Вершины и пропасти — страница 90 из 138

Наведаться к семье Василька Никита не рискнул. Выбравшись из города, он скрывался некоторое время по лесам, а затем добрался до матери, укрывшей его в подполе, так как по всем окрестностям вёлся отлов беглых рабочих. Месяц спустя из Астрахани приехала Василькова вдовица, Груша, с детьми, рассказала о том, что было в городе в эти дни. После расстрела рабочих принялись за «буржуев»: брали каждого домовладельца, рыбопромышленника, владельца мелкой торговли, заведения и расстреливали без суда и следствия. Не осталось ни единого дома, где не оплакивали бы кого-то из родных. Сначала власти говорили о двух тысячах расстрелянных. Потом о трёх. Затем стали публиковать сотнями списки расстрелянных «буржуев». Бежавших рабочих настигла красная конница, их вернули, многих расстреляли, других страхом заставили вернуться на заводы. И обязали к тому явиться на похороны «жертв восставших»! Время явки уже истекло, а рабочих набралось всего лишь несколько десятков. Тогда стали сгонять уклонявшихся со всех улиц, вытаскивать из квартир и с дворов. Конники из инородцев рыскали по городу, жестоко пороли нагайками обнаружённых рабочих. И согнали-таки! И тянулось по городу похоронное шествие, воя «Вы жертвою пали…». Хоронили нескольких палачей, оплакивая тысячи убитых товарищей. Ораторы голосили о пролетарской мести, о революционном долге, о раздавивших восстание героях. Слушая эти торжественные выкрики Груша упала в обморок. Тело своего Василька она так и не нашла…

От Груши узналось и ещё страшное. Убили барышню… Пришли и увели, несмотря на мольбы отца. А когда он на другой день пришёл справиться о её судьбе, выдали ему обнажённое тело. Так разрешили комиссары свой спор о непреступной красавице. Барин после этого стал заговариваться и, как показалось Груше, стал не совсем в уме. Узнав об этом, мать тотчас собралась и поехала в город, чтобы позаботиться о Глебе Тимофеевиче.

Путь же Никиты лежал в другую сторону. Астрахань после кровавого марта практически вымерла. Несмотря на разрешение власти ловить рыбу и покупать хлеб (какой страшной ценой заплатили за это право!), рабочие повально бежали из города. Заводы замолчали, больше не дымились их трубы, не кипела сталь. Делать в этом городе больше было нечего. Да и не было сил вернуться после всего. Никита решил исполнить завет брата – пробиваться к белым.

В ряды Белой армии Слепнёв вступил летом девятнадцатого в разгар её побед. Но победы эти быстро сменились поражениями, отступлением и, наконец, пленом, в который угодил Никита. Вот, уже которую неделю он существовал в грязном, смрадном бараке, забитом истощёнными людьми, половина из которых бредили в тифу, а иные уже умерли. Еды практически не было, никакой нужды не было у большевиков кормить пленных. Жадно поедали всякую травинку, но и травинки нельзя было отыскать в оцепленном колючей проволокой лагере! Всё, что годилось в нём в пищу, уже было съедено. Зубы шатались, дёсны сочились кровью, Никита чувствовал у себя явные признаки цинги, которую подтвердил и доктор Любич, добрейший человек, пытавшийся в этом аду хоть чем-то помочь людям, исполняя свой врачебный долг. А людей тысячи были. На смену умершим пригоняли «пополнения». Здесь были офицеры и рядовые солдаты, крестьяне, арестованные за «недоимки», казаки, городская интеллигенция. Все они ввергались в огромную машину смерти, именуемую концентрационным лагерем.

Прежде других, Никита сошёлся с подполковником Захарьиным. Волжанин, бравый вояка, за плечами которого было две войны, он не унывал даже здесь. Насвистывал мотив «Шарабана», весёлой французской песенки, которая была отчего-то популярна среди белых частей на Волге в начале борьбы, и вынашивал план побега. Его тайным помощником уже тогда был Любич. Позднее к их образовавшейся троице примкнули Балашов, Калымов и Юшин. Капитан, едва оправившийся от воспаления лёгких, пробирался от Байкала в родную древнюю, разыскивая жену и сына. И угодил в плен. И теперь рвался из него, чтобы продолжить розыски, а сам задыхался от кашля, который внушал самые серьёзные опасения Любичу.

Был ещё один человек, знающий о побеге. Санитар Гриша, помогавший доктору в его хлопотах о больных. Любич ручался за него. К тому же Гриша был очень силён физически, что могло быть кстати при побеге. Захарьин, однако, не склонен был слишком доверять ему. В деталях планы побега обсуждались лишь в кругу четверых: его самого, Юшина, доктора и Никиты. Остальным доверялось лишь кое-что по необходимости.

Слепнёву казалось, что план вынашивается слишком долго. Он и сам не мог придумать ничего толкового, а потому не роптал на товарищей. Но с каждым днём росла тревога. Никита чувствовал, как силы оставляют его. А для побега сколько их понадобится! Он понимал, что пройдёт ещё совсем мало времени, и он не то что бежать, но даже подняться на ноги не сможет. Но, вот, вроде бы обнадёжил Юшин, сам едва дышащий, что есть план. Лишь бы Захарьин одобрил!

Насилу дождался Слепнёв окончания «работ». Закинули с Калымовым последнего мертвеца в кузов грузовика, где уже горой высился страшный груз, утёрли пот со лба: Боже, дай больше никогда этих братских могил не видеть! Словно сам насквозь пропитался смрадом, и уже готовый покойник был. Заурчали грузовики, отъезжая, и стали отходить чёрные зыбкие тени, так и не отыскавшие своих…

Пленники возвращались в лагерь. Захарьин, как всегда, бравый: руки заложил за спину, голова гордо поднята, на лице, заросшем и пересечённом белым, длинным шрамом, ни тени тоски, насвистывает «Шарабан» – невольно залюбуешься этой спокойной отваге!

Наконец, захлопнулись за спиной «врата адовы». На дворе стразу привлекла внимание сутуловатая фигура комиссара Мехельсона. И Павлов тут как тут был, прислуживался. Построились пригнанные с «работ» пленные, мечтая лишь об одном: похлебать какой ни на есть горячей бурды и забыться сном.

– Захарьин! Юшин! Слепнёв! Калымов! Балашов! Выйти из строя!

Что ещё такое? Раскрыты? А где же Любич?.. Оставался в лагере, пользуясь положением врача… Неужели?..

– Что, падаль, утечь надумали? Бежать? – кривились издевательской усмешкой губы Павлова, щурились пустые, как у нежити, глаза. – Я вам устрою побег! В ад!

– Ничего у тебя не получится, – прохрипел Юшин, поднимая посеревшее лицо с почти исчезнувшими в чёрных провалах глазами, и присовокупил тяжёлое словечко, адресованное Павлову. Тот подошёл вплотную к капитану, навис над ним:

– Отчего же не получится?

– Нельзя сбежать туда, где мы уже находимся. Отсюда только в рай утечь можно, – глубочайшее презрение к палачу звучало в тоне капитана. Он словно нарочно провоцировал его. Пробежала усмешка по чёрным от запекшейся крови губам: – А тебе, дураку и мяснику, это невдомёк.

– Больше ты у меня не гавкнешь, собака! – Павлов со всей силой ударил Юшина своей дубинкой. – Сгною! – добивал ногами, вымещая всю злобу, потом велел караульным: – Увести их!

Увели, куда и ожидалось. В маленькую сараюшку, где уже стояли впритык друг к другу два десятка человек. Втиснули, вдавили и закрыли дверь. Здесь смертники должны были провести свои последние часы.

– Ироды! – мотнул головой Балашов. – Почему сразу не расстреляли?

– Сразу – слишком легко. А им надо, чтоб мы ещё помучались в ожидании смерти, – откликнулся Никита, вспоминая ночь в трюме «Гоголя».

– Это их благодеяние, – прошептал Юшин, стоявший лишь потому, что был плотно стиснут людьми, заполнявшими маленькое помещение до такой тесноты, что нельзя было даже присесть. – Они дали нам часы для покаяния и молитвы.

– Господа! Господа, вы меня слышите? – из дальнего угла послышался голос Любича.

– Доктор, и вы здесь? – Захарьин приподнялся на мыски. – А, вижу вас, сударь!

– А вы уже, должно быть, успели обо мне подумать?

– И о вас, и о вашем шкуре-санитаре. Где он, кстати?

– Это он донёс на нас!

– Неужели? А ведь я остерегал вас, Любич, доверять ему! Могли бы вы и поверить мне! Чёрт возьми, не такой я дурак – столько лет в контрразведке служил!

– Простите, Виктор Григорьевич, но я не мог не верить Грише, мы с ним не один фунт соли вместе съели.

– Что ж, теперь это уже неважно. Об одном жалею, что не успею на этом свете, придавить этого сукиного сына.

– Двенадцать вас избрал я, но один из вас был дьявол, – Юшин закашлялся. – Не беспокойтесь, господин подполковник. Он удавится сам.

Всё было кончено, надежд не осталось. Через несколько часов их должны были расстрелять. Но Никита чувствовал такое изнеможение, что даже на страх не осталось сил. Узники переговаривались между собой, Захарьин насвистывал любимый мотив. Но, вот, всё стало затихать, и затихло совсем. Каждый уединился со своим сердцем, своей памятью. Прошло около получаса, и тишину нарушил слабый, хриплый голос, читавший отходную, словно бы отпевали в церкви новопреставленных. Никита вспомнил, как Юшин рассказывал, что был некогда семинаристом, готовился в священники. Оказывается, до сих пор помнил капитан наизусть тексты служб, псалтирь. Он произносил положенные слова с видимым трудом, задыхаясь, закрыв глаза, но скоро несколько голосов стали вторить ему. Обречённые смерти отпевали самих себя. Так продолжалось до рассвета, пока дверь не распахнулась, и грубый голос не пролаял столько раз слышанное в отношении других и ожидаемое:

– В расход!


Глава 21. Око за око


Май 1920 года. Окрестности Барнаула


Из Красноярска Бог вывел. Чудом просеялись через решето, чудом из смертельного капкана целы и невредимы спаслись. И до родного дома добрались тоже чудом. А только жить там нельзя оказалось. Круто заворачивали большевики! Только держись! Шли на Сибирь с лозунгом: «Все в Сибирь за хлебом!» Голытьба проклятая, воровайки! И пришли, и отняли весь хлеб до последнего зёрнышка. Более тридцати видов развёрстки ввели: на зерно и овощи, на мясо и яйцо, на кожи и шерсть… И не только прибрать к рукам запасы им надо было, но сломать мужика! Вместо того, чтобы наладить товарообмен на основе свободной торговли, просто отбирали продукты у крестьян безвозмездно! Поясняли, что такие меры необходимы из-за голода в Европейской России! А будто бы не они, разбойники, довели её до голода этой же самой продразвёрсткой! Теперь и Сибирь до такого же бедствия довести надо было. Для грабежа мужиков снарядили сюда в помощь местным негодяям целую армию: шесть тысяч продотрядчиков, девять – продармейцев и двадцать – рабочих! Эти-то мОлодцы и выгребли весь хлеб – до шестнадцати миллионов пудов. А никого не накормили! Не только центр, но даже свои сибирские гарнизоны и города снабдить не смогли. И что же сделали? Издали декрет! «Губпродкомиссару предоставляется право в порядке боевого приказа возлагать личную ответственность за своевременную ссыпку на председателей волревкомов и волиспокомов, подвергая не выполнявших заключению в концентрационный лагерь. Тому же подвергаются кулаки, не ссыпающие хлеб и подстрекающие к невыполнению развёрстки». И заварилась каша! Стали повсеместно хватать мужиков «за недоимки»! А какие недоимки, когда повыгребли всё, даже семенного фонда для посевной не оставив? И ещё допекли! В родной Алтайской губернии сообразили устроить махинации с солью. Создали искусственный дефицит и спекулировали: давай нам, мужик, пуд масла, а мы тебе, так и быть, фунт соли отцедим!