Единственное, с чем повезло, так это с работой. Музей города, Аничков дворец ещё хранил в себе прежнюю атмосферу, благодаря служившим в нём людям, обожавшим своё дело и работавшим по душевному влечению, а не за паёк. Здесь среди прочих служила и баронесса Мария Дмитриевна Врангель, мать Петра Николаевича. После спешного отъезда мужа, которому угрожал арест, она осталась в городе совсем одна. Надеялась, что скоро всё закончится, а потому не поторопилась с отъездом. И оказалась в плену. Голодала, страдала от уплотнения, таскала на себе воду и дрова… Ей предлагали материальную помощь подпольные офицерские организации и несколько культурных учреждений, чтивших память её младшего сына, известного искусствоведа, умершего ещё в начале войны, но эта мужественная шестидесятилетняя женщина отказывалась от всех субсидий, говоря, что не желает записываться в инвалиды, что служба осталась для неё последней отрадой и забвением от ужасов жизни.
Служба и общение с близкими по душе людьми составляли последнюю отраду и для Елизаветы Кирилловны. Имея перед глазами пример баронессы Врангель, она не позволяла себе ныть и опускать руки. Ей, годившейся Марии Дмитриевне в дочери, не стыдно ли было вздыхать и жаловаться на слабосилье?
Осень подходила к концу. А с нею полный надежд год. Ни Колчак, ни Деникин, ни Юденич так и не пришли, красные бесы властвовали в России, и не Белая армия, а белая зима вошла в Петроград. С нею ещё одна белая, с белым мелом в руках, чтобы рисовать кресты на чьих-то дверях, за которыми ещё теплилась жизнь.
Когда ударили морозы, Елизавета Кирилловна стала оставлять Поличку дома, боясь, что девочка простудится. Сама же уходила затемно и потемну возвращалась, приходила и бессильно валилась на кровать. В то утро она почувствовала недомогание, но всё же поспешила в Аничков. К середине дня поднялась температура, и Елизавета Кирилловна попросила отпустить её отлежаться. На улице бушевала метель, обжигающая щёки и выедающая слепнущие глаза. Полумёртвый город не подавал признаков жизни. Чернели провалами беззубых, источающих гнилостный запах цинготных ртов подворотни, особенно страшными кажущиеся. В одной из них Елизавета Кирилловна остановилась. По мостовой, растянувшись во всю ширину её маршировали красноармейцы. Пели «все как один умрём в борьбе за это». Бездарно! Все они – бездарны! Бесплодны творчески… Всё, что они могут – грабить чужое. От личных вещей «буржуев» до песен. Не могли даже придумать своего марша. Украли добровольческую «За Русь Святую», испохабили, переиначили – и поют вот! Жалкие, бездарные воры. Воры везде и во всём. Воры искони. Что могут построить воры? Тюрьму для ограбленных ими, каторгу для разорённых ими… «Сделаем засаду для убийства, подстережём непорочного без вины; Живых поглотим их, как преисподняя, и – целых, как нисходящих в могилу; Наберём всякого драгоценного имущества, наполним домы наши добычею…»
Топали, топали сотни ног по мостовой, гудели голоса. И нельзя было прорваться через их стену. Как поезд шёл – и приходилось пережидать. Елизавета Кирилловна чувствовала, как силы отставляют её, как мутится в голове. Неужели и ей придётся навечно уснуть в снегу, и кости её будут обглоданы псами?.. Нет, нет, нужно дойти, доползти до дома… Ведь там Поличка одна! Что с нею будет? Жалась к стене, пыталась собраться с силами. А они всё топали и ревели про власть Советов, за которую умрут, и звенело в ушах… А ветер ярился, бросал в подворотню облака снега, царапал по лицу.
Хорони, хорони меня, ветер!
Родные мои не пришли,
Надо мною блуждающий вечер
И дыханье тихой земли.
Я была, как и ты, свободной,
Но я слишком хотела жить:
Видишь, ветер мой труп холодный,
И некому руки сложить.
Неужели, в самом деле, всё? И больше не увидеть Петрушу? Не увидеть Надиньку? Неужели этот город теней не отпустит? Станет могилой? И никто не узнает, никто не отпоёт и не похоронит…
Закрой эту чёрную рану
Покровом вечерней тьмы
И вели голубому туману
Надо мною читать псалмы.
И чтоб мне легко, одинокой,
Отойти к последнему сну,
Прошуми высокой осокой
Про весну, про мою весну.
И весны – не увидеть… Выскользнула клюка из бессильных, немеющих рук, ударилась о камни. Когда-то же уже выскальзывала она из таких же коченеющих рук! И бездыханное тело лежало рядом, и Елизавета Кирилловна закрыла остекленевшие глаза мёртвой и взяла её клюку… И всё повторится? Наклонилась, чтобы поднять палку, и не устояла на ногах, повалилась рядом с нею. Сообразила гаснущим сознанием: это – тиф.
Сколько-то прошло минут, и кто-то стал трясти за плечи, и почему-то до боли знакомый голос вопрошал взволнованно:
– Елизавета Кирилловна! Елизавета Кирилловна! Голубушка, откройте глаза! Это я, Миша! Вы слышите? Вы живы?
– Мишенька, вы? – оказывается, предсмертный бред бывает сладким. – Пойдите к нам… Там Поличка… Спасите её…
Знать, сильно истончилось и излегчилось тело, если сумел тонкий, хрупкий Мишенька поднять и донести до дома. Дома и очнулась Елизавета Кирилловна после двухнедельного бреда. Очнулась и увидела Поличку. Рассказывала после та, суетясь вокруг:
– Вас дядя Миша нашёл и домой принёс. Агата сразу разверещалась, что им тифозных в доме не нужно, эти, пьяницы, тоже лаялись. Только дядя Миша их слушать не стал. Врача привёл, еды принёс… Тётечка Лиза, вы представляете, он молока принёс! – Поличка округлила глаза, худенькое личико вытянулось. – Я даже пить его боялась сперва. Это же – мо-ло-ко! – задрожала. – И крупы принёс. И сказал, что когда вы поправитесь, то достанет… мяса! Тётечка Лиза, как вы думаете, он это взаправду? Дядя Миша такой хороший. Он каждый день приходит. Он и сегодня придёт!
Мишенька, в самом деле, пришёл вечером. Поблагодарила его Елизавета Кирилловна, а самой более всего узнать хотелось, откуда у него (у него!) молоко, мясо и прочие недоступные людям яства. Но стеснялась спросить. Всё равно как бы полюбопытствовать насчёт чужого кармана. Бестактно. А Миша карт раскрывать не спешил. Рассказал только, что долго ездил с гастролями, а недавно вернулся в Петроград, поселился в общежитии при театре, выступает. За выступления артисты, конечно, получали пайки, но не верилось, чтобы столь щедрые. Мишенька хоть и большой талант, но не Собинов.
– Мне очень неловко, что вы извели на меня такие деньги, Миша. Вам самому они нужны…
– Елизавета Кирилловна! Вы меня обижаете. Мы с вами культурные люди, а культурные люди должны друг другу помогать. Разве я могу забыть, как ваша покойная матушка была расположена ко мне? Как вы приняли меня в свою семью, как родного?
– Я и без того вам обязана спасением Петра Сергеевича.
– Нашли, о чём вспоминать! Елизавета Кирилловна, разве вы на моём месте не сделали бы для меня того же?
– Разумеется, сделала бы.
– Вот, видите. Так что давайте не будем считаться, – Миша улыбнулся своей всегда несколько робкой улыбкой. – К тому же сейчас вы не можете отвергнуть моей помощи.
– Да, Мишенька, вы правы. Без вас мы погибнем, – согласилась Елизавета Кирилловна.
– Вы не погибнете. Я буду заботиться о вас, – пообещал Миша. – А когда вы поправитесь, мы переправим вас в Финляндию.
– Но я не думала…
– Правильно, об этом вам пока рано думать. Но подумал я. Елизавета Кирилловна, – Мишенька понизил голос, – здесь оставаться нельзя. Я знаю надёжные каналы и надёжных людей. Поверьте, всё пройдёт без сучка и задоринки. Вы только выздоравливайте!
Закружил, закружил, подавил своей энергией… Откуда она только взялась в нём? Никогда не примечала прежде. Всегда Миша был натурой возвышенной, немного не от мира сего, натурой поэтической, артистической, инфантильной. А теперь явилась в нём твёрдость, решительность, практичность. Откуда бы таким переменам быть? Терялась Елизавета Кирилловна, но не было выбора: покуда лежала она больной, не было для неё и Полички иного источника жизни, кроме Мишеньки. Вместо того чтобы копаться, что и откуда взялось у него, лучше бы просто поблагодарила.
Выздоровление шло медленно, ослабленный двумя годами голодной и холодной жизни организм не имел достаточно сил, чтобы бороться с болезнью. И всё же две последовавшие недели казались райскими. Ни каждодневных хождений на службу сквозь ледяной сумрак города теней, ни хамства соседей, ни отчаянного поиска пропитания. Мишенька приходил каждый вечер, приносил продукты. Рассказывал в общих чертах о плане переправки в Финляндию.
– Доберёмся до Гельсинфорса – тогда вздохнём! Свободная страна, много наших знакомых… Раньше бежали туда от царизма, а теперь от большевиков. Интересно, что должны думать о нас степенные финны?
– Что же вы будете делать за границей, Мишенька?
– Да хоть что! Хоть ресторанную публику душещипательными песнями развлекать! Лишь бы отсюда выбраться… Лишь бы не ждать каждую ночь стука в дверь! Право, за одно это многое можно дать!
Дни утекали унылой, однообразной вереницей, и, вот, наступил день, когда Миша не пришёл. Накануне занемоглось Поличке, и он обещал привести врача. Но не привёл. И не пришёл сам. Ни в другой день, ни в следующий…
Поличка слегла как-то вдруг и сразу. Это не тиф был, а что – не могла понять Елизавета Кирилловна. Девочка лежала на кровати, худенькая до прозрачности, больно было смотреть на похожие на спички руки её и ноги, на голубоватое лицо с ввалившимися щеками. Кости, обтянутые прозрачной кожей… Страшно смотреть и на взрослых в таком состоянии, на детей же – вовсе невозможно. Поличка стала очень серьёзной, жаловалась на мучительные боли в голове, иногда тихонько плакала.
…А Миша не шёл! И ясно стало, что что-то случилось с ним, а, значит, больше неоткуда ждать помощи. Елизавета Кирилловна несколько раз поднималась со своего одра, чтобы самой бежать за доктором. Но сил не хватало даже на то, чтобы дойти до двери и, доползя по стенке до середины комнаты, она обречённо возвращалась назад. Колотить кулаком в стену, звать на помощь было бессмысленно. Никто из