Вершины и пропасти — страница 77 из 138

тся?.. Никого, даже родную дочь не любил так Олицкий, как свою Надю. Он и женился-то на ней наперекор родителям, считавшим купеческую дочь не подходящей партией для него. Да его это родительское неодобрение не очень смущало. Владимир Владимирович с юных лет либерален был и считал подобный деспотизм пережитком прошлого. К тому же и не ладились отношения с родителями, считавшими, что карьера музыканта не достойна отпрыска их старинного рода. А Наде нелегко было через волю своих родных перешагнуть. Но отважилась. Венчались тайно и сбежали в Москву. Потом много горького было. Погиб отец, и едва не повредилась умом мать, но со временем наладилось, и более четверти века прожили с Надей душа в душу. И теперь смотреть, как она, друг сердечный, угасает?!

Клял себя Владимир Владимирович, стыдил. Ведь сам же и виноват! Всё это время главную тяжесть «уступал» жене. Она, голубка, княжеское его достоинство, принципиальность его щадя, взвалила на себя все трудности. Ходила, как на работу, на Сухаревку, торговала. Там её оскорбляли, обирали, однажды подвергли аресту. С её-то душой тонкой! И ни разу не попрекнула, ни разу не указала, что это его обязанность добывать хлеб насущный, а не её. А он принимал такое положение, как последний подлец. Не может же князь, известный композитор среди базарных торговок стоять! С хамами дело иметь! А Надя вроде как и могла. Сама улыбалась: «Я дочь купеческая. Мне – в самый раз». Будто бы когда-то занималась купеческим делом… Это Сухаревка и доконала её здоровье. Это от многочасовых стояний на холоде стали невыносимо болеть, распухать её бедные ноги. Все эти тяготы должен был Владимир Владимирович нести сам. А не понёс. И за то чувствовал себя бесконечно виноватым перед женой.

Нет, не могло так продолжаться дольше. Нужно было спасать Надю. Спасать себя. Бежать! Князь по ночам стал просыпаться с одной этой мыслью: бежать! К чёрту миловидовское сентиментальное «умереть в России»! Где она – Россия, дорогой профессор? Нет больше России! А умирать в Совдепии от голода и грязи увольте! Продолжал уже с умершим спорить, самого себя стараясь убедить. И крепло решение. К тому же вновь угрожали уплотнением. Если бы не доктор с его связями (надо отдать должное – многим обязаны ему), то и уже бы уплотнили. Не хватало ещё дождаться какого-нибудь (передёргивало от мысли) «товарища» в собственной гостиной!

Конец всем сомнениям положило письмо дочери. Лена, удачно вышедшая замуж за сотрудника русского посольства в Швеции, спокойно пережила в европейской сравнительной тишине лихолетье и звала родителей приехать. Тут уже и Надя сомневаться перестала. Не о себе пеклась, но отчаянно дочь хотелось обнять и двух карапузов-внуков. Оставалось поговорить с Ольгой Романовной. И нервничал Олицкий перед этим столь непростым казавшимся ему разговором.

В это утро Ольга Романовна вышла из своей комнаты поздно. Это вошло у неё в привычку. Она вставала, как прежде, очень рано, но теперь подолгу молилась, прежде чем выйти. И ничего не ела на завтрак, ограничиваясь стаканом кипятка. Вот, и на этот раз, выпила его, цедя мелкими глотками, села в кресло, прямя спину, сложила худые руки на коленях, готова была слушать, что хочет ей важного сказать князь.

– Ольга Романовна, мы с Надей решили уехать, – объявил без обиняков, покосившись зачем-то на Скорнякова. – Лена приглашает нас к себе, и мы…

– Конечно, Володя, – Ольга Романовна кивнула. – Наде нужно лечение. Там ей наверняка станет лучше.

– Но это не всё…

– А что же?

– Ольга Романовна, я обещал вашему мужу о вас заботиться.

– Мы обещали, – вставил Скорняков.

Вот уж не лез бы!

– Мы обещали… Поймите, мы с Надей не можем уехать и оставить вас здесь. Квартиру непременно заселят Бог знает кем. И, если вы не поедете сейчас, то потом вам это станет гораздо сложнее. Мы все надеялись на Деникина. На Колчака. Но теперь надежды нет. Я прошу вас, Ольга Романовна, поехать с нами. Если вы не поедете, мы не простим себе…

В грубоватом лице Скорнякова Олицкий прочёл насмешку. Опять, мол, вы, ваше сиятельство, про себя думаете. О своей совести беспокоитесь. Мы всё равно уедем, но вы нам нашу совесть облегчите. А, может, этого и не думал Скорняков вовсе. А собственная совесть мучила и за неимением поблизости другого принимала облик мужиковатого сыщика.

– Не продолжайте, Володя, я всё понимаю, – откликнулась Ольга Романовна. – И я поеду с вами. Здесь меня уже ничего не держит… Это уже не мой дом. Не моя Москва. Я поеду с вами и попытаюсь добраться до Юга. Может, хоть мужа ещё приведёт Господь увидеть… – встала, не касаясь ладонями поручней, и ушла к себе…

Умереть было бы легче… Легче, чем вынести то, что пришлось пережить этой зимой, самой страшной из всех московских зим последней поры. Кто не переживший этого поймёт? Поймёт, что значит видеть, как день за днём умирает рядом с тобой самое дорогое тебе существо, невинный ребёнок, который никому не сделал зла? Видеть мучения его и не мочь облегчить? Почему она, старуха, никогда не отличавшаяся чрезмерным здоровьем, пережила все эти зимы и до сих пор жива, и даже имеет силы, чтобы время от времени ходить и торговать на ненавистную Сухаревку? По-че-му?..

Илюша заболел внезапно. Простыл и стал кашлять. Вначале о страшном не думалось. Тем более, что Дмитрий Антонович был рядом. И доставал нужные лекарства. В самом деле, мальчику вскоре полегчало. Он стал вставать, играть. И уже поправился почти. И тут-то и подстерегло несчастье. В январе от сильных морозов вновь полопались все трубы, и пришлось ходить за водой к проруби. Ходили Тимофей, Володя и доктор. Чаще других, Володя, так как остальные слишком заняты были на службе. А с ним бегал и Илюша, норовивший непременно чем-нибудь помочь старшим. Промочил ноги где-то и не сказал, а Володя, конечно, не заметил… Вечером Илюша уже лежал в жару, и бесстрастный доктор констатировал у него крупозное воспаление лёгких.

Дни и ночи напролёт не отходила Ольга Романовна от постели больного внука. Забыла напрочь о том, что нужно есть и спать. Молила Бога, чтобы отвёл беду, чтобы чашу сию мимо пронёс. А Илюше всё хуже становилось. Он задыхался, метался, звал бабушку, сидевшую тут же, сжимающую его маленькие ладони и плачущую. Иногда приходил в себя, лежал, непривычно тихий, исхудавший, смотрел ставшими огромными страдальческими глазами (не дай Бог видеть такие у родного ребёнка – пережить нельзя!).

– Бабунечка, ты не плачь. Дмитрий Антонович сказал, что я скоро поправлюсь. Бабунечка, а скоро мы опять на Сухаревку пойдём?

– Скоро, солнышко. Вот, поправишься, и пойдём. Будем с тобой шить варежки и продавать их. Говорят, за варежки теперь можно хорошие деньги выручить. Сахару купим. А, может, и леденчиков…

– Я варенья хочу…

– Летом мы обязательно купим много ягод и наварим варенья.

– Бабушка, на много нам не хватит денег.

– Продадим дедушкины вещи, и хватит…

– Дедушкины вещи нельзя продавать. Он приедет, а их нет. Он на нас рассердится.

– Не рассердится, золотко. Спи.

– Бабунечка, если я всё-таки умру, как та женщина, которая у нас жила, то ты положи со мной моих солдатиков. Мне без них будет скучно. А остальные игрушки отдай Жене и Коке. Им они всегда очень нравились… И, когда мама с папой вернуться, скажи, что я их очень любил. Очень-очень.

Последнюю волю внука она выполнила. Положила в его маленький гроб солдатиков, а остальные игрушки отдала двум мальчишкам с Сухаревки, с которыми Илюша дружил. Оба они очень плакали, узнав о его смерти.

Последнюю ночь Илюша уже не говорил, а только хрипел натужно, пылали ввалившиеся щёки. По временам вскрикивал страдальчески:

– Бабунечка! Бабунечка, больно! Бабунечка, спаси меня!

Даже доктор, столько смертей видевший, всегда спокойный, нервно покусывал губы. Когда дыхание Илюши оборвалось, Ольга Романовна потеряла сознание. Она пролежала, как мёртвая, два дня, безумно пугая ухаживающую за ней Надю. А молчала и вовсе до девятого дня, словно утратив дар речи. А потом сказала охрипше:

– Это она его с собой забрала, не оставила мне… Это мне кара…

Часто снилась теперь Ольге Романовне дочь. Снилась чаще ещё молодой, здоровой, красивой. Иногда – вместе с Илюшей. Так и не узнал сердешный, что «та женщина» его мамой была. Так и не обнял её, а так мечтал. Или теперь уже обнял? Там? К ней и ушёл? За ней? Чтобы ей там не так одиноко было… Забрала-таки сына, не оставила…

Дни сливались с ночами, а ночи с днями. Но ещё теплилась лампада. Жив ещё Петя. И сын жив. И, значит, надо жить для них. Нужно выдержать, справиться… Тяготы физические совершенно перестала чувствовать Ольга Романовна. Голод, холод, грязь, домком, сутолока Сухаревки – всё это уже не томило её. Всё отошло, всё показалось мелочным и неважным. Даже если бы подселили теперь в её квартиру «товарищей», уже бы ничего не дрогнуло в душе.

Предложение Олицкого ничуть не удивило её. Удивило только, что так долго терпел он. Может, ещё много раньше надо было уехать, не цепляясь за родной очаг… И тогда бы Илюша был жив? Согласилась ехать без трепета. Уже внутри себя примирилась Ольга Романовна, что всё родное придётся оставить. Да и стоит ли о том так печалиться? Не зря все святые учили не прикрепляться душой к вещам, которые завтра могут сгореть и быть расхищены. Нагими вошли в этот мир, нагими и уйдём. И, слава Богу, что всё это, покидаемое, так долго было у нас.

Сидела, сомкнув руки, в глубоком кресле за письменным столом. Этот стол зимой едва не пошёл в топку вслед за многими другими предметами мебели. Но пожалела. До новой зимы. И фортепиано пожалела, и теперь слышались его печальные звуки из-за стены: Владимир Владимирович окоченелые пальцы разминал.

Ольга Романовна скользила по развешанным и расставленным в кабинете фотографиям, по родным лицам. Остановилась взглядом на портрете мужа.

– Вот и всё, Петенька. Вот и всё… Бегу, как от пожара. Не надеясь ничего спасти… И тебя нет рядом! И твоего совета не спросить! Что же мне делать? Вещи нужно будет собрать. А много ли увезёшь с собой? И что же взять?.. Что же ты молчишь? Посоветуй мне!