение было встречено радостью и подъёмом. Общим убеждением было то, что, хотя назначение и запоздало, но Пётр Николаевич, во всяком случае, не допустит развала армии и её поражения. Наконец-то Добровольцы обрели своего командующего! Его первый приказ заставил сердца вновь наполниться верой и забиться горячее: «Я требую исполнения каждым долга перед Родиной. Перед грозной действительностью личная жизнь должна уступить место благу Родины. С нами тот, кто сердцем русский, и с нами будет победа!»
В Харькове Вигеля свалил тиф. Первое недомогание он старался не замечать, надеясь, что это какой-нибудь пустяк. Да к тому же не до себя было. Мало забот фронтовых, так ещё и впал в отчаяние ближайший друг подполковник Карлин. Он стал как-то вял и безучастен ко всему, и какое-то нехорошее выражение явилось в его беспокойных глазах. В тот вечер он что-то долго писал и, когда Вигель подошёл, взглянул на него зло, загородил написанное ладонью:
– Что тебе? Оставь меня, пожалуйста!
Не очень хотелось Николаю Петровичу разговаривать, а мечталось свалиться в углу, укрыться шинелью и провалиться в сон. Его уже мучил сильный жар, и временами кружилась голова. Но пристроившись в заветном углу и искоса поглядывая на друга, понял Вигель, что засыпать не стоит, а надо перемочься. Что-то дурное задумал Карлин, и угадывал Николай, что. Он уже видел такой взгляд… Следил больными глазами, борясь со слабостью. Наконец, подполковник сложил лист вчетверо и достал револьвер.
– Андрей! – окликнул его, собравшись с силами.
Карлин обернулся, руки его подрагивали.
– Андрей, подай, пожалуйста, флягу… Что-то плохо мне… – попросил Вигель. Ему, в самом деле, хотелось пить и тяжело было подняться. Но больше хотелось отвлечь друга.
Подполковник помялся, убрал револьвер в карман галифе, принёс воды:
– Ты чего это, а? Заболел? – спросил принуждённо, но вроде и не совсем безразлично.
– Всё тело горит… Тиф, наверное.
Заволновался Карлин, бороду рыжеватую поскрёб:
– Уверен? Может, так?..
– Может… Только плохо мне. Чёрт, как не вовремя… Сейчас кинут в какой-нибудь забитый полумертвецами поезд – и конец.
– Конец – он всем нам конец, – мрачно откликнулся подполковник. – Ты, вот, человек умный. Правовед… Скажи мне, что мы не так сделали, а? Почему это всё с нами? Я об этом думаю каждую минуту до того, что спать не могу! И не могу придумать! Может, надо было объяснять лучше населению наши цели? Разговаривать с ним по-человечески, а не дрянью осваговской снабжать? Что они могли из неё почерпнуть… Про жидов да масонов? Про сионские протоколы? Да они масонов в глаза не видали! Зачем мужику масоны? Он в бой-то идёт и перед собой масонов разве видит? Сионских мудрецов? Нет! Таких же крестьян и рабочих… И приходят к нему оттуда тоже рабочие. Солдаты. И на смех поднимают: какие масоны? Какие протоколы? Неужели по-человечески говорить нельзя было! И ведь глупость! Командование верховное, правительство – республиканцы или, по крайности, непредрешенцы. Монархического знамени поднять не позволяли. А листовки эти – черносотенство в худшем виде!
– Говорить по-человечески, конечно, стоило бы, – Вигель положил ладонь на руку севшего рядом Карлина, – но это не решило бы дела. Словам верят мало. Верят своей шкуре. Вспомни орловских и курских крестьян. Да они большевиков ненавидели! А южане? Им пусть хоть большевики приходят. Те шкурой своей поняли, что такое большевизм и поднялись против него. И все другие поднимутся не от наших слов, а от того, что собственную их шкуру опалит красным огнём.
– Иными словами, Россия должна пережить большевизм, чтобы восстать на него. Это распространённое мнение. Но, в таком случае, у меня два вопроса. Во-первых, переживёт ли Россия большевизм? Не убьёт ли он её? А, во-вторых, что тогда делать нам? Без Родины? Без надежды? Если мы не можем ничего изменить, тогда зачем всё, Вигель? Зачем?! – Карлин провёл обеими руками по лицу. – Я не хочу ждать, пока прозрение снизойдёт на Россию, и всё как-то наладится, Бог управит… Вигель, я скажу тебе честно, я не верю в Бога! Я верил в Россию и в разум русского народа, а теперь и в него я не верю! Я верил в себя! Верил, потому что был удачлив, потому что у меня была великая страна, потому что… Да неважно, почему! А теперь я не верю в себя. И не верю в наших вождей. Даже во Врангеля, которого вы так превозносите. Когда всё рухнет окончательно, а это неизбежно, наши командиры уплывут за кордон, а мы… Мы либо будем растерзаны этой красной мразью, либо тоже предпочтём изгнание, где мы нужны, как прошлогодний снег. Я не желаю ни того, ни другого. Я не могу больше ползти по этой грязи, как побитая собака, без надежды перегрызть глотку тому, кто ударил, без надежды увидеть свет. Не могу и не хочу, – голос подполковника дрожал от беззвучных, подавляемых рыданий. – Если всё напрасно, то и бороться незачем. Можешь обвинять меня в слабости, но у меня больше нет сил…
Совсем уже темнилось в глазах. Но крепился Вигель. Надо было выговорить другу важное, успеть, пока язык ещё ворочался во рту, и мысли не утеряли связности. Цедил с трудом:
– Не опускайся до уровня студентов-невротиков. Ты не барышня, Андрей! Ты офицер! Ты давал присягу и должен быть верен ей до конца, а не ретироваться с поля боя благородным образом, бросая своих солдат в безначалии!
– Оставь, оставь… – Карлин морщился и слабо мотал головой.
Николай с усилием приподнялся, крепко схватил товарища за плечо:
– Не смей, слышишь? Что будет, если мы все поднимем руки и вкатим пулю себе в лоб? То-то насмеются над нами большевики! Мёртвые сраму не имут лишь в том случае, если смерть их была достойна. У тебя под началом батальон. Люди, за которых ты, как командир, несёшь ответственность! Кто поведёт их, если их командиру изменит мужество? Силантьев мог, но его убили два дня назад! Никитин ранен. Я – ты видишь. Ты нас всех теперь предать хочешь?! Не смей! В Бога ты не веришь, но хоть о нас, своих товарищах подумай. Вкатить пулю в лоб – дело нехитрое. И всегда успеется. А сейчас ты должен вывести батальон. Слышишь ты меня или нет?! – откинулся бессильно на дощатый пол. – Считай, что это последняя моя просьба к тебе, как к другу…