Не осталась без внимания и пропаганда. С Освагом покончили, и решено было поставить эту нужнейшую отрасль на новые рельсы. Впрочем, кажется, никакой пропагандистский листок не мог сравниться по силе с воззваниями самого Врангеля. Давно вынашивая проекты организации пропаганды, Пётр Андреевич кратко изложил их на бумаге и передал Главнокомандующему, посетив его вскоре после вступления в должность. К работе в этой сфере генерал привлёк князя Долгорукова.
Павел Дмитриевич, едва прибыв в Крым, с головой ушёл в общественную деятельность. Ни крах фронта, ни полный разгром в тылу не заставляли его сложить руки. Князь продолжал свою работу вне зависимости от условий. В Севастополе его однопартийцы были заняты внутренней грызнёй, разделившись на правых и левых. Только удивляться приходилось такой слепоте, но Павел Дмитриевич приложил усилия, чтобы собрать группу единомышленников и вскоре создать под своим председательством надпартийное объединение взамен Национального центра, который прекратил своё существование в Новороссийске. Новая организация стояла на национально-надпартийной платформе и всемерно поддерживала Добровольческую армию, носящую с приходом Врангеля наименование Русской. На собраниях нового Объединения, на которых всегда присутствовало много публики, часто бывали министры и сам Врангель. Всякое собрание князь завершал призывом к обществу поддерживать армию и работать над упорядочением тыла.
О Главнокомандующем Долгоруков отзывался исключительно в превосходных тонах:
– Этот человек совершил чудо! Я не мог представить себе, что тот военный сброд, который я застал в Феодосии, можно в столь краткий срок преобразовать в регулярные части, способные сражаться.
– Я полагал, князь, что вы будете сожалеть о Деникине.
– Антон Иванович был крепкий солдат, честно выполнявший свой патриотический подвиг. Но он не был диктатором.
При этих словах Пётр Андреевич не смог удержаться от улыбки:
– Вас ли я слышу, князь? Вы, кадет, ратуете за диктатуру?
– Да! – Павел Дмитриевич развёл руками. – Я, прогрессист, кадет и пацифист, всецело поддерживаю Врангеля, потому что нам именно диктатор и нужен сейчас, а иначе анархия и разгром! К тому же, Врангель не только боевой генерал. Он закончил Горный институт. Как человек всесторонне образованный и развитой, он быстро ориентируется в политической обстановке. Хотя, как политику, ему пока явно не хватает опыта…
Последнее грустное замечание было вызвано неладицей с делом пропаганды. Пётр Николаевич привлёк князя к устройству лекций о политическом положении на фронте и в тылу. Но нашлись люди, посчитавшие, что лекции в прифронтовой полосе не нужны, так как армия должна быть вне политики. Врангель прислушался к этому мнению.
– Всё это дурная политика «правых рук», – вздыхал Павел Дмитриевич. – От молодого генерала нельзя требовать, чтобы он хорошо разбирался в вопросах политической тактики, и мне жаль, что ему приходится отвлекаться от фронта на эти чуждые ему дела. Но ведь это ерунда какая-то! Наша борьба носит характер идеологический! Как же не объяснять, в таком случае, людям сути большевизма и того, что мы ему противопоставляем? Ведь большевики этим занимаются! Когда Врангель привлекал меня к этой работе, ему это было очевидно, но сбили его «правые руки». Жаль… В Севастополе и крупных городах мы ведём работу, но этого мало!
Несмотря на неудачу с организацией лекций, Долгоруков продолжал самоотверженно трудиться в ведомстве печати. Пётр Андреевич однажды наведался туда и был поражён теми условиями, в которых он работал. Пожилой, седовласый князь, одетый в единственный костюм из мешковины, сидел на краю подоконника и что-то писал карандашом, положив бумагу на колено. В том же положении он принимал посетителей.
– Павел Дмитрич, что же они вам стола выделить не могут? – возмутился Вигель, косясь на множество более молодых сотрудников, имевших свои места.
– Какой там стол! – князь показал огрызок карандаша. – Любой карандаш с бою брать приходится!
– Да отчего же так?
– Спросите начальника печати Немировича-Данченко.
– Это не родственник ли?..
– Дальний. Придерживается крайне правых убеждений. И я ему моим кадетством не нравлюсь, – Павел Дмитриевич рассмеялся. – Что тут поделать!
– Если бы Главнокомандующий узнал…
– Не хватало ещё отвлекать его моими личными неудобствами! – князь махнул рукой. – Ничего, буду работать так. Правда, мои партийные товарищи за меня переживают. Говорят, что такое положение не соответствует моему достоинству, и советуют уйти.
– А вы?
– А я, как видите. Дорогой Пётр Андреевич, разве время сейчас думать о каком-то своём достоинстве? О партийных разногласиях? О деле нужно думать и только о деле! Нам не дали работать в прифронтовой полосе, но есть Севастополь, пригородные слободы, портовые рабочие! Мы читаем курсы не только о политическом положении, но ещё и по истории, политической экономии, естествознанию. Это большая и важная работа. Вдобавок я не теряю надежду, что для нас отменят ограничения и в прифронтовой полосе. И что же, я должен бросить всё это из-за личных амбиций, из-за того, что не сошёлся с начальником? Между прочим, – князь тонко улыбнулся, – он по сей день не соизволил включить меня в штат, так что приходится перебиваться сущими грошами.
– Не могу не восхищаться вашей самоотверженностью, князь, – искренне сказал Вигель, думая, как поступил бы сам в такой ситуации. А ведь, скорее всего, ушёл бы, не смог смирить гордость. И так поступило бы абсолютное большинство, слишком понимающих своё достоинство. А старый князь из древнейшего рода забывал о нём во имя общего дела, с безунывной лёгкостью пропуская личные обиды, и в этом самоотречении являлась высшая мера истинного человеческого достоинства.
Пётр Андреевич внутренне порадовался, что не впрягся сам в эту мороку. Он, конечно, время от времени выступал с лекциями по разным вопросам, но сугубо на добровольных началах, не попадая в зависимость от какого-нибудь начальственного держиморды. Да и без этого вряд ли стоило в семьдесят лет браться за дело, которым никогда всерьёз не занимался на практике. Наиболее активно Вигель сотрудничал в печати в столыпинские годы, публикуясь, большей частью, в «Московских новостях», редактором которых с лёгкой руки премьера стал Лев Тихомиров. Из всех русских мыслителей и публицистов Пётр Андреевич выделял его особо. Только он умел так кропотливо, вдумчиво и всесторонне разбирать каждый вопрос, ни о чём не судя поверхностно. Он первым создал идейно-обоснованную базу монархического учения, до того лишённого оной, подробно разобрав все аспекты его. И тем огорчительней было, что громадный потенциал этого незаурядного мыслителя был так недостаточно востребован. За публикациями Тихомирова Вигель следил с того момента, как бывший народоволец, прощённый Царём, вернулся в Россию. Тогда Пётр Андреевич жил аккурат напротив редакции «Московских новостей» и нередко видел Льва Александровича. И трудно было вообразить, что через какое-то десятилетие он станет редактором этой газеты, а бывший следователь, правовед Вигель её постоянным сотрудником. Проживи Достоевский чудь дольше, и, возможно, написал бы о раскаявшемся народнике, ставшим идеологом самодержавия, роман. Может быть, такова бы была эволюция Шатова, сохрани ему автор жизнь. Последнее царствование не радовало Тихомирова. Он всем своим существом предчувствовал надвигающуюся трагедию и страдал от того, что не может предотвратить её, поскольку никто не слышит его голоса. Вечно хмурый, изнервлённый, никогда не улыбающийся человек, он весь обращался в ожидание конца, и казалось, что его вечно всклокоченные волосы стоят дыбом от созерцания пропасти, в которую неудержимо катилась Россия. Пока был жив Столыпин, надежда ещё теплилась, и Лев Александрович ещё старался донести свои идеи, ещё сражался. Но вот, не стало того, на ком всё держалось, и он замолчал, уже не веря в благополучный исход. Однажды московские монархисты решились составить коллективное письмо Государю с просьбой удалить от себя Распутина. Тихомиров, ненавидевший «старца» и лишившийся расположения царской семьи за обличительные статьи о нём, сказал безнадёжно:
– Не делайте этого, господа. Бог закрыл Государю очи, и революция неизбежна. Своим письмом вы лишь ускорите её.
Так и не отправили письма… Относительно Государя Тихомиров, преклонявшийся перед его отцом, не питал ни малейших надежд. Вигелю запомнились полные отчаяния слова Льва Александровича, сказанные им в их последнюю встречу, в самый разгар войны:
– Какой-то, право, мученик. Искупитальная жертва за грехи поколений… За какое дело не возьмётся, загубит любое. По-человечески безумно жаль его. Но ещё жальче Россию. Кара Господня, что в такое невероятно тяжёлое время мы получили интеллигента на троне. Теперь ещё эта война… Чем бы она не кончилась, для нас итогом будет падение монархии. Её уже не спасти.
Тяжело было слышать эти полные муки слова от человека, положившего полжизни на укрепление монархии, на служение монархической идее. Мрачное предсказание Тихомирова исполнилось, но после этого Вигелю так и не случилось повидать Льва Александровича и узнать, как пережил он крах идеи, которой самозабвенно служил, крах России, которую так страдальчески любил.
Теперь, на последнем клочке русской земли, Пётр Андреевич часто вспоминал печатные взывания Тихомирова к разуму общества и власти, его полемику со Столыпиным относительно парламента. Лев Александрович считал, что его сохранение приведёт к революции, Столыпин – что революцию спровоцирует его упразднение. Так и не сошлись два выдающихся ума, два выдающихся русских патриота, глубоко уважавших друг друга, на этом пункте. Бог ведает, что случилось бы, если б план Тихомирова был принят. Бог ведает, кто был прав в том споре. Но, вот, пришла революция, и не стало Великой России, и день за днём пожирал страшный молох её лучших сынов и дочерей. Привелось же дожить…
Нежданно приехавшая в Севастополь Олюшка рассказала обо всём пережитом в Москве. Сердце кровью обливалось. Как она, при её-то хрупкости и слабом здоровье, пережила всё это? Даже представить себе трудно и страшно было! О смерти Илюши лишь несколько слов сказала, а больше не смогла, расплакалась. Потерю любимого внука ничем нельзя было восполнить, эта боль никуда не могла уйти. Горько было узнать о судьбе бедного Юрия Сергеевича. Олюшка уже отписала его жене и дочерям в Париж, а в ответ получила довольно сдержанное письмо. Первые дни Пётр Андреевич с трудом верил, что жена снова рядом с ним. За долгие