КАЗГИРЕЙ ЕДЕТ В ГЕДУКО
Главная мечеть в Бурунах была одной из самых больших и прославленных мечетей в Кабарде.
По всей Кабарде знали муллу Саида, судью шариатского суда, доживающего свой век в Шхальмивоко. Такой же славой пользовался мулла из главной мечети Бурунов хаджи Хамид. Этот человек знал себе цену. И если он признавал превосходство того же Саида в опыте, превосходство Казгирея в богословском образовании, то на этом его уступки кончались, больше он не признавал никого, даже самого Инала. Он давно предал Инала проклятью, был неукротим в борьбе против него, постоянно — и в мечети в своих проповедях, и за порогом мечети — осуждал его действия, убежденный, что вся эта беспощадная ломка придумана Иналом: колхозы, в которых неимущий брал верх лад имущим и лодыри над честными хозяевами, ущемление религии, принудительное обучение детей в школах, а не в медресе, постройка какого-то агрогорода и, наконец, безбожное посягательство на само существование мечетей.
После того как Иная женился на Вере Павловне, ни одна проповедь Хамида не обходилась без того, чтобы мулла не проклял и этот шаг Инала. Он говорил, что нетерпимость Инала к муллам, которые прежде были и учителями детей, и воспитателями народа, и стали даже первыми учителями в советских школах, — это гонение на мулл происходит по повелению его новой русской жены.
Как ни старался Шруков воздействовать на Хамида, внушить ему, что своими речами он только отягощает положение, что лучше было бы мулле не ставить палки в колеса Советской власти, а помогать тащить тяжелую телегу, ничто не могло переубедить Хамида. Тогда Шруков сказал ему прямо, что, если он не прекратит антисоветской пропаганды, мечеть закроют.
Это произошло чуть ли не в ближайшую пятницу после большого схода в Шхальмивоко и представления пьесы «Калым». Может быть, как раз неудавшееся голосование на сходе придало Хамиду новые силы. Ведь слухи об этой неудаче большевиков на другой же день разнеслись по всей Кабарде. По всей Кабарде обсуждали также пьесу Казгирея, многие извращали ее истинный смысл, находились и такие, которые говорили, что пьесу против мулл написал не Казгирей, а новая жена Инала, а Казгирея, дескать, заставляют подчиняться, угрожая высылкой в Соловки вместе с Саидом, не потому ли прежде жизнерадостный Казгирей становится нелюдимым и замкнутым?
С таким ложным истолкованием событий в Шхальмивоко Хамид выступил в главной мечети в Бурунах. Предупреждение Шрукова только подлило масла в огонь. Как нарочно, правоверных прихожан собралось особенно много, будто предстояла не рядовая проповедь, а Великий уаз, большое молебствие.
Воздев руки подобно пророку, с гневом говорил Хамид о новом кощунстве Инала, о том, что по наущению своей русской жены он начал хоронить коммунистов рядом с могилами правоверных мусульман.
— О правоверные! — провозглашал проповедник. — Поверьте мне, этот Инал, отдавшийся русским и исчадиям зла, ивлисам, дождется своей кары. Верьте мне, — говорил неразумный Хамид, — даже Казгирей Матханов перестанет молчать и снова возьмет в руки знамя пророка! Если Инала не остановит Казгирей, то его остановит кто-нибудь другой. Будет, будет это! Свершится! Не напрасно аллах снова дал оружие в руки Жираслана. Все мы знаем, что предрек Жираслан на преступной свадьбе в Прямой Пади, а Жираслан не бросает своих слон на ветер. И верьте мне, правоверные, — тут голос Хамида достиг самой высокой ноты, — верьте, если мне суждено предстать когда-нибудь перед лицом аллаха, то, клянусь, я сам буду испрашивать у аллаха…
Хамиду не довелось сказать, что будет он испрашивать у аллаха. Именно при этих последних словах он вдруг как-то странно взмахнул руками и стал оседать, а потом рухнул на коврик. Мулла был мертв.
Прихожане, в ушах которых еще звучали громогласные и горячие слова проповедника, опомнились не сразу. А когда опомнились, то самые почтенные и мудрые старики тут же объявили, что эта святая смерть муллы Хамида, притом не просто муллы, а хаджи, правоверного, побывавшего у гроба пророка, знаменует собой начало новых великих событий: аллах-де внял молитве Хамида и, не откладывая дела в долгий ящик, немедля призвал его к себе, чтобы посоветоваться с ним. как поступить с Иналом.
Действительно, назревали новые события.
В эти дни Казгирей собрался из Бурунов ехать в Гедуко. Еще недавно на месте аула были выселки и назывались они «Три блудных сына». Когда-то сюда были изгнаны три сына одного отца, три брата, согрешившие с чужими женами. С годами выселки разрослись, по старой памяти сюда частенько выселяли людей, ставших неугодными в других аулах. Если тебя хотели предостеречь от беды* то говорили: «Не хочешь ли ты стать соседом трех блудных сыновей?» Население в ауле было пестрое, буйное. За время Советской власти аул приобрел дурную репутацию чуть ли не гнезда контрреволюции. Во всяком случае, Инал сильно недолюбливал Гедуко. Председателем аулсовета он назначил сюда одного из самых проверенных красных партизан — Локмана Архарова.
Безгранично храбрый, шумливый, любящий попить и поесть, известный по всей Кабарде богатырь, подобный Аюбу, Архаров был человеком вместе с тем очень добродушным. Из-за тучности сначала в шутку стали звать его «Кулаком», а потом эта шутка потеряла свой прежний смысл. Стали говорить, что все кулаки на плакатах срисованы с Локмана Архарова. И в самом деле, он был похож на карикатуру. Локману это нравилось. Он поверил, что с него рисуют портреты, и ему льстило, что этих портретов так много. Может быть, шутливое сходство, а может быть, просто его добродушие и политическая безграмотность мешали ему быть достаточно твердым и беспощадным в отношении действительных кулаков, и тогда люди заговорили всерьез, что Локман Архаров подкулачник, что он потворствует кулакам. Иналу пришлось прислушаться к этим голосам, он снял Архарова с поста председателя аулсовета. Этим-то и воспользовался Сосруко: сбежав из интерната, он сказал отцу, что-де Казгирей Матханов не хочет содержать в интернате «сына подкулачника».
— Валлаги, — рассердился добряк, — какой же я есть подкулачник, когда я бывший красный партизан! Мало что Инал снял меня с председателя, еще хочет сделать лишенцем. Я так этого дела не оставлю! Нет, не оставлю я это дело, пойду жаловаться.
Люди урезонивали его.
— Тебя же не в кулаки записали, а только в подкулачники. И недаром, — говорили люди. — С чего бы тогда с тебя стали рисовать плакаты?
Локман Архаров передал через людей, что он обижен исключением сына из интерната. Казгирей сначала удивился: «Как так? Каким исключением?» А потом догадался: беглец для собственного оправдания солгал отцу. И это нужно исправить. Прослышав, что Казгирей собирается ехать в Гедуко, Астемир, председатель комиссии по чистке, поручил ему провести в ряде аулов, в том числе и в Гедуко, разъяснительную работу. Казгирей. решил сочетать приятное с полезным. Он брал в поездку Лю и Тину. Девочка проявила себя не только талантливой артисткой, но и превосходной агитаторшей. В Бурунах она уже не раз вместе с Лю выступала перед детьми; они пели песни, читали стихотворения, показывали отцам и матерям, в какую чистую, красивую одежду, в какие башмачки и сапожки одевает их Советская власть… Даже проповеди Хамида не в состоянии были очернить этот «соблазн» в глазах правоверных.
В ауле, куда приезжали агитаторы, подвода останавливалась обычно возле аулсовета; Лю начинал громко играть на трубе. Когда собирался народ, Тина, одетая в новое школьное платьице, декламировала какое-нибудь стихотворение — чаще всего стихотворение самого Казгирея. Ее выступления пользовались неизменным успехом. Лю не находил себе места от восторга.
— Кто эта девочка? — слышал Лю вокруг. — Чья она? Наверное, за такую девочку возьмут большой калым — нарядно одета, умеет петь и говорить стихи.
— Эта девочка школьница из интерната, — отвечал обычно Казгирей. — У нее нет родителей. Но, слушайте меня, каждая девочка может стать такой, как эта, отдавайте своих дочерей в интернат.
— Кто же будет там одевать, кормить, учить наших дочерей?
— Советская власть, — коротко отвечал Казгирей.
Бывало, раздавался голос какой-нибудь старухи:
— А не для того ли Советская власть хочет обучать девочек, чтобы потом услать их в Турцию, в гарем султана?
Этот голос, случалось, находил поддержку.
— Мало того что забрали мальчиков, обучают их на советских мулл, еще хотят отнять наших дочерей. Если бы мы не видели здесь перед собою тебя, Казгирей, мы давно бы прогнали эту подводу прочь из нашего аула.
Случалось, случалось и так. Но в конце концов неизменно побеждала молодость и веселая выдумка. После представления к Казгирею приходили отцы и матери и расспрашивали более подробно, как все это понимать. Иные задумывались, а случалось и так, — правда, на первых порах редко, — что с агитподводой в интернат приезжала новая девочка, и у Матрены прибавлялись помощницы. Нередко приходилось ей теперь выгонять из кухни парней. Матрена говорила им:
— Вы теперь для Тины и для других девочек и крыша в ненастье, и тепло очага в зимнюю стужу. Дайте мне слово, что будете беречь их, как сестер.
Мальчики обещали это, но все-таки не обходилось и без того, чтобы то один, то другой не ущипнул девчонку, не ткнул ее пальцем в бок, не дернул за волосы. Большекружечники, разумеется, не позволяли себе такие пустяковины. Среди них, особенно после исчезновения Сосруко, признанного силача, начались споры, кто из них самый сильный, самый храбрый, кто может щегольнуть «лучшим кинжалом» или «лучшим револьвером». И где только доставали они эти «кинжалы» и «револьверы», старые, ржавые, поломанные?.. Жансоху и Дорофеичу не раз приходилось усмирять расходившихся большекружечников, Дорофеич еще помнил взрыв Сосруко, так опозоривший его. Он старался восстановить свой авторитет в глазах Матрены. Себя он всегда считал начальником над Матреной, хотя она не очень-то признавала его превосходство.
— Ты не смотри, что я попался, — говорил Дорофеич, уставившись взглядом на разгоряченную, раскрасневшуюся над плитой Матрену, — я все вижу, все знаю, у меня не глаза — бинокли, вижу до самого горизонта, — и спешил предупредительно подхватить горшок с кашей.
— Та иди ты отсюда! — сердилась Матрена. — Чего уставился своими биноклями, — и стыдливо поправляла кофточку. — Вон девочки, постыдился бы.
Новенькие девочки держались тихо, застенчиво. Тина среди них выглядела молодой княжной: и ей самой, и Матрене, а особенно Лю было приятно слышать, как говорили о ней: «За эту девочку, веселую и обученную, дадут хороший калым». «Хороший кальгм» — слова эти все-таки приятно щекотали самолюбие.
«Удивительно ли, — думал Лю, — что Казгирей берет Тину в поездку?»
Колеса весело стучали по дороге. Лю бойко замахивался на лошадей Азбуку и Цифру. Ему все хотелось заговорить с Казгиреем, но он не знал, с чего начать. Наконец решился:
— Не могу понять, Казгирей, почему старые люди так любят мечети и мулл?
Казгирей ответил не сразу:
— Что-то другое должно прийти на смену религии. Вот большевики и думают об этом. Дума трудная…
— А нана Думасара говорит, что если бы Ленин не умер, он придумал бы, как все сделать, — сказал Лю.
— Да, — согласился Казгирей печально, — Ленин за всех думал… Мы, большевики… — и Лю даже оглянулся на Казгирея, он в первый раз услышал, что Казгирей назвал себя большевиком, — мы, большевики, стараемся сохранить народные традиции, но наполнить их другим содержанием. Понятно это вам, ребята?
— Понятно, — отвечали Лю и Тина, каждый по-своему: Лю с полной уверенностью, Тина робко.
Лю добавил:
— Дада говорил мне об этом.
— А вот Тине некому было об этом говорить, — продолжал Казгирей. — Чему ее могла научить княгиня? Она знала старую жизнь, а новую знать не хочет. Разве может она понять, зачем детей — и мальчиков и девочек — отдают в школу, как прежде мальчиков отдавали в чужие семьи. Но прежде на доктора, на учителя или на артиста не учили, а Советская власть учит всех в школах и на рабфаках — на слесарей, на кузнецов, на учителя или доктора.
— Советская власть хочет этого и для девочек, — резонно согласилась Тина.
На подводе как бы продолжался классный урок. Между тем уже показались холмы, за которыми располагался Гедуко, а вдали по дороге навстречу шла большая толпа людей. Подъехали ближе, и все равно не сразу разобрали, кто же это идет.
Прежде всего бросались в глаза женщины с детьми на руках, бредущие по краю дороги, стеная и плача. Толпу мужчин, шедших с понурыми лицами, мужчин, среди которых было немало длиннобородых стариков, с сундучками и узелками в руках, — эту толпу сопровождали конвойные красноармейцы с винтовками. При виде подводы, на которой многие узнали Казгирея, громче завыли женщины.
— Съезжай с дороги, — сердито приказал красноармеец.
Лю поспешно свернул на обочину. И вдруг закричал:
— Вон Адам! Видит аллах, это же Адам, а с ним Саид. Смотрите же!
Лю показывал кнутом на румяного полного человека, который, спотыкаясь, вел под руку дряхлого седобородого старика.
Верно, это тащились подслеповатый мельник Адам и мулла Саид из Шхальмивоко.
За толпою трусила какая-то собачонка, видимо не желавшая расставаться со своим хозяином. Собачонка, которую пытался отогнать один из конвойных, несколько раз отбегала, увертываясь от ударов, и опять догоняла хозяина. Этот человек и сам пытался прогнать собаку, она отставала и снова бежала к нему. Тогда конвойный прицелился и выстрелил. Собачонка взвизгнула, раздался второй выстрел — собачонка осталась на дороге.
— Нет, это невозможно, — пробормотал Казгирей. — Лю, погоняй.
Этот выстрел вдруг напомнил Казгирею тот день его детства, когда отец в слепой ярости застрелил отца Инала за то, что тот убил собаку.
— Погоняй, Лю… Это ужасно, — бормотал Казгирей.
— Кто это был? — испуганно спросила Тина.
Лю украдкой посмотрел на Казгирея. Тот вытирал набежавшую слезу.
— Боль людей, боль земли, покрытой черной тенью, — сказал Казгирей как бы про себя.
Лю не понял этих слов, его мучил вопрос: в чем вина этих людей? Но он не смел спрашивать. Ему вспомнилось выражение Астемира: «Когда свистит плеть или меч, не слышно голоса матери». То, что до сих пор было только словами, теперь стало действительностью: Лю услышал свист меча или плети, увидал тень, упавшую на землю, по легенде Казгирея.
Тина плакала в кулачок. Лю намеренно отвернулся. Казгирей тоже не пробовал утешить девочку. Он вглядывался в скопище людей на полянке, в стороне аула. Это скопище было похоже на базар — видны были коровы, лошади, бараны. У дороги перед самым въездом в аул опять встретились женщины, многие в слезах, очевидно отставшие от арестованных.
— Как тут проехать к дому Архаровых? — спросил Казгирей.
Одна из женщин отвечала:
— Локмана нет дома.
— А где же он?
— Пошел жаловаться.
— Куда пошел жаловаться, зачем?
— Его объявили кулаком и лишенцем за то, что он толстый, а пошел он в Нальчик к Иналу.
Казгирей внимательно поглядел на женщину: не шутит ли она? Нет, по всему, женщине было не до шуток.
— О аллах, непостижимы дела твои! — промолвил Казгирей. — А сына Локмана, Сосруко, тоже знаешь?
— И Сосруко пошел в Нальчик: он грамотный, он будет читать Локману надписи на дверях.
— Зачем читать надписи?
— А иначе как узнать, в какую дверь войти?
— И то правда. Но жена-то, вероятно, дома?
— Нет и ее дома, она пошла на торг.
— На какой торг?
— А вот разве не видишь, добрый человек, вон торг. — Женщина показала туда, где толпилось множество людей, и было похоже, что там происходит конский торг или продажа скота.
Так почти оно и было. Еще не успели затихнуть шаги осужденных в ссылку людей, а новый председатель аулсовета уже начал распродажу их имущества — мелкого и крупного рогатого скота, лошадей, подвод, домашней утвари. Слышалось мычание коров, плач женщин и детей.
Лошадей покупали неохотно — все равно не сегодня, так завтра лошади будут реквизированы, — но на мелкий скот и молочных коров спрос был большой.
Казгирей не долго смотрел в сторону торга, хотя уже давно было задумано купить для интерната две-три коровы, а здесь можно было выгодно совершить покупку, отвернулся и велел Лю ехать мимо, дальше. Про себя Казгирей решил: «Обязательно надо написать об этом Курашеву. Не может быть, чтобы это делалось с его согласия!» Курашев, друг детства Казгирея, работал в Ростове, в краевой прокуратуре.
— Не повезло нам, — с горечью сказал он, — очень не повезло: кого нужно — не застали, что не нужно — увидели.
И Лю было жалко, что они не застали Сосруко, он уже представлял себе, как они поедут дальше вместе, сколько интересного расскажет Сосруко… Но что поделать, не повезло!
Лю не терял надежды, что они заедут за Сосруко на обратном пути и тогда Сосруко расскажет обо всем, все еще малопонятном для Лю, малопонятном и зловещем. Нет слов, Казгирей мог бы объяснить лучше, чем Сосруко, но рам он молчал, а задавать ему вопросы было бы неприлично.
БУНТ
Своим чередом шли события и в Бурунах, покуда Казгирей, Лю и Тина разъезжали по аулам. Председатель Шруков издал распоряжение — мечеть закрыть и приспособить помещение под клуб. Про себя Шруков думал, что этим действием он угодит Иналу. Решительность всегда нравилась Иналу. Инал похвалит его распорядительность. Шруков, посылая плотников на работу в мечеть, велел им бережно сохранять все то, что в глазах верующих почитается святыней.
Однако по аулу из дома в дом уже ходили люди и кричали:
— По распоряжению христианской жены Инала Шруков хочет затоптать ислам. Шрукову давно русские ближе кабардинцев — он коммунист! Что это, конец исламу или конец большевикам? Возможно только одно из двух.
Более рассудительные говорили:
— Что вы все тычете «Шруков, Шруков»! Казгирей Матханов тоже коммунист. Разве забыли, что при всем том он ума набирался в медресе и в академии в Стамбуле. Теперь он стал коммунистом, но мы видим его сердце и уважаем его разум. Не восстанавливайте людей против людей. Любите ближних своих. И коммунисты, и комсомольцы, и советские ученики, стремянные, ведь все они наши братья и дети, не надо забывать этого.
— А коммунисты считают нас своими ближними? Нет, уж оставьте нас такими, как мы есть, но оставьте нам нашу мечеть и муллу, чтобы было кому похоронить нас.
— Живите и оставайтесь такими, как вы есть!
— Как жить без мечети…
Была затронута самая чувствительная струна. В эту ночь мало кто спал, а наутро опять люди начали собираться кучками, кучки сливались вместе, толпа росла, возмущение ни на минуту не остывало. Когда же услыхали, что в мечети вместо молитв и стихов Корана завизжали пилы и загремели топоры, страсти вышли из берегов.
Толпа, с увесистыми кольями в руках, с топорами и вилами, а кое-кто и с кинжалами, двинулась к мечети. Шли и женщины, вооруженные вертелами или ножницами — чем не оружие против иного богохульника. Шли старики с палками. Показались и люди из агрогорода.
В интернате ребята высыпали на балкон, во двор.
Разнокружечники — то есть разные, и большие и маленькие — побежали к мечети, на дворе остались только Матрена с уцепившимися за ее юбку девочками и Дорофеич. Жансох побежал вслед за ребятами. Селим бросился к зданию исполкома.
— Матханов говорил, что Советская власть гарантирует веру. Казгирея нет в Бурунах, он уехал с учениками… Идемте к Шрукову, пусть он скажет, знает ли он, что Советская власть гарантирует веру.
— Мечеть построена на наши деньги, — кричали другие. — Если ее хотят разрушить, то лучше мы разрушим ее сами.
— К Шрукову! К Шрукову! В исполком! И где только приобрели силу и живость седобородые старики, обычно сиживавшие целыми днями на ступеньках у входа в мечеть.
— Где эти ивлисы, подосланные Шруковым? — кричали они, размахивая палками.
Плотники-ивлисы спаслись бегством.
Самым удивительным казалось то, что люди, не знавшие ни одной молитвы — было немало и таких, — с небывалой злобой и яростью размахивали вилами и косами. Женщины визжали, никто никого не слушал.
Селим и прибежавшие от мечети разнокружечники первыми сообщили в исполкоме о взбунтовавшейся толпе. Началась паника. Нужно отдать справедливость Селиму, он не растерялся. По его приказанию начали закрывать ставни, двери, ворота.
— Идут! Идут! — кричали разнокружечники. Шруков, широко расставив ноги, вышел на крыльцо и смело смотрел вперед, готовый ко всему.
— Вот он, кривоногий! — кричали в толпе.
— Разорить его дом, как он разоряет мечеть!
— Сшиби его со ступенек! Бей!
Толпа окружила крыльцо. Кто-то норовил достать Шрукова вилами. Он поднял обе руки, как мулла на молении, призывая людей выслушать его.
— Эй, вы, — начал боевой красный партизан, — разве нужно столько кинжалов и топоров, чтобы убить одного человека? А если вы хотите распороть мой живот ножницами — это счастливая смерть. Пусть весь мир видит, что кабардинки не только рожают сыновей, но и распарывают ножницами мужские животы.
Эти слова произвели свое действие. Толпа еще кипела, толпу свободно можно было назвать огнедышащей, но что-то уже переломилось, люди уже соглашались слушать и вступать в разговор. Послышались вопросы и возгласы:
— Ты хорошо говоришь о кабардинках, но разве тебя самого не кабардинка родила, почему ты обрушился на мечеть?
— Знаешь ли ты, что Советская власть не должна трогать мечети? Мечеть сама по себе.
— Или хочешь вместо полумесяца надеть на мечеть крест?
— В церквах бьют в колокола, а в мечети не слышно молитвы.
— Ишь раскорячился, кривоногий!
— Чего глазеете, бейте его!
Опять задние начали нажимать на передних. Опять завизжали женщины. Толпа колыхалась из стороны в сторону. Шруков напряг голос, чтобы перекричать других:
— Вы все спрашиваете, а я один. Так слушайте же!
— Чего слушать, бейте его!
— Да, убить человека легче, чем выслушать его…
Чьи-то вилы все-таки дотянулись до председателя. Полетели крипичи. За спиной Шрукова распахнулась дверь, и откуда ни возьмись Селим схватил председателя за одну руку, милиционер за другую, мгновение — и вслед за Шруковым захлопнулась дверь.
Люди стали бить в дверь и в окна, и в этот момент с крыши раздалось несколько выстрелов.
Женщины, подхватив юбки, с визгом и криком бросились бежать. Кто-то вопил: «Не бойтесь, стреляют в воздух». Но этот голос потонул в общем шуме. Мелкими шажками семенили перепуганные старики. Лишь наиболее фанатичные, злые и решительные продолжали колотить в дверь и в окна.
— Эй, вы! — Шруков вдруг появился с Селимом и Ахметом за спиною тех, кто кольями и кирпичами бил в двери. — Эй, вы! Если вы стучитесь в тюрьму, то продолжайте, достучитесь!
Люди обернулись на знакомый голос. Шруков продолжал:
— Сейчас же убирайтесь! Руки и ноги у вас человеческие, а голова — ослиная… Да и руки не человеческие. Разве для этого у человека руки?
Туто, как всегда, был тверд и бесстрашен. Мужественное поведение председателя сыграло свою роль. Еще раздавались отдельные выкрики, кто-то угрожал: «Эта палка все-таки будет обломана о твою спину, Туто!» — но страсти затихали, люди поняли, что они зашли слишком далеко. То один, то другой старались незаметно улизнуть, и только самые отъявленные, не менее упрямые, чем Шруков, отступать не торопились.
Разбойные угрозы сменились рассуждениями о том, что Шрукову все-таки придется держать ответ не только перед аллахом, но и перед Иналом. Уж тот его хорошенько поскребет скребницей на партийной чистке!
Утешительным признаком было то, что к людям вернулась обычная кабардинская усмешка. Бойкое словцо, как любил говорить Матханов, всегда острее стали.
Все еще находились непосвященные.
— Так что же это за чистка людей? — спрашивали они.
И шутники отвечали:
— Выведут на площадь и будут считать, у кого сколько вшей.
— Ты смотри, чтобы тебя не поскребли. Шруков видел, как ты замахивался. Думаешь, он напрасно спрашивал, кому хочется в тюрьме вшей кормить?
Понемногу толпа рассеялась, и вот уже показались женщины, мирно идущие по воду с коромыслами на плечах. Но зачинщики не напрасно кусали теперь локти: к вечеру прискакал Эльдар со своими людьми, и вскоре под покровом ночи в сопровождении конвоя выехали из Бурунов две подводы с арестованными.
Мечеть стояла посреди аула безмолвная и безлюдная.
До поздней ночи уже в постелях разнокружечники шептались и рассматривали друг у друга какие-то старые ржавые револьверы, клинки, могущие сойти за кинжалы. На этот раз необходимость быть готовыми к самообороне представлялась вполне реальной: хотя главные бунтовщики и арестованы, другие могут вспомнить, что каны Советской власти первыми предупредили Щрукова о бунте.
Девочки были перепуганы насмерть. Матрене пришлось лечь спать с ними в одной комнате. Больше всего беспокоились за участь Тины, находившейся в отъезде. Они были уверены, что нападение на Шрукова не обошлось без Жираслана. А одна из девочек высказала даже опасение, что Жираслан хотел отыскать в Бурунах Тину и отомстить ей: ведь Тина бросила без присмотра старую княгиню, жену Жираслана.
Что говорить, грустное, грустное событие!
ЧИСТКА
Астемир велел приготовить к собранию место перед зданием исполкома, и Шруков приступил к делу. Те же самые плотники, которые неделю тому назад начали было ломать и переделывать мечеть под клуб, сейчас возвели на площади помост, а в самом здании исполкома заново остеклили окна.
Накануне дня, назначенного для чистки, на помост внесли большой стол, покрытый сукном, графин с водой и чернильницу. На помосте от одного края до другого установили лавку. Красный флаг вознесся на длинном шесте. Перед помостом на каменные глыбы были положены струганые доски, совсем как недавно в театре Шхальмивоко. На ночь здесь поставили караульных, среди которых любопытные увидели и деда Исхака, почтальона и песнопевца. Караульным выдали ружье — одно на весь караул.
Оркестрантам Шруков строго-настрого приказал быть в полной готовности.
Предстоящее событие ожидалось одними с волнением за свою судьбу, другими — с необыкновенным любопытством к участи тех, кто будет подвергаться чистке.
И конечно же, кто-кто, а прежде всех бессовестный неугомонный Давлет высоко поднял нос. Он расхаживал среди людей и напоминал то одному бывалому человеку, то другому те речи, какие когда-то произносил он, Давлет, с деревянной башни Шхальмивоко в бытность председателем аулсовета. Разве тогда случалось что-нибудь вроде бунта? Нет! Раза два Давлету даже удалось устроить манифестацию в свою честь, и люди должны помнить то счастливое время, когда они, жемат за жематом, проходили мимо башни Давлета.
Но и честные люди немало передумали и перечувствовали в эти дни. Шутка ли, предстать перед комиссией по чистке, как перед аллахом. Одни обдумывали свою жизнь втихомолку, другие открыто спорили, кто более грешен перед партией или аллахом.
Шли споры и в интернате: чей отец нуждается в чистке? Что будет с теми людьми, кого очистить невозможно? Кое-кто опять посоветовал своим отцам перед чисткой пойти в баню и, если нужно, пустить в дело керосин.
Итак, все было подготовлено, только бы погода не помешала делу! День наступил ясный, теплый и спокойный. С раннего утра площадь была полна народу. Многие пришли в праздничной одежде. Опять слышались голоса:
— А кто же будет выводить большевиков на площадь?
— Говорят, кое-кого будут жарить на вертеле, а других только проветривать.
— Не знаю, будут ли жарить и проветривать, а кое на кого следует-таки направить ветер гнева.
Иные шепотом обсуждали между собою, можно ли чистить людей, занимающих государственные должности. Вот говорят, чистка не обойдет ни Тагира Каранашева, ни Туто Шрукова. И с этих пойдет пыль. Но как же чистить того же Шрукова, не говоря уж об Инале? Как поднимать голос на Тагира или подступить к председателю Нахо из Шхальмивоко, если он всегда ходит с маузером? А как подвергнуть сомнению чистоту почтальона Исхака? Скажешь против него, гляди, завтра он принесет тебе повестку в суд. Но, надо сказать, в этом перечислении имен ни разу не упоминалось имя Астемира или Казгирея. Должно быть, чистота этих людей не подвергалась сомнению.
На помост взошли все самые ответственные лица.
Спорщики в толпе притихли.
Женщины в длинных платках до самой земли скромно стояли в стороне.
Оркестр, сверкнув трубами, заиграл вальс. Лю, дуя в трубу, не спускал глаз с Казгирея, который стоял неподалеку в группе сотрудников наробраза. Как всегда на людях, и на этот раз Казгирей щеголял безупречно белой черкеской.
Члены комиссии во главе с Астемиром заняли места за столом. Был среди них и Инал. Он уже прошел чистку в Нальчике. То один человек, то другой подходил к нему за распоряжениями; его бас то и дело перекрывал оркестр. Вот к нему обратились за указанием даже по такому поводу: кому, дескать, сидеть, а кому стоять.
— Чистка открыта для всех, — опять слышался бас Инала. — Посадите стариков, а комсомольцы могут и постоять. А контрикам так и скажите: им не удастся сорвать дело партии, мы не дадим повода злорадствовать. И пускай люди говорят серьезно — не на базаре. Я уже слыхал: точат клыки на Шрукова, на Матханова. Мы не дадим врагам никого из людей, нужных революции, пускай не рассчитывают! Некоторые удивились, услышав такие слова.
— А почему ты ставишь их рядом? Против Казгирея Матханова никто не замышляет.
— А против Шрукова замышляют?
— Шруков допустил бунт.
— Вот как! Значит, по вашему мнению, виноват Шруков? Я думаю иначе. Вот почему я и говорю о Матханове. И все-таки даже Казгирей не должен стать тем больным зубом, который вырывают, чтобы не вздулась щека.
Опять неожиданные слова! Послышался голос Астемира:
— О чем ты говоришь! Ни Матханова, ни Шрукова нельзя уподоблять больным зубам. Это люди здоровые, не больные.
— Чистка покажет, кто здоров, а кто болен.
— Ну ладно, оставим это сейчас, пора начинать, — сказал Астемир, заметно волнуясь.
Туто Шруков, крепко стоявший на своих кавалерийских ногах впереди всех, поднял руку. Дорофеич ожидал этого сигнала. Оркестр мигом перешел с вальса на марш, во всю силу зазвучал знаменитый марш «Октябрь». Музыканты старались. Все, казалось, идет хорошо, но Астемир остановил оркестр и сказал:
— Бросьте, бросьте! Сейчас нужны не трубы, не барабан, а человеческое слово… Товарищи, мы приступаем к большому и серьезному делу, нам предстоит провести чистку среди членов партии. Мы знаем, что не все понимают значение этого дела. Некоторые предполагают, что тут состоится нечто вроде джигитовки или борьбы на поясах, что один другого будет даже скрести скребницей… Есть, есть такой грешок… Валлаги. — И Астемир улыбнулся в усы своей доброй улыбкой. — Но, товарищи, тут не будет никакого циркового представления. Тут будет борьба другая. Тут будет борьба добра со злом. Партия — это есть передовые, лучшие люди среди трудящихся. У нас, в Кабарде, фабрики заводов почти нет, значит, нет и рабочих, пролетариев, и наша партия — это люди, которые целью своей жизни поставили борьбу за лучшую долю всех бедняков и середняков. Большевики — это люди, которые лучше других понимают, что есть благо для трудового человека, кабардинца, балкарца, осетина, и за это добро большевики борются. Но как же бороться за добро, учить добру других, если ты сам недобрый человек? Вот в этом и состоит смысл того, что нам предстоит сделать. Партийный человек распознается прежде всего по его деяниям. Устав нашей партии, то есть правила, по которым человек выполняет свой партийный долг, служит основой для наших выводов, кто соответствует, а кто не соответствует своему назначению партийного человека. Пусть солнце просветит насквозь каждого из нас, — и Астемир покосился на солнышко, которое уже довольно высоко взошло на небе, — пусть просветит нас солнышко насквозь! А мы, товарищи, должны помочь ему. Каждый из присутствующих здесь имеет полное право выступить и сказать свое слово либо в защиту человека, либо против него. Вот это и есть чистка партии. Партия считает, пусть лучше будет меньше людей в ее рядах, но это будут именно те люди, которые нужны народу… Всем ли теперь понятна наша задача? — Астемир умолк.
Его речь понравилась людям, она многое объяснила. Но последние слова председателя комиссии по чистке партии, нужно признаться, опять поставили в тупик многих: «Люди, нужные народу». Ну, а вот как же быть с теми же муллами? Разве мулла не нужен народу? Почему же партия большевиков против мулл? Почему мулл изгоняют, мечети закрывают? Как это понять? Как ответить на этот вопрос? И, как бы чувствуя, что именно этот вопрос озадачивает людей, Астемир продолжал:
— Серьезное волнение недавно произошло у нас. Причиной послужило решение превратить мечеть в клуб. Советская власть отделила церковь от государства. Советская власть не хочет давить на людей, подавлять их убеждения или веру. Но она говорит: «Будьте благоразумны, прежде всего цените в себе человеческий ум». Было время, когда религия делала историю. Но теперь наступило другое время, открылись ворота другой истории. Скорее идите к той новой жизни, какая создается на каждом шагу вокруг всех нас. Мечеть только мешает, вот почему большевики против мечетей. Вот почему большевики против нечестных людей, где бы они ни встречались — хоть в мечети, хоть в самой партии. Вот почему большевики хотят оттеснить в сторону плохих людей, а вперед выдвинуть хороших. Вот, кстати, вы говорите: «Когда мы пошли на защиту своей мечети, впереди шли дети и женщины». Впереди шли женщины и дети. И очень жаль! Важно то, кто шел за ними, кто ими прикрывался. Мы хорошо помним этот белогвардейский прием. Разве не шли на нас шкуровцы, выставляя вперед женщин и детей? Разве не так действовал Серебряков?
— Тех, кто заставил женщин идти впереди, нужно заставить носом рыть землю, — прогремел бас Инала. — Кто любит соленое, попьет водицы.
Астемир выдержал паузу и продолжал:
— Валлаги! Я заканчиваю, товарищи. Теперь вы понимаете назначение чистки. Сейчас мы приступим к чистке, будем приглашать сюда людей и говорить о каждом перед всем народом. Будем вызывать людей по алфавиту.
— Что значит по алфавиту? — раздались голоса.
— Кто с красивой, тот раньше?
— Ишачья голова! Как знать, какая буква красивее…
— Самая красивая та буква, какая у самого Астемира. Эта буква похожа на острую вершину.
Может быть, это замечание и было справедливым, но все-таки люди плохо понимали намеченный порядок. Новое замечание Астемира внесло полную ясность. Он так и сказал:
— По алфавиту — это значит по порядку. И как бы в пояснение, делая акцент на «а»,
Астемир вызвал на помост известного всей Кабарде Абанокова. Это был народный судья. По всему было видно, что Абаноков многое дал бы, чтобы не быть Абаноковым, не носить фамилию на букву «а». Люди увидели даже какое-то предначертание в том, что первым предстал перед ними на суд сам судья.
Процедура чистки началась. Секретарь комиссии читал анкету судьи. Люди внимательно слушали, хотя и без анкеты знали судью по многим делам. Абаноков то бледнел, то краснел, будто его попеременно обдавали то горячей водой, то холодной.
Кто не знал Абанокова? Сын коновала, он рано осиротел, попал в казачью станицу к лавочнику, там научился счету и грамоте и вскоре начал писать за плату разнообразные, хоть и малограмотные прошения. Благодаря этому он и прослыл человеком, знающим законы, и после упразднения шариатских судов быстро пошел в гору: раз пишет прошения, знает названия всех учреждений и в какое из них с чем следует обращаться, ему и поводок от волов в руки. Но знаток юриспруденции все-таки не был уверен в себе, поэтому бегал к руководящим товарищам чуть ли не по каждому делу — упаси аллах вынести опрометчивый приговор. А если случалось, что вдруг по ходу дела выяснялись какие-то непредвиденные обстоятельства, в корне меняющие суть дела, а Абаноков уже имел указания свыше, он оставался тверд и никогда не отступал от заранее согласованного приговора.
Вот каков был судья Абаноков! Но в остальном он был неплохой человек.
Среди присутствующих Абаноков заметил многих из тех, кого он когда-то осудил. Как же при этом не волноваться! История жизни Абанокова была рассказана. Солнышко продолжало ярко светить. Инал по-прежнему ходил вдоль и поперек помоста, тяжело ступая, погруженный в свои размышления. Астемир пригласил желающих высказаться. Но никто не знал, с чего начать. Только Давлет, предвкушая удовольствие поговорить с судьей на равных, воскликнул:
— Дать ему гусачком по голому заду!
Излюбленная прибаутка шхальмивоковцев-жерновщиков развеселила людей. Все как бы очнулись, зашумели, послышались возгласы:
— Верно! Гусачком его!
Неслись и более осмысленные выкрики:
— Его законы привязаны к сапогам начальства. Куда сапог, туда и закон… Не нужно такого судью! Почему новый лесник на свободе?
До сих пор не был забыт случай в Батогинском лесничестве. Молодой лесник получил указание от начальства: стреляй в браконьеров, ответ будем держать мы. И случилось, что лесник застрелил браконьера. Дело передали в суд. Лесника приговорили к тюремному заключению, но лихие начальники велели освободить убийцу. Жена убитого долго обивала пороги, требуя возмездия за кровь, она и плакала, и грозила передать дело в более справедливый, шариатский суд, но, увы, ничего не достигла.
Воспоминания об этом деле разожгли страсти. Одни говорили, что судья потому и называется народным судьей, что он защищает интересы народа, другие не соглашались с этим:
— А вдова и пятеро детей-сирот — это не люди, не народ?
— Щитом защищаются, но щитом можно и убить.
— Гусачком, гусачком судью!..
Инал перестал вышагивать, он все не мог принять решения, какую сторону поддержать. Поддержишь судью — люди скажут: «Инал защищает несправедливость». Поддержишь его противников, значит, судью придется вычистить из партии, и тогда потеряешь нужного человека.
В толпе начала проталкиваться вдова убитого. Она старалась, чтобы все увидели ее детей, кричала:
— Глядите! Вот дети, которых он сделал сиротами. Глядите, люди! Глядите и вы, мои сыны. А вот тот, кто виновен в нашем несчастье. Смотрите на него, запоминайте! Вырастете — мстите.
Астемир растерялся. Инал подсказал ему:
— Ведь мы не давали ей слова. Женщина услыхала Инала.
— Не давали слова! Да разве словами кормят детей? Слово и на углях не испечешь…
Нужно было что-то решить. Астемир, справившись с растерянностью, громко сказал:
— Я поддерживаю тех, кто требует исключения Абанокова из партии.
Инал хмуро метнул на него взгляд, но промолчал.
Астемир возвестил:
— Поднимите руку те, кто не хочет оставить Абанокова в партии.
— Мы не хотим оставить его судьей, — раздались крики.
— Человек, исключенный из партии, не может быть судьей, — пояснил Астемир.
— Тогда будем поднимать две руки: одну, чтобы выкинули из партии, другую, чтобы перестал быть судьей.
Так или иначе, на этот раз не пришлось призывать людей дважды и трижды, как это было при голосовании в Шхальмивоко, — все охотно подняли руки, некоторые не отказали себе в удовольствии поднять обе руки. Судья удалился той же походкой, какой обычно уходили от него осужденные.
На букву «а» было еще три члена партии, и самым интересным из них был молодой балкарец Адыков, председатель окризбиркома{34}. Инал давно был недоволен Адыковым. Он знал немало случаев, когда сельские сходы выносили решения о лишении избирательных прав подкулачников, мулл, скрытых спекулянтов, а окружная комиссия восстанавливала их в правах. Адыков всегда находил мотивы: этот осознал ошибку и встал на честный путь, тот прикупил лишней земли, будучи не в состоянии прокормить большую семью, многие, по мнению Адыкова, страдали от наветов, и, наконец, Адыков утверждал, что к лишению избирательных прав нередко стали прибегать из побуждений кровной мести.
И снова голос народа, на этот раз в пользу Адыкова, помешал Иналу выполнить свой замысел — исключить Адыкова из партии. Инал помнил, что невыгодно ему разжигать и усиливать оппозицию, и без того, считал он, врагов у него более чем достаточно. Надо было хладнокровно учесть все эти соображения. Но чем больше Инал себя сдерживал, тем более внутренне негодовал и начинал чувствовать неприязнь к каждому, кто вольно или невольно шел против его намерений. На Астемира он старался не смотреть и только бормотал достаточно громко, чтобы его слова донеслись до председателя: «Нет, таким способом ты не вымоешь партию, ленивая вода не смоет ил, большевики любят быструю воду».
Уже начинало темнеть, а люди не уходили. Всем хотелось дождаться буквы «м». Всех занимала судьба Матханова.
Много народу оказалось на буквы «к» и «л». Но тут подобрались почти все люди безобидные: заведующий больницей, тракторист (это его трактор пострадал во время паводка, но он сам-то был неповинен, а еще меньше повинен в бегстве Жираслана, и его честь тракториста на чистке не пострадала), налоговый агент (правда, кое-кто был им недоволен, но агент доказал законность своих действий).
Случалось и так, что секретарь только зачитывал анкету и на этом проверка беспорочных людей заканчивалась.
Но вот дело дошло до Каранашева.
Едва секретарь назвал его фамилию, Тагир вскочил на помост и важно подошел к Иналу. Казалось, Тагир, весь ликуя, готов обнять Инала, но сдержался и подал Иналу лишь руку. Тот, не предвидя дальнейшего, протянул свою. Тагир начал яростно ее трясти.
— Поздравляю! Поздравляю!
Инал ничего не понимал, как ничего не понимали и все другие.
Всеобщее замешательство помогло Тагиру произнести речь, которую, очевидно, он долго готовил. Речь была такая:
— Поздравляю тебя, Инал! Это ты, Инал, зажег костер в долине. Костер этот виден так далеко, как будто он горит на вершине Эльбруса. Вот мы видим вокруг себя посланцев со всех сторон света. Люди едут из-за Терека и из-за Кубани. Тут есть посланцы Осетии, Ингушетии, Дагестана. Что же привлекает к нам людей? Костер! Костер, который зажжен Иналом, костер, который должен рассеять остатки тьмы и бросить свет социализма на все стороны света. До сих пор Эльбрус назывался Горой света. Теперь долина, где горит костер Инала, будет называться Долиной света. Вы недоумеваете. Вы еще не знаете, что это за костер. Нет, вы все знаете, о чем я говорю. У кого в сердце нет ликования по этому поводу и готовых слов признательности и величания нашему головному коню, головному журавлю — Иналу…
Тут Инал не выдержал:
— О чем ты говоришь, Тагир? Действительно, мы не можем понять тебя. Астемир, ты не давал мне слова, но, может быть, пора призвать к порядку тех, кто не понимает значения нашего собрания?
Астемир привстал:
— Валлаги! Ты, Тагир, скажешь свою речь после того, как ответишь на вопросы.
Но, видимо, эти призывы не могли сбить воодушевления Тагира, он продолжал:
— Валлаги, Астемир, я сейчас кончу. Я должен сказать несколько слов как раз потому, что еще есть некоторые работники, даже ответственные, даже самые ответственные работники, которые не до конца понимают, что зажег Инал…
— Что я зажег? — опять не выдержал Инал. — О чем ты говоришь? Поджигатель я, что ли?
— Нет, ты не поджигатель, а ты… — Тут Тагир не сразу вспомнил то слово, которому он научился у Казгирея, замешкался, весь налился кровью, но вот вспомнил и радостно воскликнул: — Ты — просветитель! Вот кто ты, Инал. И ты знаешь, о чем я говорю, ты сам говорил мне: «Вот мы зажжем костер для всех людей». Ты говорил мне еще, что это будет книга, по которой будут читать люди всех языков и учиться новой жизни. Ты сам говорил мне это.
Тут действительно все начали понимать, куда клонит Тагир Каранашев, но, чтобы не было больше никаких сомнений, оратор заключил:
— Агрогород в долине Бурунов, вот о каком костре я говорю.
И оратор победоносно посмотрел вокруг, ожидая одобрения.
Люди со строительной площадки, которых здесь было немало, по наущению Тагира закричали:
— Иналу долгая жизнь!
Для многих кабардинцев, в похвалах и чествованиях находящих своеобразную отраду, этого призыва было бы, вероятно, достаточно для того, чтобы деловое собрание превратить в пышное торжество, к которому призывал Тагир Каранашев. Но Инал именно в этот момент, теряя терпение, воскликнул:
— Да останови же его, Астемир!
Астемир и сам уже стучал карандашом по графину, а Туто Шруков, сидя у стола, повторял машинально свой обычный жест, заимствованный у Инала: то рассыпал по столу — на этот раз воображаемые — карандаши, то снова собирал их.
— Мы должны разбирать не речь Каранашева, а его партийную анкету, — говорил Астемир, стараясь восстановить порядок. — Кто берет слово по вопросу о Каранашеве?
Так и остался незавершенным замысел Каранашева: тут же, на чистке, всенародно объявить о желании строителей агрогорода присвоить будущему агрогороду имя Инала Маремканова. Перед этим Тагир советовался с Матхановым, и Матханов не одобрил план. Казгирей сказал: «Лучше, чтобы имя человека было не на вывеске, а в душах людей». Может быть, замечание и справедливое, но план Тагира казался ему самому еще более справедливым, а главное, многообещающим… И, однако, наивный угодник, а проще сказать, подхалим, не без огорчения перешел от своей льстиво-патетической речи к прозаическим ответам по анкете.
Но так или иначе, и с Каранашевым разобрались благополучно.
Предвидя, что вопрос о Казгирее будет главным, Астемир уже задумывался, как приступить к нему: не правильнее ли отложить разбор дела Казгирея Матханова на завтра?
Этот вопрос волновал не одного Астемира.
Казгирей был уверен в себе, он не раз проверял свою способность в ответственную минуту говорить перед народом. Все, что касалось лично его, его биографии, его партийной чести и чистоты, он хотел видеть вместе с другими только в одном свете — в свете правды. Его волновало другое. Возобновлять ли принципиальный разговор о своих расхождениях с Иналом Маремкановым? Можно ли забыть старика Саида, плетущегося в толпе ссыльных? Простительно ли забывать о десятках и сотнях жалобщиков, которые приходят к нему изо дня в день? Можно ли молчать, когда разоряются многие семьи, многие гнезда? Не вспомнить ли опять легенду о черном вороне?
И в то же время Казгирей искренне искал доводы в пользу Инала. Ведь вот сейчас он поддержал требование народа об исключении судьи из партии. Не вызывает сомнений неподдельность его возмущения бестактной выходкой Каранашева. Все это говорит о том, что Иналу Маремканову не чуждо чувство справедливости.
Погруженный в эти нелегкие думы, Матханов не слышал, что уже начали вызывать букву «м». Первым на букву «м» был Маканов, председатель окрбатраксоюза.
Маканов имел кличку «Окружной Батрак». И в самом деле, он неизменно сохранял вид батрака: ноговицы, поверх шинели тулуп, старенькая шапка. А вот несмотря на свой неказистый вид, Маканов не имел себе равных в искусстве скашивать сено с самых крутых склонов альпийских лугов. Привязав себя ремнем к дереву или камню, он запросто висел над пропастью, раскачиваясь подобно маятнику, и косил. Если же во время косовицы он становился в ряд с другими, то самые выносливые и умелые косари выдерживали соревнование не больше часа. Недавно он научился читать, и это ему так понравилось, что он читал все, что попадется под руку, даже оберточную бумагу, если видел на ней буквы. Но еще больше, чем читать, он любил разговаривать по телефону, и поэтому каждого нового знакомого он просил звонить ему.
Была у парня одна слабость. Он слишком часто женился. Вероятно, так случалось потому, что каждая новая жена неизбежно оставляла его. Теперь его мечтой было обзавестись русской женой, чтобы хоть этим походить на Инала, своего покровителя.
В кабинете Окружного Батрака пол был покрыт ковром. Всю жизнь живший в шалашах, парень никак не мог позволить себе топтать ковер ногами: войдя в кабинет, он с разгона перепрыгивал через ковер к столу.
Бесстрашный косарь простодушно шагнул к столу грозной комиссии. Едва ли у кого-нибудь появилось бы желание обсуждать Маканова. Но вдруг раздался голос Давлета:
— Не дорос Маканов! Какой же он большевик, если у него в кабинете висит портрет царя! Валлаги!
— Как так портрет царя? — удивился Астемир.
— И не только царя, генералов.
— Каких генералов?
— Царских!
И вот что выяснилось.
Маканову попался журнал времен русско-японской войны с портретом царя Николая и царских генералов. Ему понравились важные старики — бородатые, в эполетах, в орденах, и, вырезав картинки, он расклеил их у себя в кабинете.
Но поди разберись, как все это было, что к чему. Факт оставался налицо. Со смехом люди подтвердили сообщение Давлета. И Давлет восторжествовал: Астемир был вынужден внести предложение об обратном переводе Маканова из членов партии в кандидаты.
С тем же добродушным выражением лица, с каким Окружной Батрак взошел на помост, он спокойно сошел с помоста.
Далеко не все знали порядок букв по алфавиту. Еще меньше людей вникало в распорядок — регламент собрания, не разумели того простого обстоятельства, что Маремканов, головной журавль, уже прошел чистку в Нальчике. Но, конечно же, все понимали, что после Маканова на букву «м» должны идти Маремканов и Матханов.
Внутреннее чувство подсказывало, что наступает главный момент.
Маремканов — Матханов, Матханов — Маремканов. Нет, видно, не разъединить этих людей! Крепко слилась эта буква. Видно, неразрывно и навсегда связались эти две жизни, эти две судьбы. Не в первый раз два эти человека предстают перед народом — и всегда в схватке.
Инал твердо решил не разжигать страстей, не выносить сор из избы, не вовлекать массы людей в его сложные отношения с Казгиреем.
Лучше, думалось Иналу, спустить дело на тормозах, подобно тому как с крутой горы спускают подводу, обойти разногласия и вернуться к ним после того, как чистка закончится, добиться окончательной победы с глазу на глаз. Возможны всякие случайности. Не напрасно Казмай с таким воинственным видом пробивается вперед. Не напрасно Ахья, следуя за отцом, смотрит (так показалось Иналу) таким пронзительным враждебным взглядом.
В толпе еще кое-кто не понравился Иналу.
Нет, решил Инал, на людях нужно добиваться только одного: верного выигрыша. При случае бросить тень на Казгирея, невзирая на то, что он сам предупреждал: Матханова не отдадим. Вызвать у членов партии сомнение в его безупречности. Даже вынести ему выговор. Но крайностям ни в коем случае не поддаваться. Да, собственно, какие основания для крайних мер, спрашивал сам себя Инал. Нет, надо быть справедливым. И прислушиваться к мнению людей, того же Эльдара. Как-никак Матханов согласился приехать по его же настойчивой просьбе, и не напрасно же Степан Ильич верит ему, покровительствует. Этого не перечеркнешь…
Приняв такое решение, Инал повеселел, но тут опять к самому помосту стал проталкиваться неугомонный Казмай.
Старый Казмай явился на собрание в своей праздничной черкеске с газырями. У него и у Ахья были, разумеется, все причины для волнения. В первый раз старику предстояло говорить всенародно о себе, о своей семье, о своих обидах и, наконец, о великодушном поступке Инала, освободившего Ахья.
Ничего в жизни так не хотелось старику Казмаю, как сейчас услышать от людей приговор, чистый он человек или не чистый, и чтобы этот приговор услышал его сын. Между тем старик попадал в смешное положение. Казмай никогда не заботился о приискании себе фамилии. Казмай — да и только! Так он и прожил свой век. Казмай да Казмай, Казмай из Батога. Когда же Ахья начал работать в комсомоле и ему понадобилась фамилия, то он назвал себя просто Казмаевым. Признаться, никакого неудобства не испытывали ни Ахья, ни Казмай. Но вот теперь комиссия стала перед вопросом: на какую букву зачислить Казмая? А Казмай к тому же опоздал к началу собрания (не сразу нашлись патроны во все газыри). Вот и решили отнести Казмая в конец списка. Узнав об этом, старик усмотрел в таком решении неуважение к себе, а ведь ему так не терпелось услышать, что скажет о нем народ, и не мог успокоиться. Вот почему он с помощью сына и проталкивался к помосту. От усилий он даже запыхался и не сразу мог заговорить с Иналом:
— Слушай, Инал, я и сюда торопился, как на твою свадьбу. Я опять перешел много рек. Я хочу, чтобы народ сказал обо мне как можно скорее, хороший я человек или плохой. Я сам хочу высказаться перед народом и сказать о тебе, Инал. Я выйду сюда, на это высокое место, вместе с Ахья. Пусть весь народ видит, что сын опять с отцом, что справедливость есть, а ворота открыл ей ты, Инал. Вот что я хочу сказать. Вот почему мое сердце бьется нетерпеливо. Почему же ты отбросил меня в самый конец?
Инал отвечал с досадой:
— Я не знаю, старик, что ты хочешь говорить. Каждый может говорить то, что у него на языке. Не знаю, не знаю… А насчет очереди, — это не мое дело, обращайся к Астемиру. Астемир! Выслушай старика.
У Инала окончательно созрел план. Он решил, что люди, утомленные долгим собранием, не будут очень придирчивы и многословны даже при разборе такого дела, каким был вопрос о Казгирее Матханове. А поэтому выгодно пропустить Матханова сейчас: это давало надежду направить разбор дела именно по тому пути, какой предусматривался Иналом.
Политическая физиономия Казгирея Матханова последних лет как будто бы и ясна. Его научные труды известны. Латинизация алфавитов — вот конек, на котором Казгирей проскакал по многим фронтам культурной революции. Инал помнил, например, любопытную историю, слышанную им еще в Москве от Коломейцева.
В один из аулов Чечено-Ингушетии приехал учитель с кипами только что напечатанного букваря. В ауле в это же время был Казгирей Матханов, знакомившийся с постановкой народного образования в Чечено-Ингушетии. И вот на его глазах произошло событие, казалось бы, невероятное. Учитель роздал буквари детям и велел наутро явиться в школу. Каково же было удивление учителя, когда утром в школу пришли не дети с букварями, а их отцы с кинжалами. «Как ты смел, собачий сын, священными арабскими буквами изображать простые ингушские слова?» Именно недавний бунт в Бурунах напомнил Иналу эту историю. Возбужденные люди шумели, размахивали букварями: дескать, допустимое ли богохульство — писать ингушские слова буквами, которыми пишутся молитвы и стихи Священного писания, ведомые самому аллаху. Люди требовали сложить эти книги на минарете и никогда их не трогать. Чтобы успокоить разбушевавшихся ингушей, Казгирей взял вину на себя. Мол, не учитель виноват, это он, Казгирей, привез из Москвы такие буквари, но он, человек из Москвы, обещает, что Советская власть пришлет другие буквари.
Почему-то с большой яркостью вспомнился сейчас Иналу этот случай в ингушском селении и то, что сказал Степан Ильич.
— Это происшествие, — признавался тогда Степан Ильич, — помогло не одному только Казгирею понять многое. Кто мог предвидеть, что в самом религиозном фанатизме заложена сила, направленная против ислама? Но как высвободить эту силу, дать ей простор, использовать ее на благо народного просвещения?
Случай в ингушском селе подтвердил, таким образом, вывод, к какому пришли Коломейцев и Матханов: арабское письмо не годится.
Внедрение русской графики, с другой стороны, наталкивалось на враждебность народов, испытавших колониальное иго царизма. С течением времени русское влияние утратит этот привкус, но сейчас, когда только начинается революция в духовной жизни народов, следовало остерегаться излишних затруднений. Латинская же система станет мостом, перекинутым от мусульманского берега к русскому берегу.
С этими доводами Казгирей обратился к наркому Луначарскому и встретил поддержку. За несколько последовавших затем лет Казгирей Матханов приобрел широкую известность среди народов Советского Востока. С таким же фанатизмом, с каким ингуши и чеченцы защищали неприкосновенность Корана, они теперь защищали бы Казгирея.
Все это хорошо помнил и учитывал Инал, и он знал, что сейчас говорить нужно не об этом. Сейчас нужно направить обсуждение биографии Матханова в сторону его прошлого. В какой мере Казгирей освободился от шариатских убеждений? Не сидит ли в нем еще шариатский дух? Не приспосабливается ли он к новым политическим условиям, чтобы при удобном случае переметнуться во враждебный лагерь? Пусть тень сомнения в политической безупречности, как тень той самой зловещей птицы, о которой любит говорить Матханов, ляжет на него самого. Вот к чему нужно вести дело. Пусть висит над Матхановым угроза выговора, но не больше!
Астемир держался другого мнения, нежели Инал. Пусть, считал Астемир, люди приучаются мыслить политически, общественно, пусть в споре примет участие как можно больше людей и пусть наконец будет решен спор, мешающий спокойно работать. Пусть люди вникнут и скажут свое слово. От этого будет только польза.
Так думал Астемир, и как раз поэтому то, что не понравилось Иналу, то есть просьба Казмая рассмотреть его дело, понравилось Астемиру: сегодня, дескать, разберем дело Казмая, а серьезнейшее дело Казгирея — завтра.
— Товарищи! — послышался его голос. — Из-за позднего времени мы чистку на сегодня заканчиваем. Вне очереди будет рассмотрен вопрос о всем известном председателе аулсовета в Верхних Батога, о славном красном партизане Казмае. Комиссия решила предоставить слово Казмаю из Верхних Батога, уважая его заслуги и возраст. Каждый из нас с удовольствием прослушает речь Казмая, этой речью наше собрание будет закончено достойно. А Казгирей Матханов выйдет перед нами завтра.
Заявление внесло некоторое разочарование. Ведь все ждали самого интересного. Раздались крики:
— Почему поломали букву?
— Почему не называете Маремканова? Почему Матханов есть, Маремканова нет? У них одна и та же буква, а у Казмая нет никакой.
Астемиру пришлось разъяснить: буква, дескать, действительно одна и та же и у Матханова и у Маремканова, но ячейки разные. Маремканов уже очистился в своей ячейке.
Опять раздались крики:
— Как так? И буквы рядом, и сами они рядом, как же это Инал уже успел почиститься? Может, и Шруков уже почистился?
Успокоить людей удалось лишь после того, как сам Шруков вышел вперед и сказал, что если бы даже ему полагалось чиститься в Нальчике, он просил бы чистить его в Бурунах. Но это будет завтра или послезавтра, когда до него дойдет очередь, а сейчас-де он опять просит от имени комиссии выслушать Казмая. Он тоже думает, что речь Казмая доставит удовольствие каждому. Безупречная чистота этого старика едва ли вызывает в ком-нибудь сомнение. Время позднее, пора закругляться, отдохнуть, набраться сил на завтра.
Слова Шрукова понравились всем, и тотчас же Казмай сменил его на помосте.
Старик сказал все, что хотел, и сказал так, как хотел. Но он умел выражать чувства только на языке своих отцов, поэтому речь его, к сожалению, не всем была понятна. Однако все чувствовали радость старика, понимали, зачем он велел своему сыну стоять рядом, — и это взаимопонимание было главным в выступлении Казмая.
Казмай закончил. Люди, засидевшиеся за столом президиума, поднялись и с улыбками удовольствия заходили по помосту, разминая ноги. Глухо застучали доски.
Был счастлив Казмай, был доволен Астемир: угодили старику. Инал же, раздраженный выступлением Каранашева, а теперь тем, что сего доводами не согласились, сошел с помоста, не обращая внимания на вежливые приглашения к ужину сразу в три почтенных дома — к Казгирею, к Шрукову, к Каранашеву да еще куда-то.
Но несмотря на недовольство и усталость, Инал, как всегда терпеливо, выслушивал просителей и жалобщиков: то подойдет старик, то, робко склонив голову в черном платке, остановит Инала женщина. Не отставала от него и Матрена, которая немало потрудилась у себя на кухне в надежде, что Инал отведает ее кушаний.
Казгирей, Астемир, Туто Шруков и Тагир Каранашев шагали за Иналом почтительно, приостанавливаясь и выжидая всякий раз, когда Инал вступал в разговоры.
Конечно, неприятно было видеть, что Инал остался чем-то недоволен, но так хорошо было вздохнуть полной грудью после шумного напряженного дня.
Солнце ушло за снежные вершины. Отблеск вечереющего неба играл на лаке кузова «линкольна», дожидавшегося своего хозяина.
— Инал, хорошее гетлибже у Матрены. Может, зайдешь? Отдохнешь, отведаешь? — повторил приглашение Казгирей.
И Матрена просительно, но молчаливо ждала в стороне.
Но Инал оставался неумолим: дескать, некогда, дома ждут дела.
И вот шофер дал гудок, вокруг машины, как и полагается, столпились все мальчишки аула, машина, подняв столб пыли, укатила.
Загорелись первые звезды. На юго-западе, над горной грядой, в небе, начавшем сменять розоватость на нежную голубизну, над шатрами Эльбруса, легко парящими в небе, заискрилась вечерняя звезда.
Прекрасно и спокойно было в той стороне, где поднималась к небу вечная могучая гряда гор с белоснежными вершинами.
МАТХАНОВ ВСХОДИТ НА ПОМОСТ
Утро наступило не такое ясное, каким был вчерашний день. Людям, не привыкшим к прихотям гор и предгорий, могло показаться странным, как это произошло. Такой безмятежный, ясный, розовый вечер — и такое пасмурное утро!
Но легкий туман, расползшийся по равнине предгорья, не мешал ни балкарцам, прибывающим из ущелий, ни кабардинцам, спешащим на собрание из-за Малки или из Малой Кабарды.
Народу собралось еще больше, чем вчера; и тут и там записные острословы старались привлечь к себе внимание, подбирая и вдруг бросая в толпу меткие словечки.
Один кричал:
— Не каждый день на виду у народа стригут такого барашка, как Казгирей.
Другой предпочитал сравнивать Казгирея и Инала с арабскими конями. А если так, то едва ли кому бы то ни было удастся их заарканить. Высказывались и такие мнения: чистка партии придумана с единственной целью — либо подчинить Матханова Маремканову, либо наоборот, а то и запереть обоих в тюрьму.
Немногие слыхали, как прошумела машина Инала, — такой крик, такая разноголосица стояли на площади, напоминавшей большой конский базар.
Однако на стол на помосте уже поставили графин со свежей водой, ночной караул, среди которого по-прежнему выделялся длинноусый почтальон-песнотворец Исхак, сменился членами комиссии.
Лю сегодня был особенно в приподнятом настроении. Из знаменитого аула Гедуко, с которым по степени худой славы мог бы сравниться только не менее известный балкарский аул Батога, приехал со своим отцом Сосруко. В наказание за побег Казгирей запретил Сосруко выходить из интерната, но одно сознание, что приятель тут, что все как будто благополучно устраивается, радовало Лю. Он с любопытством посматривал на отца Сосруко, толстяка Локмана Архарова, который, несмотря на недавние беды, бодро и жизнерадостно о чем-то толковал с кабардинцами из Малой Кабарды. Архарова восстановили в гражданских правах, как «человека толстого не по кулацкой причине, а по болезненному состоянию».
Собрание началось без марша и без вальса. Астемир стучал карандашом по графину. Шруков очень сожалел, что забыл запастись карандашами, Туто не один раз видел, как орудует карандашами во время своих выступлений Инал — то выбрасывает на стол пачку карандашей, то решительным жестом сгребает их обратно в стакан. Шрукову этот прием казался очень убедительным, и вот, думая о своем выступлении, он сожалел, что не позаботился обзавестись достаточным количеством карандашей для того, чтобы произвести на слушателей такое же внушительное впечатление, какого достигал Инал.
Но и скромный карандашик Астемира сделал свое дело, люди затихли.
Немало передумали и перечувствовали в эту ночь Инал и Казгирей. Инал и сам все еще был под впечатлением своей недавней чистки. Нельзя сказать, что рассмотрение дела Маремканова прошло безукоризненно гладко. Придирки были. Самым неприятным было напоминание об одном газетном фельетоне. Фельетонист, скрывшись под псевдонимом «Обиженный безлошадник», рассказал о выступлении «одного из руководящих товарищей», в котором тот якобы сказал: «И отсталость — деньги». На самом деле мысль Инала в речи, действительно им произнесенной, заключалась в том, что, дескать, и отсталость иного хозяйства может послужить поводом для толчка вперед, для общего подъема. Как-никак, а Иналу пришлось публично объяснять, что он имел в виду, когда якобы сказал, что и отсталость — деньги.
Надо полагать. Маремканов дознался, кто автор фельетона, но" предпочитал об этом не говорить.
Более чем когда бы то ни было теперь казалась опасной, таящей взрывную силу предстоящая встреча с Казгиреем на трибуне в Бурунах. Неразумно было бы долго держать народ в том возбуждении, какое неизбежно вызовут дебаты по поводу Казгирея и его отношений с Иналом.
Вчерашнее раздражение против Астемира утихло. Инал все-таки хорошо знал рассудительность Астемира, верил в здравый смысл председателя. Кому нужен бесцельный шум страстей! И без лишних прений каждому из руководящих товарищей известно, кто чист перед партией и народом, а кто лишний человек. Нет, конечно, Астемир будет на его стороне и поймет его соображения.
С таким настроением Инал приветливо обошел людей, пожал руки каждому члену комиссии. Ободренный Каранашев попробовал было заговорить с Иналом о своем, о вчерашнем, но Инал только махнул рукой и занял место у стола, выжидательно и ободряюще поглядывая на Астемира.
Астемир, призывно постукивая карандашиком по графину, встал и провозгласил с большим чувством:
— Товарищи, мы продолжаем работу. Члены комиссии пока еще не знают, довольны ли ими люди, но мы довольны ходом дела. — И Астемир в коротких словах подвел итог вчерашнего дня. — Сегодня, — заключил он, — на очереди вопрос о Казгирее Матханове… Матханов Казгирей! — еще громче возвестил он, приглашая Казгирея на видное место, и сразу огромная толпа затаила дыхание.
Казгирей вышел вперед, привычным жестом протирая пенсне.
— Все ли знают Казгирея Матханова? — спросил Астемир.
— Кто же не знает Казгирея! — раздались крики.
Послышался зычный голос:
— Валлаги, нужно сразу записать Казгирея в хорошие люди.
— Верно, — закричали вокруг, — сразу записывайте.
Астемир пояснил:
— Так нельзя, товарищи. Если у вас нет вопросов, зачитаем анкету. — И он предложил секретарю комиссии обнародовать анкету Казгирея.
Но кто же не знал жизни этого человека?
Уважаемая семья старого Кургоко Матханова. Медресе в Прямой Пади. Первое знакомство с незабываемым Степаном Ильичом Коломейцевым, в ту пору оружейным мастером. Первая поездка в Стамбульский университет. Возвращение на родину и начало просветительской деятельности в духе незабываемого Кабазги Казанокова… Ну что ж, нельзя не упомянуть и о том, что именно в этот период Казгирей Матханов становится верховным кадием… Это не помешало ему стать на сторону революции и возглавить революционную шариатскую колонну, боровшуюся в годы гражданской войны против Деникина, Шкуро и Серебрякова…
В этот момент кто-то из толпы крикнул:
— А кто был у него первым помощником?
— Кто был у тебя первым помощником? — переспросил Астемир.
—. Моим первым помощником была моя преданность народу, — отвечал Казгирей, но эти слова, видимо, не понравились Иналу, внимательно следящему за всем происходящим. Инал поморщился, но промолчал.
— Кто был у тебя начальником штаба? — послышался тот же голос.
Казгирей понял смысл вопроса. Что же, кто не знает, что призывал он под зеленое знамя шариатской колонны всех, кто, по его убеждению, может смело служить делу народа против угнетения и несправедливости.
— Этому же делу, — говорит Казгирей, — служил мой брат Нашхо, уже в то время состоявший в партии большевиков. Его хорошо знал Инал, с детства друживший с ним. Наверное, — продолжал Казгирей, — Инал помнит и мою с ним встречу в те годы, помнит, что мой отец был убит беляками, а дом сожжен… Что же касается начальника штаба, то начальником штаба был у меня общеизвестный Жираслан. Да, Жираслан! Он тогда еще не был тем, кем стал позже, когда именем Жираслана пугали детей. Я скажу больше. Напомню, что впоследствии Жираслана амнистировали и он числился моим телохранителем. Зачем скрывать прошлое? Смешно было бы скрывать мне и то, что мы не могли найти с нашим признанным руководителем Иналом Маремкановым общей линии Нам пришлось расстаться… Тем, кто этого еще не знает, я должен сказать, что в тысяча девятьсот двадцатом году я во второй раз уехал в Турцию, надеясь найти там ответ на вопросы, которые мучили меня в ту пору…
— Вот за это ты и держи теперь ответ перед партией и народом, — подхватил Инал.
Казгирей выше поднял голову:
— Вот я и держу ответ перед партией и народом.
— Пусть аллах отвечает твоим голосом, — кричали одни.
— А на все ли он отвечает? — выкрикивали другие.
Очень хотелось подать свой голос и Давлету, сказать во всеуслышание, что Казгирей ездил в Стамбул на общественные деньги, собранные на постройку мечети. Но удержался. А вдруг Астемир опять рассердится и напомнит о том, что именно Давлет хапнул из этих денег солидную сумму еще до того, как судили его за жульнические проделки при распределении земли. Давлет решил подойти с другого конца, он закричал:
— Да, да, не на все вопросы отвечает Казгирей. Пусть он ответит, что он привез из Стамбула?
И тут неожиданного помощника Давлет нашел в лице Окружного Батрака. Тот вдруг вспомнил обвинение, которое вчера выдвинули против него.
— Меня не записали в партию за то, что у меня были картинки с царем, а говорят, что Казгирей привез из Турции картинки с султаном.
— Я действительно приехал не один, — отвечал Казгирей, — я из Стамбула привез жену.
— А ты скажи, пожалуйста, — не унимался Давлет, — какой калым ты за нее заплатил? Или, может быть, ты привез жену с приданым?
— Нет, приданого я не привез. Ни приданого, ни султана, — пошутил Казгирей.
— Ну, султана, может быть, и не привез, — не унимался Давлет, — но кое-что привез. А что привез, он нам не говорит.
Всем хотелось услышать, что именно привез из Турции Казгирей. Кто-то закричал, что в чемодане Казгирея лежал слиток золота, присыпанный землею.
Трудно понять, как стало известно о том заветном мешочке, который его жена, Сани, свято хранит, о мешочке с землею с могилы ее отца. Чувства Казгирея начали изменять ему: действительно, не на все вопросы он способен отвечать. Почувствовал и Астемир необходимость вмешаться: дескать, начинаем заниматься мелочами, а нужна общая характеристика Матханова. И Астемир предоставил слово Шрукову.
Шруков поднялся, отбросил воображаемые карандаши и начал говорить о том, как за короткое время преобразилась школа-интернат под руководством Казгирея. Своим теплом Казгирей согревает не один десяток сирот и детей большевиков и бедняков. Он находит время заниматься и другой партийной работой — следить за порядком на строительстве агрогорода, находится у него время вникать в тревоги и нужды строителей, которые скоро под руководством первого большевика Кабарды Инала Маремканова из царства тьмы перейдут в царство света, из стужи — к теплу. Приступлено к новому революционному мероприятию: начат набор девочек. Родители, доверившие своих детей Матханову, могут быть спокойны: благородный Казгирей сумеет сделать из них умных и благовоспитанных людей…
И вдруг опять раздался голос Давлета:
— Подожди, дай слово мне!
Шруков сгреб воображаемые карандаши и снова выбросил их.
— Нет, подожди ты, не мешай говорить. Кому не хочется сказать доброе слово о таком директоре… Правильно я говорю, Матрена? — Шруков увидел в толпе повариху.
Она отвечала:
— Даже очень правильно и даже очень хорошо, что включают девочек. Пусть девочки тоже учатся. Тут много собралось родителей, пусть сами скажут.
Инал решил, что пора напомнить о главном, о шариатском прошлом Казгирея, — время уходит на пустяки.
Но подлый Давлет опередил его.
— Валлаги, — раздался его визгливый голос, — все это верно, но верно и то, что воспитанники, которых называют стремянными Советской власти, бросили бомбу.
— Как так бросили бомбу? — удивился Шруков.
— А так, взяли и бросили бомбу в своего начальника.
— В какого начальника?
— А вот он стоит, начальник музыкальной команды, он мне сам говорил.
Головы обернулись в сторону Дорофеича. Встрепенулся и Инал.
— О чем это говорят, — раздался его бас, — объясни нам, Казгирей.
Казгирею было стыдно, но нечего делать, нужно было рассказать о проделке Сосруко, — дескать, действительно, неуместная и опасная выходка, виновный уже наказан. Ребячливые головы решили оградить себя от воображаемых нападений… Ну, вот и доигрались…
— Как так выходка? Как так неуместная шутка? Хороши шутки с порохом, — уже не мог успокоиться Инал. — Откуда у вас порох?
Лю готов был провалиться сквозь землю. Ему хотелось выбежать на помост, сказать, что это он главный виновник, но тут же он вспомнил, что придется рассказывать все от самого начала, о том, как они забрались с Сосруко в могильник в дни Иналовой свадьбы, о том, как они унесли из могильника оружие и порох, принадлежавшие не кому другому, как Жираслану, и Лю удержался от первого благородного порыва. Люди вокруг начали толкать его, а ему ничего не оставалось, как только бросить по адресу спесивого Давлета «чигу-чигу», как это делал он в детстве, дразня его. Давлет же, совершив эту подлость, старался показать себя человеком честным и благородным. Протолкнувшись вперед, чтобы его видел Инал, он говорил:
— На чистке партии не надо скрывать такие дела. Мы должны перебирать ребра пальцами и выворачивать души, как собственные карманы. Валлаги, не напрасно говорят, нужно прочистить с песочком.
— Ну ладно! Свою душу вывернешь, когда мы уйдем… — остановил его Инал. — Скажите, от кого это вам нужно ограждаться, — обратился он к Казгирею, — против кого готовить бомбы? Казалось бы, ваше дело учить, а не страшиться каких-то нападений и не устрашать других.
— И я так думаю, — отвечал Казгирей. — Наша дорога светлая, и нам некого страшиться и некого устрашать.
— Действительно ли у тебя светлая дорога, Казгирей? Вспомни, по каким дорогам ты ходил в прежние годы. Кто ходит по разным дорогам, тот может занести грязь даже невольно. Нехорошо и то, что к вашему школьному забору всегда привязано слишком много коней.
Инал намекал на частые посещения Казгирея людьми с разных концов Кабарды, среди них случались и бывшие шариатисты. Разговор принимал серьезный оборот.
— Мой совет тебе, Казгирей: прекрати хождение по аулам, меньше принимай у себя подозрительных людей. Перестань держаться пророком! — воскликнул Инал. — Не стремись стать бомбистом. Твое дело учить детей, а не готовить и бросать бомбы.
Эти слова глубоко возмутили Казгирея, в нем поднялась горечь всех прежних обид. Он заговорил язвительно и пылко:
— От этих бомб еще никто не потерпел урона. Тень пророка — легкая тень, и мои дороги — легкие дороги. Я никого не выводил на дальние дороги, политые кровью и слезами…
Кто-то в толпе выкрикнул:
— Казгирей говорит правду, он знает нашу боль.
Инал спохватился: он сам нарушил свой план. И это еще больше обозлило его. Но кто же заставил его выступить так, как он не хотел, — тот же Казгирей Матханов! Жестом, напоминающим недавние жесты Шрукова, Инал хотел успокоить людей, но это было уже нелегко. И уж никто не обращал внимания на постукивание карандаша Астемира. Тогда Инал встал и повернулся лицом к собранию. Большой палец одной руки он заткнул за широкий армейский пояс, а другой рукою начал безжалостно сечь воздух. Его речь все более накалялась:
— Кто вышел из темноты, у того долго темно в глазах. Ты, Казгирей, всюду видишь темное и не понимаешь, что на Соловки идут те, кому не по пути с народом, кто не хочет, чтобы народ видел дальше ярма на арбе, кто не хочет, чтобы на полях Кабарды шумели тракторы, а хочет, чтобы кабардинцы пахали на волах, по пятницам сидели у мечети. Нет, этого не будет. Уже растет город-книга, город- костер, костер ярко осветит пути, он будет светить для всех. Нет, товарищи, нельзя остановить колесо истории. А мы с тобою только спицы в этом колесе, и колесо не остановится, если из него выпадет гнилая спица. Мы едем, мы летим, мы скачем…
Воодушевленная речь Инала вызвала новые голоса:
— Инал, ты, ты наш головной журавль, никто больше!
— Мы держим стремя твоего коня!
Но при этом Инал видел, что сторонники Казгирея вскочили на своих коней, чтобы лучше видеть то, что происходит на помосте. Доски, заменявшие скамьи, начинали скрипеть потому, что люди пришли в возбуждение и им не сиделось.
Инал продолжал:
— Нам говорят: шариат — дерево, корни которого подорваны, еще стоит. Давайте, мол, подождем. Пусть оно само рухнет. Мол, с зеленого ореха кожицу снимешь, повредишь плод. Но сколько нужно ждать, чтобы попробовать плод на вкус? Сколько? Да поймите же вы и пойми ты, Казгирей, что Советское государство включает в себя многие народы. И все эти народы идут вперед. И вот народы уходят, а кабардинский народ будет сидеть у мечетей. И чеченцы, и ингуши, и осетины будут издеваться над нами: глядите, кабардинцы сидят вокруг своего усохшего шариатского дерева и молятся аллаху, ждут, когда созреет орех.
В толпе рассмеялись.
— Пойми, Казгирей, молитва — плохое средство борьбы. — Инал наконец овладел собой, говорил воодушевленно, но почти спокойно. — Шариат — дерево ядовитое. Как хочешь, а ядовитые деревья мы срубим и взрастим новый плодоносный сад. Неужели ты, Казгирей, сам не хочешь стать одним из садовников? Школа — это питомник, где выращивают саженцы. Мы поручили этот питомник тебе. И не надо будоражить умы детей (да и стариков) болтовней о разных тенях, о разных воронах — не стоит! Валлаги! Брось! Брось оглядываться на прошлое, Казгирей! Будь истинным большевиком! Разве не знаешь, что в народе теперь говорят так: «Слово большевика стало равносильно слову аллаха»?
Инал высоко поднял руку, сжимая кулак, воодушевление распирало его, ему нужно было сказать что-то властное и громкое, и, покачивая над головой кулаком, он закричал:
— Кто не поймет этого, пусть пеняет на себя!
Но вот Инал кончил, опустил руку, отступил шаг назад, как бы давая место Казгирею.
Тот не заставил себя ждать:
— Да, Инал. Я долго не забуду твою позу. Слыхал я, не скрою, слыхал от самого Тагира, будто уполномоченный по строительству агрогорода задумал уже сейчас поставить тебе памятник на площади нового городка. Не знаю, удастся ли это. До сих пор кабардинцы не знали даже такого слова — памятник… Ну что же, первый памятник — тебе! И если когда-нибудь и в самом деле мы увидим такой памятник, если это случится, то, Инал, тебя изобразят именно таким, каким мы видели сейчас.
Легким движением Казгирей воспроизвел позу Инала. Он сделал это так искусно, что невозможно было не засмеяться, рассмеялись даже некоторые из сторонников Маремканова.
— Подождите, не шумите. — Казгирей продолжал, меняя тон, теперь он говорил строго и назидательно: — Тебя, Инал, изобразят таким, как я показал, именно таким, потому что ты сам подсказываешь это, возносишь над людьми прежде всего тяжесть кулака, руководишь и властвуешь, действуя грубой силой. И хороший художник, если ему выпадет честь высекать твой монумент, конечно, невольно выразит именно эту сторону твоего характера. Для этого ему даже не нужно тонкого инструмента. А кстати говоря, высекая фигуру, художник только вначале работает молотком, потом ему нужен тончайший инструмент, чтобы отшлифовать произведение. И вот разница между моим пониманием действительности и твоим, Инал, кроется в этом.
Инал совсем помрачнел. Такой дерзости он от Матханова не ожидал, он едва сдерживался, не зная, кто более ненавистен ему в эту минуту — Казгирей или Тагир, подложивший ему такую свинью.
— Грубая сила уступает место разуму, — продолжал Матханов, — ибо началась борьба за сердца и души людей. Социализм — произведение величайшее, произведение, создаваемое умом и талантом народа. Бить в душу кулаком — только повредишь делу. Агрогород — это хорошая книга. Эта книга действительно прояснит многое в сознании людей, но насилие не может сделать то, что сделало бы просвещение. Вот почему не надо торопиться. Можно ли зазвать людей на дорогу, которая проходит по трупам ближних? Человек предпочитает самостоятельно выбирать дорогу. Об этом говорится даже в сказках и легендах всех народов. Не нужно людям навязывать выбор, не нужно за жаждущего решать, когда ему пить воду, а когда вино, пресное или кислое молоко… А главное, не нужно толкать старика прикладом в спину. Не лучше ли подать ему руку?
Все вокруг помоста, казалось, взорвалось., Люди, сидевшие в седлах, размахивали уже не плетками, а кинжалами и орали на все голоса:
— Аллах доволен тобою, Казгирей! У тебя не голова — кусок солнца! Не нужно отца прогонять от сына, сына отрывать от отца…
Сторонники Маремканова ожидали, что скажет Инал.
И вот Инал снова выступил навстречу и, можно сказать, наперерез Казгирею. Лицо его налилось кровью, кулаки сжались. О, он еще доберется до этого угодливого Тагира! Невежественный, грубый льстец. Сколько раз ему, Иналу, уже приходилось подавлять в нем рьяную глупость! Но кто это заставляет его, Инала, все-таки заговорить так, как не хотелось ему говорить? Матханов! Все он! Так пускай же он слышит все, что побуждают Инала сказать огонь в крови и честь революционера-марксиста.
— Так… Так… Буруновцы с вилами в руках, с кинжалами и ножами идут на штурм исполкома, хотят резать нас. И это, заявляет Матханов, дорога, которую люди сами выбрали. Толпа бросает в нас булыжниками. Что это? По мнению Матханова, это работа художника. Нет, это топор, а не ювелирный труд. Необузданная стихия, а не разум. И ты предлагаешь, чтобы мы миловали тех, кто в нас стреляет. Ты на стороне тех, кто вчера осаждал исполком. Ты с ними — и в партии тебе делать нечего!..
Наступила тишина. Казалось, Инал победил. Казалось, Казгирей действительно должен сделать выбор — либо сойти с помоста, либо протянуть руку Иналу. Многие, и прежде других Шруков и Каранашев, вскочили со скамей, подступили к самому Матханову, угрожая ему. Не спрашивая разрешения председателя, Шруков вышел вперед:
— Иди к ним!.. Ты, Казгирей, не в свою стаю попал. А у нас есть головной журавль. Недаром говорят, если во главе стаи орел, стая берет высоту, если во главе стаи ворон, стая сядет на падаль. Да, Казгирей, мы обманулись в тебе. Ты не должен пачкать собою партию. И я вношу предложение — вычистить его!
Поднялся и Астемир:
— Я не могу поддержать Туто Шрукова. Я против его предложения. Но я хочу задать Казгирею один вопрос, вернее, — Астемир от волнения сказал не совсем то, что считал нужным сказать, — я хочу задать вопрос сначала Иналу. Разве не то же самое происходит сейчас по всей стране? Разве не сошлись по всей стране старое и новое для последней схватки? Значит ли это, что сгоряча, наобум, не дорожа действительной ценностью людей, мы можем бросаться ими? Нет, я против таких скороспелых решений! Тут легко вместе со старым зерном выбросить новое. На правах председателя комиссии я отклоняю предложение Шрукова.
Шум не унимался. Казгирей продолжал стоять у края помоста — бледный, готовый ко всему. Зазвенел упавший со стола графин.
Можно было ожидать всего, но только не того, что произошло в следующее мгновение. Инал глубоко вздохнул, поднял голову и сказал спокойно, твердо, во весь голос:
— Я согласен с Астемиром.
Как и накануне, Инала искренне и учтиво приглашали остаться переночевать в Бурунах — лучшая комната в лучшем доме стояла наготове. Но опять-таки, как и накануне, Инал отклонил это приглашение и решил ехать в Нальчик.
Когда кончились все разговоры, уже стояла ночь…
На дороге за аулом, в степи, было еще темнее. Шофер вел машину осторожно, и все-таки мягкорессорный «линкольн» то и дело глубоко нырял на ухабах. Инал вместе с шофером неотступно всматривался в темноту. Иногда вблизи дороги мелькнет огонек. Иногда на повороте вдруг загорались стекла в лучах ярких фар, загорались и тут же гасли. Слышались петухи. Иногда — очень редко — попадались крестьянские подводы с дровами.
Инал надвинул шапку на лоб, поднял воротник. Клонило ко сну, и Инал устроился поудобней. Ему мерещились недавние картины. Вот в толпе закричали, замахали, вскочили в седла и стали грозить нагайками: «Не трогай Казгирея…» А он сам, Казгирей, высоко поднял голову, поблескивая пенсне, говорит: «Не заноси кулак, а то таким останешься в памяти народа…»
— Ишь ты, — проворчал Инал, — поза не понравилась! Интересно, каким будешь ты? Еще надо подумать, останешься ли ты в памяти народа…
— Что ты говоришь? — послышался голос шофера.
Инал очнулся. Машина осторожно въезжала в балку.
ЧЕЛОВЕК ПРЕДПОЛАГАЕТ, АЛЛАХ РАСПОЛАГАЕТ
Инал был поднят рано на рассвете: на пороге стоял Эльдар, он только что вернулся из Ростова.
Инал уже набрал полную грудь воздуха, уже собирался обрушить на Эльдара все, что заново всколыхнулось в нем.
Эльдар и не подозревал, как близок он к истине, когда попробовал начать свой доклад словами:
— Валлаги, Инал, человек предполагает, аллах располагает… Вон как обернулись дела. Послушай.
— Что ж, слушаю, любопытно узнать, что проделал с тобою аллах в Ростове, — сердито заметил Инал.
А вот что проделал аллах: не только в краевом центре, куда Эльдар ездил с информацией о бунте в Бурунах, — этому событию придали должное значение и в Москве. Эльдар возвратился не один. С ним, оказывается, прибыла комиссия из крайкома партии с целью ознакомиться с делом на месте происшествия, происшествия чрезвычайного. И самым неожиданным и самым неприятным для Инала оказалось то, что во главе комиссии был Касым Курашев.
Инал знал этого человека с детских лет. Курашевы были односельчане Маремкановых. Касым учился вместе с Иналом сначала в медресе, а потом у оружейника Степана Ильича Коломейцева. И уже в те детские годы Инал не был беспристрастен к маленькому Касыму — он считал Касыма виновником того, что ему не удается подружиться с Казгиреем. Нельзя, правда, сказать, что Инал и сам уж очень искал этой дружбы, но этого хотела мать, добрая Урара, пекущаяся о том, чтобы в сыне не развивалось мстительное чувство. Казгирей охотней дружил с Касымом, который читал арабских поэтов не хуже самого Казгирея. И чувство, похожее, скорее, на зависть, чем на ревность, уже тогда закралось в душу Инала. Казгирей и Касым лучше читали стихи, больше успевали в чтении книг, хотя Инал, несомненно, превосходил их в силе и умении обращаться с молотом и наковальней. Уже тогда замечалось в Инале стремление верховодить сверстниками.
Инал знал, что Касым не забывал своего друга и тогда, когда Казгирей был в Турции, и после, когда Казгирей вернулся и работал в Москве. Иналу всегда было не по душе любое напоминание о том, что Степан Ильич относится к Касыму Курашеву с такой же благосклонностью, как и к Казгирею Матханову. «Хрен редьки не слаще», — язвил Инал.
Именно прокурор Курашев опротестовал незаконный, по его мнению, арест сына Казмая, Ахья. Нужно сказать и о том, что по требованию Инала Эльдар контролировал переписку Казгирея — и в руках у Инала перебывало немало писем Матханова к Курашеву и Курашева к Матханову. В этих письмах не все было по душе Иналу.
И вот теперь этот человек, в сущности говоря, брал верх, становился над Иналом, будет контролировать его, проверять его действия.
Вот как распорядился аллах.
Все пошло не так. Об отдыхе с Верой Павловной на даче в горах теперь нечего было и думать, нужно немедленно готовиться к неприятному деловому совещанию, а правительственную дачу готовить для приема гостей.
"Вера Павловна не была обрадована новостями. Провожая Инала, она сказала не без сарказма:
— Нет, почему же! Я понимаю, что у государственного человека не всегда бывает время для жены, но имей в виду, что и я женщина эмансипированная…
— Какая? — удивился Инал. — Какая женщина? Не знаю, что это значит.
— Эмансипация значит свобода для женщин, вот что… И имей в виду, что у меня есть тоже свои дела.
— Хорошо, это хорошо, когда у женщины есть свои дела, — улыбнулся Инал. — Но кто же тебя научил таким словам? Не Жансох ли?
— Это какой же Жансох?
— Ай, ай, не знаешь! Сподвижник Казгирея. Артист. Сама говорила…
— Ах да! Такой веселый, отличный комик. Но слово «эмансипация» я и без него знаю. И, пожалуйста, помни: буду делать то, что считаю нужным… Для нас обоих, — поправилась она.
Вера Павловна всегда старалась быть достойной положения жены Инала. Даже кабардинские обычаи Вера Павловна старалась соблюдать, правда внося некоторые поправки. Например, обычай гостеприимства она соблюдала с той поправкой, что бывала щедра и приветлива с гостем, который ей нравился, но без колебаний отваживала от дома тех, кто ей не пришелся по вкусу.
Поначалу Инал не очень вникал в домашние дела. Но однажды он узнал, что Вера Павловна не ограничивается невинными поправками к национальным обычаям и позволяет себе иногда действовать от его имени. Например, она говорила: «Ой, что вы! Инал будет опечален, если узнает, что Бесо арестован за спекуляцию галантереей. А хорошо ли так огорчать Инала?» Или: «Инал очень любит отца этой девочки, и он будет рад узнать, что девочку посылают на учебу в Москву». Не надо было быть особенно догадливым, чтобы понять такие намеки.
Инал, узнав об этом, так возмутился, что чуть было серьезно не поссорился с Верой Павловной. С тех пор Вера Павловна перестала действовать от имени мужа, но с еще большей энергией действовала от своего имени.
Ей нравилось сознание собственной власти и самостоятельности, — в этом она видела эмансипацию.
И в то же утро, которое началось приездом Курашева, Инал и сам узнал на деле беспокойное значение слова «эмансипация».
Умный человек, Курашев повел речь издалека и, зная слабые струнки Инала, прежде всего заговорил о его народнохозяйственных планах. Тут было о чем поговорить. И Инал с увлечением начал рассказывать о своих замыслах, тут он легко оседлал своего любимого, как он говорил, красного коня. Недаром он наизусть знал все цифры пятилетнего плана по кварталам и годам, знал, где и что будет строиться, когда, сколько потребуется рабочих, какое нужно оборудование, сколько средств отпущено и чего не хватает. Лес, цемент, металл, промтовары, машины.
Особенно любил Инал рассказывать о том, как он придумывает способы изыскания средств, совсем, казалось бы, неожиданные. Например, в прошлую осень он мобилизовал людей на сбор дичка в лесах. Это дало вагоны мушмулы, дикой груши; все это он отгрузил на север в обмен на лесоматериалы, и строительный лес уже начал поступать.
Курашев вызывал Инала на новые и новые признания. В тон ему, не охлаждая его увлечения, он спросил:
— А что это говорят, Инал, будто ты стал любителем свинины?
— Чего не скажут! Как я могу стать любителем свинины? Глупые люди это говорят. А дело вот в чем: мы охотимся на кабанов, чтобы мясо диких свиней менять на гвозди и цемент.
— Ну и что же, богатая охота?
— Не очень. Теперь мы решили подпустить к кабанам в лесу обычных свиноматок, это увеличит приплод. Вот Степан Ильич пишет мне, что он приедет попозже осенью охотиться на кабанов. Очень будем рады, покажем Степану Ильичу наши достижения.
— Достижения достижениями, — вдруг как бы спохватился Курашев. — Но есть же и упущения. А? Как ты думаешь, Инал? Мне говорили, что на чистке партии тебе предъявили серьезное обвинение. Дескать, Инал за счет государства поправляет дела слабых колхозов. Да! — воскликнул Курашев. — Вот и фельетон ведь был на эту тему, правда, там какой-то вздор писали…
Инал помрачнел:
— Да, знаю, знаю этот фельетон… Какая ему цена! Инал, дескать, где-то сказал, что он и в отсталости видит выгоду. Как это понять?
— Да, интересно, что это значит?
— А вот что это значит: Кабарда, а тем более Балкария отстали, сильно отстали, не по своей вине отстали. И вот подумай теперь, хорошо ли будет, если, допустим, Осетия или Абхазия уйдут вперед, а Кабарда будет сидеть на камне и жевать мамалыгу? Какой же это социализм? У нас нет пролетариата. И Кабарда и Балкария должны получить наглядный урок преимущества колхозного социалистического строя. А я знаю свой народ: только покажи ему луч солнца, он уже сам будет догонять его. Партия говорит, учитывай местные условия. Отсталость — вот наша особенность. И отсталость нужно уметь превратить в энергию, застой — в движение. Так не прав ли я, когда, вместо того чтобы отдать скот из Кабарды в край, я добился в Москве, что нам снизили планы и налоги. Кое-кто обвинял меня в рвачестве, а можно ли это назвать рвачеством? Думаешь, у меня мало вокруг врагов! Больше, чем нужно. И всем им я должен своей шапкой утереть нос… Врагов больше, чем ты думаешь… Степан Ильич, слава ему, поддержал мою просьбу сократить план. Мы создадим образцовые хозяйства, не напрасно строим агрогород. По образцовым будут равняться другие. И тогда наш конь не отстанет, а уйдет вперед. Через два-три года не узнаешь наш край, запомни мое слово. К нам будут приезжать учиться. Мы получим первый приз. Курашев усмехнулся:
— Как можно дать первый приз скакуну, прискакавшему с мальчишкой в седле, ведь другие скачут при полной боевой выкладке!
Курашев ждал, что ответит Инал. И тот прищурил глаз, подумал, сказал:
— Если вперед ушел облегченный скакун, не беда, важно, чтобы весь забег шел быстрее, пусть те, на ком полная выкладка, догоняют переднего.
— А не этот ли прием применяет Жираслан? Хочет налегке обскакать Советскую власть за счет других. Трудно понять, почему бандитизм принимает здесь такие масштабы, почему именно в Бурунах, где поблизости ты строишь агрогород, взбунтовались люди?
— Знаешь ли ты, — резко спросил Инал, — какие преступления кабардинец никогда не простит?
— Какие?
— Поджог и покушение на честь женщины или девушки. Но умыкнуть девушку для всех, кто плохо знает Кавказ, это беззаконие, позор, а для того, кто крадет, и даже для той, кого крадут, это не позор, а романтика. Вот наша особенность. Нас плохо понимают. И если люди уходят в банды…
— Кого это «нас» плохо понимают?
— Другие народы плохо понимают кабардинцев, а кабардинцы плохо понимают нас, большевиков. И, повторяю, мы можем доказать свою правоту только наглядными примерами. У нас, повторяю, нет рабочего класса, не на кого опереться. А нам говорят: ликвидируй нерентабельный совхоз, скот передай другому совхозу. Выходит, я должен лишать кабардинца главной книги. Ты думаешь, только те книги, что сочиняет Казгирей, хорошие книги… Нет, книги Казгирея, газеты, ученые лекции мало что дают неграмотному человеку… Вот главная причина того, что бегут в горы, в банды, к Жираслану.
— Нет, — не согласился Курашев, — это не объяснение.
— А какое объяснение тебя удовлетворит?
— Главное как раз в том, что ты не учишь, а пугаешь людей.
Сказав это, Курашев замолк, глядя на меняющееся выражение лица Маремканова.
— У кого ты это подслушал?
— У меня есть свои мысли… «Умыкание — это романтика». И ты говоришь: будьте здесь осторожны. А почему же ты так безжалостно бьешь по религиозному чувству?.. Для многих это тоже романтика, это тоже требует осторожности. Думаешь, просто людям уходить из насиженных мест в горы?
— Казгирей! — хрипло проговорил Инал. — Это его слова.
— Казгирей не из самых глупых, — вызывающе отвечал Курашев, и под его взглядом Инал опустил свой тяжелый взгляд. — Я знаю, — продолжал Курашев, — не Казгирей считает склонность к бандитизму национальной чертой кабардинца…
— Может быть, я так же считаю.
— Не знаю, не знаю. Но твое объяснение не лезет ни в какие ворота.
— Это объяснил товарищ Сталин.
— О чем ты говоришь? Что объяснил товарищ Сталин?
— Чем ближе социализм, тем сильнее сопротивление врагов. Вот что говорит вождь и о чем я говорю. А самое главное политико-моральное единство. Слыхал такое слово? Монолитность, партийность. Товарищ Сталин делом учит отсекать больные, гниющие места. Вот так, как отсекли Троцкого. Злостных клеветников всех мастей и масштабов больше, чем нужно… Чего стоит хотя бы эта история с фельетоном? Уничтожить их — и только!
Инал совсем расходился. Курашев, не теряя внешнего спокойствия, спросил:
— Всегда ли нужно отсекать?
— Всегда. Понадобится — и штыком приколоть.
— Ого! А я думаю, нужно уметь и лечить, не только отсекать и колоть, а главное, правильно ставить диагноз. Отсечешь — обратно > не пришьешь… Да можно и себя самого покалечить. Против кого ты собираешься обратить войска? Против тех, кто сбежал от тебя? Не делай их преступниками, Инал. Лучше помоги им вернуться под сень закона.
— Я это уже слышал… Ну ладно, хватит об этом. Пора заниматься делом. Фельетон фельетоном, надо разобраться в том, что посерьезней.
— Да, ты прав, надо разобраться, есть ли основания для стольких арестов. Смотри, как бы не вышел скандал покрупнее, чем с Ахья.
— Тоже думаешь учить меня? — снова вспыхнул Инал.
— Что значит «тоже»?
— Какие вести из Москвы? — Не отвечая на вопрос, Инал заговорил о другом: — Как поживает наш дорогой Степан Ильич? Ждем тут не дождемся. И Казгирей Матханов ночи не спит — ждет Степана Ильича. Уже составил смету. Наверное, слыхал ты, Касым, что решено в интернат принять девочек. Дело новое, все нужно обдумать. Какая удача, что Казгирей согласился взять на себя руководство! Послушал бы ты, Касым, с каким успехом он прошел вчера чистку. Ты хороший друг, тебе не безразличны его успехи. Знает Казгирей, что ты приехал?
— Откуда ему знать решение крайкома?
— Приятная неожиданность. Ведь вам не часто приходится встречаться, а друзьям детства не легко обходиться друг без друга. Разве не верно я говорю?
— Валлаги! Верно! Хотелось бы встречаться чаще. А то будто и близко, и все далеко! Немножко помогает цивилизация.
— Почта, что ли? Ну, в письмах разве все скажешь, важно, чтобы душа с душою говорила, это не всегда скажешь даже голосом… Вот нет у меня таких друзей! — тяжело вздохнул Инал. И трудно было понять его в эту минуту, действительно ли это было душевное признание или уловка, грусть или ехидство. — Нет душевного друга, нет такого друга, который слышит твою душу, да, это очень грустно — не иметь такого друга.
Курашеву захотелось сказать Иналу приятное:
— Разве? Не может быть, чтобы у первого человека в Кабарде не было друзей! Ну хотя бы тот же Эльдар, тот же Шруков. Да разве мало я мог бы назвать…
— А почему ты не называешь Матханова? — вдруг резко спросил Инал и посмотрел прямо в глаза Касыму. — Зачем опускаешь глаза? Вот и Казгирей никогда не смотрит мне прямо в глаза. Нехорошо. Разве честный друг избегает взгляда своего друга? У меня нет друзей, у меня есть только товарищи… А знаешь ли, кстати, кто написал фельетончик? Ахья! Я-то знаю это теперь точно. Валлаги!
— Ахья? И ты за это арестовал его?
— Почему за это?
И кто его знает, какой оборот снова принял бы разговор, если бы в эту минуту не позвали Инала к телефону.
Инал неторопливо вышел. У телефона была Вера Павловна.
— Инал, я сейчас уезжаю. Инал сердито:
— Зачем уезжаешь? Куда?
— А разве ты забыл, что мы проводим кампанию «Каждой горянке — пальто»?
— Это я знаю, но ведь это предполагалось позже, когда закончится чистка.
— У вас чистка, а у нас «Каждой горянке — пальто». У каждого свое дело, ты сам говоришь.
По всему было видно, что Вера Павловна твердо решила проводить в жизнь свои убеждения. Инал уже успел узнать эту черту характера Веры Павловны — если она что-нибудь решила, не было сил ее остановить.
Государственный человек даже немножко растерялся. Он пробовал воззвать к ее олагоразумию:
— Как же ты поедешь? Ничего не готово. — Все готово, я уже обо всем договорилась.
— Как же вы поедете вдвоем, две женщины?
— И вовсе не две женщины, с нами поедет еще Казгирей. И вот что я тебе скажу… ой, Инал, я совсем забыла… ведь можно взять с собой Лю и Тину…
Вера Павловна имела в виду те разъезды, какие предпринимал Казгирей для вовлечения девочек в интернат. Случалось и так, правда на первых порах очень редко, что с этой же подводой в интернат приезжала новая девочка. Не без основания Тина считала себя среди них старшей если не по возрасту, то по положению, а Лю со своей стороны делал все для того, чтобы поддержать такую репутацию своей подружки. Можно ли было сомневаться, что он с восторгом примет новое предложение — ехать вместе с Тиной и Казгиреем, Сарымой и Верой Павловной в интересное и, как ему казалось, опасное путешествие в горы, быть может, навстречу Жираслану.
Вере Павловне, знавшей эти подробности, казалось, что ее внезапная выдумка не может не вызвать одобрения.
— Да, да, мы возьмем с собой Тину, она будет исполнять роль живой рекламы, а Лю будет играть на трубе, — повторяла Вера Павловна в телефонную трубку.
Иналу ничего не оставалось, как сдаться; надо только сейчас же что-нибудь придумать для безопасности женщин. Ясно одно, что Казгирей не должен ехать с Верой Павловной, Кто же? Аюб! Как это он сразу не подумал, это снимало все опасения: нужно послать несокрушимого Аюба, ему придать еще двух вооруженных, но переодетых красноармейцев. И голосом деланно спокойным Инал сказал Вере Павловне:
— Вижу, с тобой ничего не поделаешь, поезжай.
Инал изложил Вере Павловне свои соображения, он не сказал ей только одного: что он за спиной Веры Павловны немедленно примет меры к тому, чтобы Казгирей не мог ни в коем случае ехать с нею. И тут же, как всегда в сложные и трудные моменты жизни, его быстрая мысль и решительность пришли ему на помощь. То, что как бы только тлело до сих пор в его замыслах, сейчас ярко вспыхнуло, все озарилось, ему стало ясно, как ему надо действовать дальше. Что ж, может быть, сегодня же вечером комиссия Курашева получит неоспоримые доказательства правоты Инала в деле о бунте в Бурунах, а может быть, и больше…
Прежде чем вернуться в комнату заседаний, Инал велел вызвать к себе Эльдара. С глазу на глаз он отдал Эльдару распоряжение насчет охраны подвод с женщинами-кооператорами, отправляющимися в ущелье Батога. Отдав это распоряжение и убедившись, что дверь закрыта и никто его не слышит, Инал сообщил начальнику ГПУ о том, что, по достоверным сведениям, в интернате Казгирея Матханова подпольно хранится оружие. «Валлаги, кто может знать, для какой цели», — как бы вскользь бросил Инал. Эльдар слушал его, не веря своим ушам.
— Вот так-то обстоит дело, товарищ начальник, проморгал. Многое проморгал! Как бы не проморгать нам больше. Немедленно вместе с женщинами отправляйся в Буруны (оттуда они поедут дальше), убедись в надежности охраны, скажи Аюбу, что он головой отвечает не только за сохранность людей, за сохранность каждого пальто! А сам, — Инал заговорил совершенно конфиденциально, — в присутствии Матханова и понятых приступай к обыску. Если сегодня к вечеру здесь не будет то оружие, которое Матханов собирает у себя, ты больше не начальник ГПУ. Таких чекистов Советской власти не нужно. Действуй!
Эльдар вышел, а Инал возвратился в комнату, где собиралась комиссия. Проходя мимо окна, он увидел двор прокуратуры и толпу мальчишек, собравшихся сюда со всего околотка. Аюб ожидал Эльдара у оседланных коней.
Но вот калитка распахнулась, и во двор под конвоем красноармейцев прошло десятка полтора арестованных, небритых, одетых кое-как, кто в стоптанных чувяках, а кто и совсем босой.
Это была группа зачинщиков бунта в Бурунах.
Курашев предполагал допросить их.
Ждали приезда из Бурунов Туто Шрукова, за которым срочно выслали бессменный «линкольн».
Проходя мимо Эльдара, некоторые из арестованных смущенно опускали головы, иные же, наоборот, задорно выкрикивали:
— Эй, Эльдар, что будешь делать с нами, что хочет делать с нами Инал?
Арестованных провели. Эльдар сказал:
— Так вот какие дела, Аюб. Человек предполагает, аллах располагает: поедем с тобой сначала в Буруны, оттуда поедешь в горы. Приказание Инала, подробности по дороге.
УЛОВКА ЭЛЬДАРА
В своем новом школьном платьице с беленьким отложным воротничком Тина была особенно хороша, весела, довольна — совсем княжна среди других девочек, еще не обряженных в новые платья (в форму, как говорил Казгирей), еще только привыкающих к новой обстановке, к своей новой нане, добродушно-властной Матрене.
Казгирей говорил — и это подтверждал Жансох, — что к весне не только девочки, но и все мальчики получат новую форму. Какую? Жансох утверждал, что новая форма будет называться амуницией.
До чего же это будет хорошо, когда всех музыкантов оденут в амуницию и они будут маршировать впереди колонны, высоко поднимая трубы. Дорофеич уже сейчас заставлял это делать — поднимать трубы как можно выше, утверждая, что это не только придает особенно гордый, воинственный вид всей колонне, но и лучше распространяет звук трубы.
Все участники знаменитого представления в Шхальмивоко получили подарки: каждому артисту подарили чудную книжку. Книжки выдавала сама Вера Павловна от имени Инала, необыкновенно красивые русские книжки с картинками в красках. На картинках были изображены дома, леса, волки, медведи, мальчики и девочки, старики. Глядя на них, право, уж не составляло особого труда усвоить русские слова, которые стояли под картинками.
Все это было очень интересно и ново.
Девочки помогали Матрене, стало больше порядка и чистоты. Теперь почти не переводилось масло, а если даже случалось, что масла нет, то его вполне заменял свежий вкусный мягкий сыр, доставляемый по приказу Шрукова с горных сыроварен. Можно было подумать, что этих сыроварен стало в горах не меньше, чем кабанов…
Все было хорошо и интересно, и все-таки что-то не совсем хорошо. Лю понял, что огорчает его, и, надо думать, не только его одного.
Казгирей! Любимый Казгирей стал каким-то другим. Что с ним происходит? О чем он все время думает? Не собирается ли он в отъезд?
Уже накануне дня чистки он снял у себя в комнате какие-то предметы со стен, куда-то спрятал фотографические карточки, исчезли бурки и кинжал, убрана красивая леопардовая шкура.
И на душе у Лю становилось как-то пусто. Очень занимал Лю вопрос, действительно ли среди картинок Казгирея есть портрет турецкого султана. Как ни присматривался Лю, турецкого султана он не увидел. Но Казгирей показал ему портреты мальчиков, из которых старший был примерно такого же возраста, как младший сын Эльдара, маленький Инал. Казгирей говорил:
— Вот я вернусь с семьей, оба мои сына поступят в интернат. К тому времени Эльдар тоже отдаст своих в интернат, и мои дети будут дружить с детьми Эльдара, будут учиться кабардинскому языку, кабардинской чести и хватке.
— Как так, — удивился Лю, — разве в Москве этому не учат?
— Этому невозможно научиться в Москве, хотя она и столица, — объяснил Казгирей, — невозможно потому, что Москва далеко от Кавказа… Дорожи своей родиной, — говорил при этом Казгирей, — целуй свою родную землю, дыши ее запахом, ешь ее плоды; если придется, питайся одними травами своей родины, но никогда не изменяй ей. Я знаю эту боль, я знаю одну женщину, — говорил Казгирей, — в ее сердце день и ночь стучит прах ее родителей, умерших вдалеке от родины, и я знаю, эта женщина не успокоится до тех пор, покуда прах ее стариков не соединится с землей ее родины. Лю плохо понял, как прах кого бы то ни было может разъединяться с землей предков, а потом соединяться, но он догадался, о ком говорит Казгирей.
— Ты, наверное, любишь эту женщину? — говорил Лю, догадываясь, что идет речь о жене Казгирея. — Я тоже хочу любить ее, хочу любить всех людей, которых любишь ты.
— Милый мой мальчик, — ласково отвечал Казгирей, — может быть, действительно на твою долю выпадет счастье свободно любить всех людей, тогда ты будешь любить и тех, кого люблю я.
— А почему жe я сейчас не могу любить их? — спрашивал Лю.
На этот вопрос Казгирей ответил не сразу и уклончиво:
— Нельзя. Не удастся. Еще не наступило такое время.
И он даже повторил несколько раз подряд:
— Нельзя… Не удастся…
И после этого разговора, как показалось Лю, Казгирей стал еще молчаливей и печальней. Случалось, он на своих уроках задумывался надолго и урок невольно прерывался. Начинались перешептывания и громкий разговор, а Казгирей не отрываясь смотрел в окно, в которое был виден в хорошие ясные дни хребет Кавказских гор с двумя куполами вершин Эльбруса, а иногда далеко-далеко на востоке совсем призрачная, подобная облаку, вершина Казбека.
Казгирей все о чем-то думал, а за партами безудержно нарастала классная возня. Сорванцы все реже вспоминали об учителе, все реже поглядывали в его сторону, и тогда, конечно, общим вниманием овладевал Сосруко. О, на этот раз Сосруко было о чем поговорить, чем похвалиться, не меньше, чем в тот раз, когда после свадьбы Инала они с Лю хвалились своими подвигами.
Еще бы! Удрав из интерната, Сосруко явился в свой знаменитый аул как раз к тому дню, когда здесь образовался пересыльный пункт для лишенцев, отправляемых в ссылку. Кому горе, а для Сосруко зрелище прелюбопытное. Заявив отцу: «Выгнали из интерната за то, что ты — лишенец», Сосруко сбежал со двора и до вечера терся среди пересыльных. Наутро отец велел ему собираться. Куда? В Нальчик.
В Нальчике что ни шаг, то новое чудо: огромные чаны, в которых варится асфальт, дома с большими окнами, за стеклом лавки, на полках конфеты, мясо, рыба, книги, одежда, коробочки… А что больших, как каменная глыба, но легких, как пуховая подушка, хлебов! Румяных русских хлебов! А что лент, картин, шкафов! И всюду нарядные люди, кто в шапках и бешметах, кто в пиджаках. Женщины несут по улицам не ведра с водой, не большую курицу или гуся, а разные плетеные корзиночки и коробочки. Возводятся каменные дома, и стены выкладываются такие толстые, что по этой толщине можно идти пешком, как по дорожке. Нет конца чудесам: сады, цветы и всюду разные надписи. Для того отец и взял его с собою, чтобы он читал эти надписи, узнавал, в какую дверь войти. И они с отцом заходили в разные дома, где люди сидели за столами, и у всех людей отец требовал, чтобы его не называли лишенцем, как тех, которых собирались отправить в Соловки. Ходили и к Иналу, но не застали его дома. Добились, отцу сказали, что все это выдумки, ни Инал, ни кто другой из высоких людей и не думал объявлять его лишенцем, освобождение от должности вовсе не означает, что Архаров стал лишенцем. «Иди домой и не валяй дурака. Инал еще протрет песочком нового председателя за то, что тот заводит интриги, недаром чистка». Архаров и сам готовился протереть председателя песочком, но этого сделать он не успел. Обратно шли ночью, а утром, не успели они войти в дом, в стороне аулсовета раздался выстрел: стреляли в нового председателя, сменившего Архарова. Убили? Нет, не убили. Пуля отхватила у председателя на голове кусок кожи с волосами и застряла в стене…
Примерно так рассказывал Сосруко о необыкновенных событиях, которым ему посчастливилось быть свидетелем. И нужно сказать, врал мало. Незачем было врать, события в Гедуко стоили бунта в Бурунах.
И без того возбужденные происходящим в их ауле, люди толпились у здания аулсовета, подбирали осколки стекла, рассматривали пулю, выковырнутую из стены. Передавая пулю из рук в руки, судили и рядили, и никто не заметил, как пуля оказалась в кармане Сосруко. Эльдар был в отъезде в Ростове, а люди, приехавшие вместо него для расследования, так и не сумели ничего установить. А про пулю забыли. Пуля осталась у Сосруко. Мало того! Должно быть, аллах неспроста привел Сосруко в Гедуко в эти дни! Великую тайну унес с собой Сосруко из родного аула.
— Поешь мамалыги и отправляйся обратно в училище, — сказал Локман сыну. — Ишь ты, лишенец! Что выдумал! Лодырь ты, а не лишенец. Вот будет новый съезд лодырей — Казгирей и Инал и тебя туда пошлют… — И велел своей хромой жене: — Корми сына и отправляй в дорогу.
Сосруко пошел на двор к сапетке набрать кукурузы. Что-то тяжелое попалось ему под руку. Что это? Сосруко глазам не поверил. В руке оказался большой револьвер с несколькими патронами в барабане. После такой находки и самому Сосруко не хотелось больше оставаться в ауле, а хотелось скорей похвастаться ею перед Лю и другими приятелями.
И вот теперь Сосруко только ждал случая вытащить настоящий боевой, только вчера стрелявший, револьвер и положить его перед разнокружечниками.
Но мальчиков больше занимал вопрос: как это так случилось, что не нашли человека, стрелявшего в председателя?
— Что же, так и не нашли?
— Валлаги, не нашли. Вот другое дело, если бы был Эльдар.
Все сходились на том, что Эльдар и Аюб несомненно поймали бы. Ведь был уже такой случай в прежние годы, когда Эльдар поймал самого Жираслана. Впрочем, при этом не забывали, что Эльдар поймал Жираслана не с помощью Аюба, а вместе с Астемиром, отцом Лю.
Слушатели старались проявить какие-то знаки почтения к Лю, но Сосруко не давал себя в обиду: он тут же запускал руку в карман, делал загадочный вид и опять вынимал из кармана расплющенную пулю, а затем — и кто же здесь мог устоять! — из кармана Сосруко вдруг показывалось то дуло, то рукоятка настоящего большого револьвера. Лю при этом краснел и начинал учащенно дышать. Ему одному признался Сосруко, что это за револьвер — теперь уже третий, если считать те два, которые Лю и Сосруко подобрали в могильнике.
Это и была великая тайна, унесенная Сосруко из своего аула: настоящий боевой револьвер! Лю, с которым Сосруко поделился своей тайной, высказал страшное предположение, что револьвер мог быть подброшен в сапетку нарочно тем человеком, который стрелял в председателя. Но что же теперь делать? Тщеславие брало верх, и только после того, как Лю терял терпение и недвусмысленно изо всей силы поддавал Сосруко локтем в бок, его приятель с тем же загадочным видом прятал револьвер.
Но эффект обладания настоящим револьвером уже перестал быть привилегией одного Сосруко. Давно под впечатлением пиротехнических опытов Сосруко, а главным образом в интересах защиты от бунтовщиков и Жираслана, многие большекружечники тоже приобрели какие-то заржавевшие пистолеты и револьверы.
И вот в то время, как Сосруко увлекал товарищей рассказами о событиях в Гедуко, а Казгирей все еще был занят своими мыслями, в класс стремительно вошел учитель математики Селим и громко известил:
— Едут две телеги. Полные товара из Центросоюза. На телегах Вера Павловна и Сарыма. Верхом едут Эльдар и Аюб.
— Вот как! — воскликнул, очнувшись, Казгирей. — С пальто? Это, наверно, Вера Павловна едет в горы проводить кампанию «Каждой горянке — пальто».
— Да, да, — подтвердил Селим, — у них на телегах написано: «Каждой горянке — пальто».
Нечего и говорить, что Казгирей так и не распознал того, что происходило в классе у него под носом. Но Селим сразу заметил и беспорядок, и причину беспорядка. В руках у мальчиков еще мелькали их недетские игрушки. Селим даже как бы оторопел. Не сводя глаз с тех рук, в которых поблескивали тяжелые револьверы, он стоял, выставив вперед одну ногу, приоткрыв рот, что-то соображая, но не проронил ни слова. Да уже и некогда было начинать объяснения. Разнокружечники шумно собирали тетради, книги. На своем учительском столе собирал тетради Казгирей. Селим, не меняя позы, перевел взгляд на него, но теперь в его глазах замечалось скорее подозрение, чем недоумение. Казгирей повторял:
— Собирайтесь, собирайтесь, будем встречать гостей!
Приезд женщин с товаром из Центросоюза не удивил его, он знал о предстоящей кампании «Каждой горянке — пальто», потому что сам был членом правления Центросоюза, а о том, что Вера Павловна собирается в отъезд, слышал от нее самой. Но зачем вдруг пожаловал Эльдар?
Подводы уже въезжали во двор интерната. На передней, обнявшись, сидели Вера Павловна и Сарыма, сами в пальто и платочках. Вера Павловна уже что-то весело выкрикивала и помахивала ручкой. На второй телеге, кроме возницы, виднелись еще двое мужчин: это были переодетые в штатское красноармейцы, свои винтовки они спрятали под грудой пальто. За подводами верхами ехали Эльдар и Аюб. Матрена, Тина и другие девочки выскочили из кухни навстречу гостям. Не каждый день бывает такое развлечение! Показался и Дорофеич. Вышел на порог Казгирей. Разнокружечники шумной ватагой окружили подводы и всадников. Эльдар и Аюб спешились, Аюб остался при конях, Эльдар пошел к Казгирею, смущенно улыбаясь.
— Салям алейкум, Казгирей!
— Алейкум салям, Эльдар.
— Извини, что не вовремя, в некотором роде ЧП,
— Дорогие гости всегда вовремя, — отвечал Казгирей.
Он с вопросами не торопился, да и было бы непристойно проявлять свое нетерпение, — все должно идти своим чередом, все объяснится само собой. Эта старинная мудрость Востока оправдалась. Действительно, через несколько минут все было ясно.
Вера Павловна с подводы крикнула:
— Собирайтесь, Казгирей, поедем с нами!
Казгирей не успел ответить, его опередил Эльдар, который объяснил, что Казгирей останется в Бурунах, потому что им надо поговорить о серьезном деле.
Вера Павловна огорчилась и даже немножко надулась на Эльдара, но, поняв, что изменить ничего не удастся, защебетала:
— Поверьте, Казгирей, я сама охотно погостила бы у вас, если бы мы так не торопились! Может быть, нам удалось бы отрепетировать какую-нибудь миниатюру, я не теряю надежды, что это мы все-таки сделаем..» Чудесная идея! Чудесная импровизация! В самом деле, как вы смотрите на это, Казгирей?
— Очень был бы рад, Вера Павловна. Эта мысль мне по душе. Я уверен, что Инал одобрил бы ее…
— Конечно, одобрил бы. Вы все просто не знаете Инала, все думаете, что он какой-то злюка, а он очень добрый. Ему же иногда нельзя быть слишком добрым — государственные дела.
— Государственные дела, разумеется, — согласился Казгирей.
Вера Павловна продолжала:
— Но вот что, милый Казгирей. Мы тоже не без дела сидим, у нас тоже важные дела. Ведь вы должны, как член правления Центросоюза, помочь нам.
— Разумеется, Вера Павловна. Требуйте. Все, что в моих силах, все сделаю.
— Это в ваших силах, — рассмеялась Вера Павловна. — Просьба наша вот какая… Раз уж вы не можете ехать с нами…
И Вера Павловна изложила свою просьбу: отпустить с нею лучшую девочку интерната, прославленную артистку, искусную агитаторшу Тину, а чтобы девочке не было скучно и чтобы придать магазину на колесах больше торжественности, вместе с Тиной отпустить ее дружка, лучшего трубача и такого же превосходного артиста — Лю.
Все было улажено. И вот уже на подводах, кроме прежних пассажиров, сидели еще и счастливые Лю и Тина. Причем в одной руке у Лю была его медная труба, а в другой — автомобильный клаксон. В сопровождении Аюба и переодетых красноармейцев, продолжавших восседать на груде пальто, подводы выехали со двора. У Лю и Тины еще ни разу не было такой интересной поездки. Немало людей, даже престарелых, живет на кабардинской равнине, всю жизнь видя в стороне на юге гряду Кавказских гор — Эльбрус, Дыхтау, Каштантау, Казбек, — зная множество рассказов о горных реках и ущельях, снегах и скалах, но ни разу не побывав в каком-нибудь из грозных ущелий Балкарии. А вот они, Лю и Тина, едут туда. Да еще с каким заданием! Это, пожалуй, еще важнее, чем ликбез или набор девочек. «Каждой горянке — пальто» — это не шутка! Ведь сказано «каждой горянке», а сколько их, горянок, это пока еще неизвестно. Может быть, не хватит даже всех этих пальто на двух подводах. Вот по какому делу едут они в ущелье Батога. Как же просился маленький Таша на подводы, слыша, что едут в Батога; малыша не взяли, а вот они едут, да еще с кем! С Верой Павловной, женою самого Инала! В сопровождении Аюба, посланного с ними самим Эльдаром!
Ни Лю, ни Тина долгое время не в состоянии были произнести ни слова. Наконец, несколько успокоившись, Тина склонилась к самому уху Лю так, что слышно было ее жаркое дыхание, и спросила шепотом:
— Ты слышал, Лю, что Эльдар сказал Аюбу?
— Ага, слышал, — еще тише отвечал Лю, — я слышал, как он сказал: «Ответишь за них головой».
— Ага, — вздохнула Тина, — а что это значит?
— Это значит, будет опасность. Но ты не бойся, Тина, с нами Аюб.
— Валлаги! Только что сможет сделать один Аюб, если нападет Жираслан?
— Э-э, какая неумная! Один Аюб! Ты думаешь, те двое, на задней телеге, для чего?
Тина внимательно посмотрела на заднюю телегу и успокоилась.
Подводы весело катили по дороге, иногда до передней, на которой примостились Лю и Тина, доносилась песня, распеваемая красноармейцами на задней подводе. Все было хорошо, все было прекрасно, денек стоял славный. Лю забыл о тех треволнениях и горестях, которые он испытывал еще сегодня утром, наблюдая молчаливого Казгирея, отбиваясь от надоедливого Сосруко, который хотел, чтобы Лю во что бы то ни стало попробовал на зуб его пулю. Все это было забыто под чистым голубым небом, рядом с Тиной и Сарымой.
А между тем в интернате у Казгирея только начиналось самое печальное и тяжелое.
Не успел Казгирей по возвращении из поездки переварить сообщение о том, что случилось в Бурунах, как узнал о покушении на председателя Совета в ауле Гедуко. Никто, однако, не мог рассказать об этом толково, и Казгирей рассчитывал услышать теперь об этом, но не тут-то было, Эльдар отвечал уклончиво, неохотно:
— Это случилось без меня.
— Может быть, нарочно выбрали такое время, когда тебя нет, — заметил Казгирей.
— Может быть, может быть… Еще раз прошу прощенья, Казгирей, но я, собственно, не к тебе, хотя, ты знаешь, всегда рад поговорить с тобой. Я больше к твоим питомцам. Не возражаешь?
— Пожалуйста, они будут только польщены этим. Шутка ли сказать, Эльдар приехал в гости к ученикам. Если к ним приезжает такой важный гость, значит, будут думать они, и они способны на важные дела.
— Вот ты угадал. Очень важные дела, очень важные и, к сожалению, не очень приятные, не очень веселые. — Эльдар неестественно громко рассмеялся. — Ну, перейдем к делу.
Казгирей и Эльдар стояли, окруженные разнокружечниками. Эльдар пытливо оглядел их, сказал:
— Мне надо подобрать несколько храбрецов. Человек пять. Можно и больше. И вот для чего. На днях мы отправим на железную дорогу ссыльных — кулаков, мулл и разную контру. Не хватает конвоя. Есть ли среди вас такие, которые решились бы сопровождать контру, конвоировать, как мы говорим?
Казгирей нахмурился. Ребята переглянулись. Конечно, вопрос относился к большекружечникам, да и сам Эльдар поглядывал на старших.
— Молчите? Да, тут есть о чем подумать. Но я говорю прямо: Советская власть вас кормит, учит, а вот случай и вам отблагодарить Советскую власть. Разве не хотите?
Общее замешательство продолжалось.
Тогда Эльдар вынул из полевой сумки два нагана. Один из револьверов он подбросил, поймал за дуло, показал всем:
— Ну? Кто хочет прицепить себе эту игрушку?
Эльдар сказал точно. Это действительно была только игрушка. Эльдар потому и схватил наган за дуло, чтобы скрыть от острых глаз мальчиков отверстия, просверленные в стволе. Это было списанное оружие, оружие для учебных целей. Но что говорить, жонглирование револьвером произвело нужное впечатление, хотя понравилось Казгирею не больше, чем предложение конвоировать контру.
Казгирей хотел было возразить Эльдару: мол, непедагогично из учащихся мальчиков делать конвоиров. Но он успел заметить дырочки в стволах револьверов, и это озадачило его. В чем тут дело? Чего хочет Эльдар?
Предложение Эльдара пришлось по душе и большекружечникам и мелкокружечникам. Многие заговорили:
— Валлаги! Подавить контру! Сосруко кричал:
— Я первый готов препроводить контру на тот свет.
— А ты кто такой? — обратился к нему Эльдар. — Да, кажется, Сосруко?
— Это Сосруко, лучший барабанщик, — раздались голоса.
— Это ты был в бегах? — спросил Эльдар.
Сосруко и других мальчиков не удивил вопрос: вполне естественно, что Эльдар, первый чекист в Кабардино-Балкарии, все знает, вопрос показался смешным: «был в бегах».
Эльдар с деланным добродушием продолжал:
— Да, я что-то слыхал, было что-то. Что ж ты молчишь, Сосруко? Проглотил бублик или пулю?
Смешные слова опять развеселили ребят.
— Напрасно ты застеснялся, лучше бы рассказал нам, что ты видел у себя дома в Гедуко?
— Я ничего не проглотил, — словоохотливо отвечал Сосруко, — а видел я нашу нану, отца и старого гусака.
— Ну, так уж ничего, кроме старого гусака, ты не видел! Кто поверит! Как раз в это время там, в Гедуко, было интересное происшествие. Разве не знаешь? Но это хорошо, что ты готов служить Советской власти. — И он, обняв парня за плечи, привлек его к себе и тут заметил Аркашку: малыш, как всегда, терся у ног Сосруко. — Эй, берегись, раздавлю… Маленький, а, смотрите, тоже хочет стрелять!
Аркашка вдруг обиделся и отрезал:
— А я и не хочу стрелять, я — безревольверный, я только оруженосец.
— Смотрите-ка, безревольверный!.. — подхватил Эльдар. — А другие что же, револьверные, что ли?
Слово, как выстрел, попало в цель. Все засмеялись, закричали:
— Револьверные, револьверные! «Револьверными» действительно оказались многие. И откуда это? Как это завелось, меньше всего мог бы на этот вопрос ответить Казгирей.
А «револьверным» уже не терпелось. Каждому хотелось доложить Эльдару, что его оружие заготовлено против Жираслана и против контры, дескать, не только Сосруко, хотя он и первый барабанщик, такой молодец джигит. И особенно не терпелось — кому бы вы думали? — Жансоху. С тех пор как его шапка вышла из моды и на его иностранные слова перестали обращать внимание, он искал новых способов прославиться. Успех на сцене, видимо, совсем вскружил ему голову.
Жансох едва сдерживал себя, выжидательно поглядывая на тех, кто имел оружие. Он-то ведь знал «револьверных» наперечет. Его нетерпеливый взгляд говорил: чего медлите? Если не начнете вы, начну я, ГПУ обращается к вам за помощью, а вы саботируете.
Поглядывал со своей стороны и Селим. Но этот поглядывал по-другому.
И под этим взглядом Сосруко выпалил:
— Я первый пойду.
— Куда ты пойдешь?
— В конвойные. И мне оружие не надо. У меня есть свое оружие. — Сосруко смекнул, что, кроме всего, представляется удобный случай избавиться от револьвера, подобранного в сапетке. Пусть теперь Лю скажет: «Если ты сам не отдашь этот револьвер, я скажу Казгирею». — Свое оружие у меня!
— Ого? — как бы удивился Эльдар. — Свое оружие! Еще лучше. А раз так, вот тебе полное доверие: сам подбирай себе команду. Бери всех «револьверных».
Казгирей вздрогнул, поднял голову, расправил плечи, взгляд его стал еще серьезней, еще острее, морщинки на переносице под дужками пенсне стали глубже. Он проговорил:
— Что это происходит? Перестаю понимать.
— Представление, — сердитым голосом сказал Селим.
— Может быть, и представление. Только не пойму, комедия или драма?
Эльдар решил, что пора закругляться. Он опять привлек Сосруко.
— Подожди, Казгирей, не рвись в бой… А ты, Сосруко, ты молодец. Быстро собирай свою команду. Есть?
— Есть, есть, — послышался хор голосов.
— Есть так есть, тащите оружие сюда. — И, поощрительно улыбаясь ребятам, Эльдар подхватил Казгирея под руку и увлек его по лестнице на второй этаж.
За дверью он сказал Казгирею:
— Инал велел. Валлаги! А что поделаешь!
— Да, я понимаю, — отвечал Казгирей с тем же сосредоточенным, хмурым выражением лица. — Действительно, ничего не поделаешь: оружие необходимо изъять, долго ли до беды. Поразительно! И откуда это у них!
— Вот это нас и заинтересовало, — многозначительно ответил Эльдар.
Оглядывая оголенные стены, увидя перед собой раскрытый чемодан, Эльдар удивленно спросил:
— Куда собираешься, Казгирей?
— В Москву.
— Зачем в Москву? — снова изумился Эльдар. — Кто посылает?
— Сердце посылает: еду за своей семьей. Мои сыновья хотят учиться в одной школе с твоими.
— А Инал знает?
Казгирей отвечал, что определенного согласия пока нет, но он не предвидит препятствий для такой поездки.
— Думаю, теперь будут препятствия, — сурово и резко сказал Эльдар.
— Какие? Неужели это происшествие?
— Нет, не только это происшествие. — И Эльдар сообщил Казгирею о приезде из Ростова комиссии Курашева.
При этом сообщении Казгирей снова вздрогнул, выпрямился, становясь как бы даже выше ростом. Как так! Край решил не ограничиваться докладом с места, а прислал комиссию выяснить причины недавних беспорядков в Бурунах.
— Не беспорядков, а бунта, — поправил Эльдар, — что же удивительного! — Эльдар, казалось, только теперь входил во вкус игры.
Недавнего беспокойства о Сарыме, о подводах, груженных ценным товаром, беспокойства, с каким Эльдар переступил порог школы, как не бывало. Вернулась его обычная повадка — теперь он пристально смотрел в лицо Казгирея, как бы стараясь разгадать истинные мысли и чувства собеседника, следил за каждым его движением.
Казгирей почувствовал облегчение, когда услышал шум за дверью: ватага ребят во главе с Сосруко поднималась по лестнице. Эльдар продолжал:
— А как же иначе, Казгирей! Вот у твоих учеников револьверы, а в Бурунах бунтовщики идут на штурм аулсовета, а в Гедуко стреляют в председателя. Прикажешь проходить мимо? Нельзя, Казгирей, тут ничего не поделаешь…
Дверь распахнулась. Ватага энтузиастов, джигитов, готовых идти конвойными для сопровождения ссыльных мулл, кулаков, бандитов, контрреволюционеров, ватага во главе с Сосруко была на пороге. В руках у одних были старые пистолеты и ржавые револьверы, у других — самодельные кинжалы или кинжалоподобные ножи. Маленький Аркашка-оруженосец держал в руках банку, долженствующую изображать бомбу. Из-за спин парней выглядывали личики "девочек, преисполненные любопытства: ах, что же это происходит?
Вошел Селим, показались Матрена и Дорофеич.
Продолжая свою уловку, Эльдар предложил ребятам выложить оружие на стол, якобы для проверки его боеспособности. Ведь дело предстоит серьезное, может быть, придется конвоировать самого Жираслана, для этого надо хорошенько осмотреть оружие, смазать, подвинтить, заострить. И вот тут — кто бы мог подумать! — Жансох положил на стол револьвер. Револьвер офицерский, проверенный, хорошо смазанный, бьющий без осечки.
Эльдар только поддакивал:
— Так, так. Говоришь, офицерский, это интересно, а давно ты стрелял из своего офицерского револьвера?
И Эльдар понюхал дульное отверстие.
— Давайте дальше!
Он с особенным вниманием следил за Сосруко. Барабанщик положил на стол длинноствольный солдатский револьвер.
Эльдар повернул барабан — патронов не было.
— Все?
Сосруко в порыве желания понравиться Эльдару и отделаться от тайны положил на стол еще два револьвера, те, что были хорошо знакомы Лю.
— Вот еще два.
— Ого! — воскликнул Эльдар.
У Казгирея глаза стали страдальческими.
— А патроны?
Сосруко выложил несколько патронов, но этого ему показалось недостаточно, и, блестя глазами, он хлопнул по столу еще и той пулей, что привез из Гедуко.
— А это что?
— Из Гедуко.
— Из Гедуко? — Эльдар тщательно осмотрел пулю. — Где взял? Эта пуля ведь стреляная?
Сосруко объяснил.
— Так, так. — Мог ли Эльдар предположить, что внезапно в его руках окажется нить преступления в Гедуко. Человек предполагает, а аллах располагает. — Ведь ты сын Локмана Архарова?
— Да, сын Локмана.
— Смененного председателя? — спросил Эльдар.
За Сосруко отвечал сам Казгирей:
— Да, он сын Локмана Архарова, в прошлом красного партизана, награжденного орденом Красного Знамени. Недавно Инал снял Архарова, но что ж из этого?
— А из этого может следовать многое, — раздельно произнес Эльдар.
Казгирей уже понимал все трагическое значение происходящего. Но даже самые бывалые большекружечники еще не догадывались, в какую они попали ловушку. Ребят заботило только одно — как бы Эльдар не забраковал чье-нибудь оружие, не вычеркнул бы из списка. Беспокойство было напрасное: если бы Эльдар и упустил что-нибудь, Селим не упустит ничего. Все было записано. Счастливцам оставалось только расписаться в том, что их оружие временно изъято, а владельцы будут включены в конвойные команды.
В который раз Эльдару пришлось отдать должное проницательности Инала: как ни крутись, ни вертись, а факт налицо. Откуда это оружие? Зачем? Эльдар все еще продолжал принюхиваться то к дулу револьвера Сосруко, то к расплющенной пуле.
Собранное оружие он сложил в сумку и сумку передал Селиму, с собою взял только револьвер Сосруко и злополучную пулю.
Дело было сделано. Приказание Инала успешно выполнено.
Теперь даже как-то неловко задерживаться с отъездом.
Уже ставя ногу в стремя, он обернулся к молчавшему Казгирею.
— Все изъятое оружие будет пока храниться здесь, у Селима. Ничего не поделаешь, Казгирей. — И вдруг, понизив голос, оглядевшись вокруг, он добавил: — Валлаги, Казгирей, тебе и в самом деле лучше уехать поскорее. Советую именем моих сыновей.
Ученики выбегали во двор с криком:
— Смотри же, Эльдар, не забудь! — Нет, нет, не забуду! Валлаги!
Конь Эльдара, заменивший несравненного Эльмеса, с места взял крупной рысью, его хвост взметнулся за калиткой ограды, у которой толпились разнокружечники, криками провожая знаменитого чекиста. Каждому из них хотелось, чтобы Эльдар посмотрел на него, но Эльдар смотрел теперь с высоты седла вдоль дороги, в ту сторону, куда недавно уехали Сарыма, Вера Павловна, Лю и Тина. Опять закрадывалось беспокойство, но Эльдар вспомнил, что туда же, куда уехали подводы, рано утром ускакал храбрый старый Казмай. И он наверняка встретится, а может, останется вместе с бойцами, направленными туда.
Эльдар поскакал с докладом к Иналу в Нальчик…
Не находил себе места Казгирей. Какие только мысли не приходили ему в голову! Он знал пристрастие кабардинцев с юных лет к оружию, но то, что произошло, было чем-то другим. Он понимал только одно: Инал этого дела так просто не оставит. Как мог он сам не заметить всего этого, не уследить? Ведь это на его совести. Поскорее уезжать, как советует Эльдар? Нет, именно теперь он не может позволить себе этого. Как так уехать? Бежать? Оставить детей?
В таком состоянии, запершись, он просидел до вечера, когда пришли за ним возбужденные, встревоженные Шруков и Астемир.
— Знаешь ли ты, Казгирей, что произошло в ущелье?
— Где? В каком ущелье?
— В Батога.
ЧТО ПРОИЗОШЛО В УЩЕЛЬЕ БАТОГА
Когда говорили: «Еду в Батога», — то это значило, что человек едет в одно из самых грозных ущелий Балкарии, а именно в аул Верхние Батога, расположенный в самой глубине ущелья, в его верхней части, почти у вечных снегов. Дальше Верхних Батога колесной дороги не было, шли только тропинки по кручам и по скалам к перевалу. За ним уже начиналась Верхняя Сванетия.
Кто знает, может быть, Верхние Батога всегда вспоминались бы без доброй улыбки, если бы бессменным председателем аулсовета не был здесь прославленный красный партизан, старый Казмай. До сих пор по всей Кабардино-Балкарии помнили, как в годы гражданской войны старик спасся не то чудом, не то хитростью от рук лютого врага Советской власти абрека Аральпова.
Едва ли не самыми славными людьми Верхних Батога стали люди из семьи старика Казмая. В свое время даже поговаривали, что Инал женился на дочери Казмая, юной Фаризат для того, чтобы укрепить родственные связи кабардинцев с балкарцами, своим браком заглушить дурные толки о хмуром ущелье.
Редки были селения по дороге с кабардинской равнины в Батога. У самого входа в ущелье, наполненное гулом горной бурной реки, раскинулся аул Нижние Батога, а дальше, примерно на полпути между этим аулом и Верхними Батога, расположились Средние Батога. Обычно на подводе можно было доехать до Верхних Батога часов за семь-восемь.
Но телеги, тяжело груженные пальто, не могли добраться до Верхних Батога в тот же день. Однако это не беспокоило Веру Павловну. Забраться в глубину ущелья, в места, овеянные хмурой романтикой, ей очень хотелось, хотелось давно. Втайне она надеялась на то, что ей удастся встретиться с Фаризат и помириться с нею. Она знала непреклонные, крутые нравы горцев и догадывалась, какую обиду нанесла семье Казмая, но хотелось верить, что добрая воля все одолеет. Она находила себе оправдание в том, что, по ее убеждению, Фаризат все равно стала бы несчастной, может быть, еще более несчастной, чем теперь. Все это она намеревалась при случае высказать Фаризат, ее старому отцу и ее брату Ахья. Она даже готова была сделать важное признание: кто, как не она, склонила Инала к тому, чтобы Ахья был освобожден из-под ареста. И не исключено, что именно надежда встретиться с Фаризат и этим как бы оправдаться стала главным побуждением для поездки в ущелье, а проведение кампании по продаже пальто горянкам послужило только поводом.
И все же Вера Павловна еще плохо знала характер своего мужа, она не подозревала, что он предугадал возможность такой встречи и решил ни в коем случае ее не допускать.
Эльдар имел его тайное приказание и передал это приказание Аюбу — ни в коем случае не ехать до Верхних Батога. Прибегнуть к какой угодно уловке — сломалась ось телеги, сбита подкова у лошади, что угодно, — только не пробираться по ущелью дальше Нижних Батога. Ну, в крайнем случае, если все будет благоприятно и спокойно, доехать до Средних Батога, здесь переночевать, продать пальто, а потом возвращаться.
Хотя Эльдар неукоснительно исполнил все указания Инала — задержал и не пустил Казгирея Матханова вместе с женщинами, послал с ними надежных людей и убедился в том, что Аюб хорошо усвоил обязанности конвойного, наконец, ловко отобрал у воспитанников Казгирея подозрительное оружие, — хотя, казалось, Эльдар мог быть доволен своею находчивостью и распорядительностью, ему все же было как-то не по себе. Кабардинцы в таких случаях говорят: «Сердце сошло с места».
Беспокойно было и Иналу, оставшемуся в Нальчике на заседании комиссии. Беспокойно было и Казгирею.
Однако все ехавшие на подводах были довольны и радостны — каждый по-своему. Лю и Тина радовались небывалой поездке, Вера Павловна умилялась своим добрым чувством, готовностью искать прощения и дружбы у Фаризат. Сарыма была довольна и поездкой, и порученным ей делом, и тем доверием, которое сейчас оказывала ей Вера Павловна, делясь с ней своим тайным планом встречи с Фаризат: Сарыма должна была ей помочь. Сарыме было приятно слышать уверения такой знатной и важной особы, что, дескать, Сарыма совершенно незаменима и Вера Павловна никогда не забудет ее услугу, что это и есть настоящая дружба. Сарыма и в самом деле была рада сделать все, от нее зависящее, поддакивала важной подруге и не без гордости поглядывала на своих друзей Лю и Тину, молчаливо наслаждавшихся прелестью поездки. Казалось, все хорошо.
Но не так уж радужно было на сердце у Аюба.
То, на что не обращали внимания его подопечные, давно беспокоило его. Он заметил, как вслед за ними из Бурунов выехала какая-то подвода и подвода эта беспрерывно следует рядом. Больше того, незадолго до въезда в Нижние Батога, когда направо и налево от дороги уже начали выступать гигантские массивы гор, а вдалеке уже обозначался въезд в самое ущелье, их нагнали два всадника в башлыках. Всадники ровной рысью обошли сначала заднюю подводу, на которой ехали красноармейцы, потом переднюю, и Аюб видел, с каким вниманием подозрительные всадники осмотрели их. Аюб велел красноармейцам прекратить песни и быть начеку — горы близко!
Обратись к Сарыме, он озабоченно сказал:
— Дорога все хуже и хуже. На задней телеге уже болтается колесо. Так мы далеко не уедем. Да и у лошадей сбились подковы. Обязательно надо заехать в кузню, а вы и здесь можете торговать: люди из ущелья придут сюда.
Сарыме было странно услышать, что подковы у лошадей сбились, она-то ведь в этих делах кое-что смыслила, но не в ее привычках было возражать мужчине. Соображения Аюба она передала Вере Павловне. Но куда там! Вера Павловна сразу стала неузнаваема. Из мягкой, лирически настроенной, доброжелательной дамы она мгновенно стала дамой начальственной, так что Лю и Тина даже испугались ее неожиданно властного, резкого тона.
— Никаких разговоров! — заявила Вера Павловна. — Меня не проведешь. Мне Инал не раз говорил о таких уловках. Как зовут этого громадного парня? Аюб? Так вот, Аюбу просто лень ехать дальше. Если мы действительно не успеем до вечера добраться до Верхних Батога, то до Средних Батога мы доедем… Так и скажи ему, Сарыма!
И Вера Павловна до того расстроилась, что долго не могла восхищаться величественной картиной, открывшейся перед ней: река бурлила и шумела где-то внизу, склоны Главного Кавказского хребта, покрытые лесом, все более приближались к дороге; вдалеке на скалах, уже розовеющих с западной стороны, лежали то тут, то там облачка тумана, а над всем этим продолжало сиять голубое, уже слегка вечереющее небо.
У входа в ущелье показались сакли и дома Нижних Батога.
Вера Павловна еще раз велела проезжать аул без задержек и только разрешила Аюбу заехать в аулсовет, предупредить, что через два-три дня они вернутся с магазином на колесах, чтобы с помощью молодых артистов выполнить важное партийное поручение: каждой горянке — пальто.
И Тине и Лю было лестно еще раз услышать, что они молодые артисты и они будут выполнять партийное поручение. Они гордо посматривали с высоты груды пальто на замурзанных, в длинных, до пят, рубахах мальчишек и девчонок, появляющихся у плетней, у ворот, у калиток, влезающих на высокие сапетки, провожающих испуганно-изумленными глазами необыкновенный караван. Еще бы! Могло ли быть иначе, если Лю вскинул трубу и в порыве восторга взял несколько самых высоких нот, разнесшихся по аулу.
Пока ехали, одна свора собак сменялась ДРУГОЙ.
Но вот караван выбрался из аула. Снова пошла неровная, каменистая дорога, начинающая петлять. Случалось, что скалы с одной стороны дороги нависали над самой головой, а слева был крутой обрыв, и там, где-то глубоко, ревел поток. Вершины гор, обращенные к западу, еще озарялись солнцем, а в ущелье уже темнело.
Аюб оглянулся. В Нижних Батога он опять увидел подозрительную телегу, которая тоже въехала в аул и остановилась у ворот одного из домов. Телегу окружили несколько человек. Они о чем-то оживленно говорили, поглядывая вслед удаляющемуся магазину на колесах. Но теперь за поворотами ущелья Аюб не сразу мог увидеть, двинулась ли подвода дальше. Наконец его подводы выкатили на такое место, откуда пройденная дорога просматривалась далеко. Он приготовился выслушать любые возражения Веры Павловны, но все-таки приказал вознице остановиться.
— На задней телеге совсем скосилось колесо. Надо поправить.
— Поправляйте, да поскорее, — ответила Вера Павловна, когда Сарыма перевела ей слова Аюба.
Сомнений не оставалось: подозрительная телега, на которой раньше было два человека, а теперь пять, ехала вслед за ними, и ехала быстро, с очевидным расчетом догнать подводы, ушедшие вперед.
Нужно было принимать немедленное решение, и Аюб принял его.
План был такой: он отдает красноармейцам приказание задержать погоню какими угодно средствами, хотя бы боем, а сам сопровождает женщин и детей до Средних Батога.
С этим решением он поскакал назад к красноармейцам.
Лю и Сарыма испуганно переглянулись, когда увидели, как задняя подвода вдруг стала поперек дороги и мужчины, лежавшие на пальто, а вместе с ними и возница вскочили и начали что-то вытаскивать из-под тюков.
Тина и Вера Павловна, может быть, тоже видели это, но едва ли догадались о чем-нибудь.
Лю почувствовал, что у него вдруг похолодели руки. По глазам Сарымы он понял, что его тревога не напрасна. Но ни он, ни Сарыма пока не спешили выдавать своих опасений. Их возница, очевидно, тоже уже все понял: он вынул из-под ног что-то длинное, положил с собой рядом и хлестнул по лошадям. Аюб галопом догонял подводу. Его лицо утратило обычное выражение благодушия, стало сосредоточенным. Поравнявшись с телегой, он, не сбавляя галопа, крикнул:
— Валлаги! Может быть, еще ничего не будет… На всякий случай ложитесь. Пускай ложится и Вера Павловна.
Но уже и Вера Павловна осознала опасность. Она побледнела и беспрекословно выполнила совет Аюба. Все четверо легли ничком поверх пальто. Возница снова хлестнул по лошадям.
Догадки Аюба были правильные, только он не знал, что имеет дело с самим Жирасланом. А у Жираслана все было предусмотрено…
Вера Павловна лежала лицом вниз. Сарыма подползла к Тине и придержала девочку рукой. Лю то и дело приподнимался, оглядывался. Подвода с красноармейцами уже скрылась за поворотом, но вот, перекрывая шум реки, разнесся эхом по ущелью выстрел, за ним второй, пальба стала беспрерывной — значит, там начался бой.
Лю поднял голову — увидел Аюба, скачущего, пригнувшись к шее коня. Заметно стемнело, и дорога просматривалась с трудом. Она резко поворачивала и шла затем по круче, встававшей стеною прямо над пропастью. И вдруг оттуда из-за поворота показалось несколько всадников. Аюб осадил коня. Всадники продолжали ехать на него. Между ними и Аюбом оставалось шагов четыреста, всадники продолжали ехать. Еще двое верховых показались из-за поворота, и, как только они вышли на прямую, раздался оглушительный грохот, подобный пушечному залпу. Вера Павловна и Сарыма вскрикнули. Лю увидел, как через ущелье на дорогу покатились с высоты огромные камни, пыль заволокла весь мощный профиль горы. И тогда Аюб вскинул винтовку, блеснул огонек выстрела, покатилось новое эхо. Блеснули выстрелы всадников, скачущих навстречу. Аюб соскочил с коня, быстро, как ящерица, юркнул куда-то — и двое всадников не то спрыгнули с коней, не то упали, сраженные выстрелами Аюба. Дальше уже трудно было разобраться. Возница остановил коней.
— Прыгайте и разбегайтесь! — закричал он не своим голосом.
В руках возницы внезапно оказалась винтовка, он быстро присел за камнем.
Лю отбросил трубу, которую все еще держал в руке, и тоже закричал:
— Прыгайте и разбегайтесь! — и сам первый спрыгнул с подводы.
Вслед за ним упало несколько пальто. Он хотел было поднять их, но возница Хамид уже стрелял из-за прикрытия. Лю, пригнувшись, подбежал к нему.
— Хамид, давай мне винтовку! — Но винтовок больше не было. Лю прилег за камнем.
Женщины не прыгали, не разбегались. Вера Павловна, уткнувшись лицом в тюки, что-то громко бормотала. Сарыма крепко держала Тину, но девочка вдруг выскользнула из ее рук, вскочила и, стоя во весь рост на расползающейся мягкой поклаже, подняла вверх руки и пронзительно закричала:
— Что ты делаешь, Жираслан! Перестань, перестань стрелять, Жираслан!
Лю ворочал головой туда и сюда, стараясь ничего не упустить.
На Аюба, стрелявшего из-за прикрытия, вдруг откуда-то сверху со скалы свалилось несколько человек. Но не так-то легко было одолеть богатыря. Огромный клубок схватившихся насмерть людей покатился по крутому склону. Для всадников путь был открыт.
Мгновение — и мимо подводы, мимо Лю, прижавшегося к колесу, промчались с винтовками в руках, в развевающихся башлыках три или четыре всадника. Нет, Лю не мог ошибиться — впереди скакал Жираслан. Он узнал и его коня — Эльмеса. Всадники стреляли в воздух и кричали:
— Казгирей Матханов порвет большевистские силки! Да здравствует Казгирей Матханов! Иналова жена наша! Вперед!
А тот, в ком Лю признал Жираслана, на ходу бросил:
— Жираслан женщин не трогает. Не бойтесь!
Конники промчались, улеглась пыль, из-за куста поднялся возница. На нем лица не было. Встал Лю. Встал и тотчас же увидел расширившиеся от ужаса глаза Сарымы. Она держала на руках Тину. Лучшее школьное платье девочки было залито кровью, ее голова беспомощно откинулась, лицо побелело, глаза закатились.
— За что побил нас аллах? — взывала Сарыма. — О, алла, о, алла… За что ты караешь нас? Лю! Слышишь ты, Лю, убили нашу Тину…
Лю смотрел и не хотел верить своим глазам. Так же молча, с выражением ужаса смотрела на девочку Вера Павловна.
— Сейчас принесу воды, — проговорил возница, отложил винтовку и с шапкой в руке полез по скале к ручейку, безмятежно журчавшему между камнями.
А сзади стреляли, выстрелы отдавались эхом по ущелью.
Где же Аюб, что с ним? Погиб? Неужели Жираслан победил?
Прославленному князю-бандиту и в самом деле казалось, что все идет так, как он задумал.
Конечно, он заранее знал о предстоящей поездке Веры Павловны с магазином на колесах. И сегодня его люди следили за нею, за Эльдаром, за Аюбом, за каждым их шагом от самого Нальчика.
Собственно, Жираслан был против этого налета, но для его сподвижников слишком соблазнительной была добыча — груз пальто составлял значительную ценность, — и они настояли на своем. Подумавши, Жираслан согласился. Он увидел здесь некоторую пользу для себя. Он решил произвести нападение с таким расчетом, чтобы оно было расценено всеми не как простой грабеж, а как возмездие за обиды, нанесенные шариату. И это будет понято именно так, если здесь, в ущелье, вновь прозвучит безупречное имя Казгирея Матханова.
И все, казалось, шло, как задумал Жираслан. Не была только правильно оценена мера отваги и мужества Аюба и его бойцов.
ПОДВИГ АЮБА
То, что совершили Аюб и его бойцы, не забыто до сих пор. Имя этого человека стало в один ряд с именами легендарных героев кабардинских нартов, и по заслугам.
Каким образом удалось богатырю это сделать, сказать невозможно, но вдруг Аюб показался на дороге снова, весь изодранный, весь в крови, с маузером в руке. Там, где только что произошла его схватка с врагом, бродили, пощипывая траву, две или три лошади под седлом. Аюб изловчился и схватил одного из коней под уздцы, вскочил в седло и, не теряя ни минуты, взял с места в карьер. Аюб помчался вслед за Жирасланом и его сподвижниками, на скаку оглядывая подводу, плачущую Сарыму, залитую кровью Тину, возницу Хамида, спускавшегося со скалы с шапкой, наполненной водой. Промчался, окровавленный, с почерневшим лицом…
Почти совсем стемнело. Люди на подводе были предоставлены самим себе.
Не всякая женщина была бы способна сделать то, на что оказалась способной Сарыма. Когда-то в нальчикской больнице, где ее лечили от раны, нанесенной людьми того же Жираслана, Сарыма научилась делать перевязки, и вот она прежде всего занялась раненой девочкой. Шальная пуля прострелила грудь навылет. Вероятно, Тина была сражена в тот момент, когда, вставши во весь рост, кричала: «Жираслан, перестань!» Девочка лежала без сознания.
Понемногу приходя в себя, Вера Павловна пыталась помочь Сарыме и Лю, но ей это удавалось плохо.
А дорога была каждая минута. Ехать в Средние Батога было невозможно, но как возвращаться в Нижние Батога, если в той стороне продолжается бой? Что там? Что с Аюбом, проскакавшим на Помощь товарищам? В ушах Сарымы все еще стояли выкрики, с какими промчались мимо Жираслан и его люди. Вера Павловна все спрашивала, едва шевеля губами:
— Сарыма, но как же это понять, что это значит?
— Вера Павловна, это я не могу сказать. Наверно, и не каждый мужчина может объяснить это, — говорила Сарыма. — Но нам, Вера Павловна, сейчас нужно думать, как спасти Тину.
Выстрелов уже не было слышно. И Сарыма настойчиво потребовала, не медля ни минуты, возвращаться в Нижние Батога, там они смогут спасти Тину, успеют спасти и тех, кто, наверно, ранен в бою и сейчас нуждается в помощи. Хамид и Лю согласились с Сарымой, Вера Павловна в отчаянии ломала руки и приговаривала:
— Не знаю! Ничего не могу сказать, Сарыма! Только не оставляйте меня здесь одну!
«Сарыма! Милая Сарымочка! Не оставляй меня!
Подвода двинулась. Оседланные кони, щипавшие травку между камней, пошли вслед за подводой. Спускаться под гору было легче.
Лю и Сарыма не сводили глаз с бедной девочки, лежавшей в забытьи.
До сих пор все происходило так стремительно, что не оставалось времени подумать. В который раз за свою недолгую жизнь Лю безмолвно спрашивал себя, почему же так происходит. Как случается, что благополучие, радость, красота вдруг сразу и грубо сменяются несчастьем, страданием, уродством? Давно ли он ехал этой же дорогой и вокруг было все так прекрасно, так светло, так радостно? Давно ли улыбалась ему Тина? Лю вдруг вспомнились те дни его детства, когда на Шхальмивоко наступали войска Шкуро, пулеметные и пушечные выстрелы, тревожное кудахтанье кур. Сколько времени прошло с тех пор? Сколько сменилось зим и лет!
Сколько наслышался он разных умных, обнадеживающих слов отца и матери, Казгирея и тех поэтов и писателей, с которыми он — знакомился по книгам! Так хотелось верить, что всегда будет весело, приятно, справедливо, — и вдруг!..
«Если бы с нами был Казгирей, не случилось бы ничего подобного, — вдруг почему-то подумал Лю, — а люди Жираслана неправду кричали. Разве можно нападать на женщин, на мирных людей? Разве Казгирей позволил бы? Не может этого быть!.. Но где Аюб? Помочь ему!»
И тут Лю безотчетно спрыгнул с подводы, схватил винтовку возницы и со всех ног побежал по дороге туда, где, по его предположению, Люб вел неравный бой.
Он услышал за собой отчаянный крик Сарымы:
— Лю, куда ты, вернись! Горы повторили крик.
Лю, прыгая с камня на камень, хватаясь свободной рукой за ветви деревьев, взобрался на вершину скалы и исчез в чаще мелкого кустарника. Он бежал все дальше и дальше по самой бровке высокого скалистого обрыва. Отсюда была видна та часть дороги, что раньше была скрыта от глаз. Но в наступающей тьме горного вечера трудно было что-либо различить вдали. Лю глазами искал Аюба, прислушивался к топоту конских копыт, к еще раздававшимся одиночным выстрелам, и вдруг — Лю не сразу поверил своим глазам — он увидел внизу на дороге мчавшихся друг за другом Жираслана и Аюба. Как? Жираслан опять скачет назад, к подводе с женщинами?
Прямо перед Лю на вершине скалы возвышалась громада каменных глыб, сваленных в кучу. Лю знал рассказы Астемира о завалах, применявшихся партизанами. Сомнений не было. Это завал. Из-под камней торчит бревно, выбей его, и лавина обрушится вниз, на дорогу, не пустит Жираслана к подводе, это поможет Аюбу догнать его…
Лю видел, что конь под Жирасланом с каждым рывком уходит все дальше и дальше от преследовавшего его Аюба. Медлить нельзя. Лю отбросил винтовку, напрягся и ударом ноги выбил бревно из-под камней. Громада валунов качнулась, пошла с грохотом вниз, все застлало пылью…
— Что же это будет, Сарыма? — забормотала Вера Павловна, когда Лю убежал. — Может быть, не ехать дальше?
— Непременно надо ехать, — твердо отвечала Сарыма.
И Хамид хлестнул лошадей.
Угадывалось, что до того места, где оставалась вторая подвода и где только что шел бой, уже недалеко. Это чувствовалось, хотя выстрелы почти замолкли. Темные стены возносились рядом с дорогой к потемневшемуч небу. Сразу похолодало. Сарыма укутала Веру Павловну и укрыла Тину пальто.
Заржали лошади, вольно, без всадников, бегущие за подводой. И тут показались всадники, быстро нагонявшие подводу. Хамид начал безотчетно придерживать коней: дескать, все равно — пришла беда, отворяй ворота.
Всадники поравнялись с подводой.
— Ого-го, аллай! Кто вы тут? — кричали всадники. Они были с винтовками в руках, но все же не походили на врагов.
— Это мы, — прошептала Вера Павловна, опять ожидая чего-то страшного.
И вдруг раздался радостный крик Сарымы:
— О, Казмай! Дед Казмай!
Кони со всадниками тесно окружили подводу.
— Где Жираслан? — торопливо спрашивал Казмай, и Хамид рассказал: только что затих бой ниже по дороге, туда сначала проскакал Жираслан, потом Аюб, потом побежал туда Лю.
— Сколько там наших людей, кроме Аюба?
— Трое.
— Аюб поскакал один?
— Один. Но я же говорю, за ним побежал Лю.
— Лю! Лю! Вот Аюб — это Аюб! — сказал кто-то из всадников.
— Ай да Аюб! Ай да Лю! — воскликнул Казмай.
— Но там и Жираслан, — твердил Хамид.
— И на Жираслана будет пуля, — сказал Казмай.
Он приказал пятерым из своих всадников немедленно скакать к месту боя, а сам с двумя другими остался при подводе. Нашлись индивидуальные пакеты, у деда — целебная травка, с которой он никогда не расставался. Сарыма снова склонилась над Тиной.
Подвода ускорила ход.
— А как ты догнал нас? — спросила Сарыма. Но старик не ответил, он только махнул рукой и, обогнав подводу, зарысил со своими спутниками вперед и вперед — приближался поворот, за которым шел бой.
Но в самом деле, как тут оказался Казмай со своим отрядом?
Люди Эльдара со вчерашнего дня дожидались в Средних Батога магазина на колесах. А Казмай, обрадованный быстрым и благополучным разбором своего дела, хотя и торопился домой, встретив людей Эльдара и узнав, для чего они приехали в Средние Батога, решил и сам дождаться гостей. Ему это было не легче, чем приехать на свадьбу Инала, ведь с магазином ожидалась Вера Павловна, но старик и тут преодолел себя. Он и люди Эльдара уже собрались выехать навстречу, седлали коней, когда эхо выстрелов разнесло весть о том, что в ущелье случилось какое-то несчастье. Грохот обвала, услышанный в Средних Батога, только подтвердил опасения. Казмай, старый пастух и охотник, не растерялся и с отрядом поспешил на помощь…
Постепенно вырисовывалась картина недавнего боя.
Два красноармейца и возница второй подводы боролись до последней минуты. Сначала пальто служили им хорошей баррикадой. Потом, когда один из бойцов был убит, двое оставшихся продолжали бой, прячась в щелях скал. Возможно, что они так и не допустили бы бандитов, если бы внезапно их не обстреляли с верхней части дороги: это Жираслан, подскакав, обнаружил их. Сопротивление было подавлено. Бандиты захватили подводу. В это время послышалось приближение какого-то всадника. Жираслан сам поехал навстречу. И эта небрежность, едва ли не первая в его лихой деятельности, оказалась последней.
— Эй, кто скачет? — закричал он, и голос Жираслана в последний раз разнесся по ущелью.
Встречный всадник был в нескольких шагах. Грянул выстрел. Аюб, как и Жираслан, всегда стрелял без промаха — даже на скаку, даже из маузера. Жираслан качнулся в седле, маузер выпал из руки, поводья ослабели. Другого не оставалось, как только повернуть коня, но Эльмес, почуя свободу, продолжал нестись вперед и мигом проскочил мимо Аюба. Да, теперь только конь мог унести раненого, и Жираслан отпустил поводья: ему казалось, он спасен. Вот тогда-то внезапно с грохотом покатились впереди с кручи камни, пни, все застилая пылью. Эльмес взвился на дыбы, всадник скатился с седла, и в этот же миг раздался еще один выстрел.
Вот как было дело.
Когда сюда подскакали всадники Казмая, их обстреляли. Бандиты видели, как упал Жираслан. Стреляя в воздух, они рассеялись, бросив добычу и своего шаха.
…Хамид остановил подводу перед завалом. По всей дороге чернели разбросанные пальто.
Спешились всадники Казмая, и Хамид с женщинами пошел к ним. Люди расступились. На широком и низком, забрызганном кровью камне сидел Аюб, бессильно опустив голову. В руке он еще держал маузер. Над ним стоял Лю, а дальше по ту сторону завала лежало бездыханное тело и два коня уткнулись голова в голову — Эльмес и конь Аюба.
Казмай бросился к Аюбу.
Нога то и дело скользила по пустым гильзам. Пахло пылью, порохом и еще чем-то горелым.
— Аюб, — кричал старик, — ты живой, Аюб? И ты цел, Лю?
Лю молчал, подавленный безжизненным видом Аюба.
— Давай, давай поскорее, — кричали люди вокруг. — Валлаги! Он еще живой!
— У него много ран, — проговорил Лю.
Из-за восточной гряды гор показался полумесяц — большой, ясный. Стало светлее, и в этом лунном свете опять как-то по-иному стали выглядеть люди, скалы, неподвижные туши лошадей и тела убитых.
Внизу в глубине ущелья неумолчно ревел поток.
От всего веяло жутью, и было жалко добрых и веселых людей, погибших или раненных в быстрой нелепой кровавой схватке. Да, было жутко и жалко. И вдруг припомнились Лю слова, какие не раз говорил ему Казгирей: «Люби людей! Может быть, ты будешь жить в такое время, когда все люди захотят любить друг друга».
Лю снова осмотрелся и неожиданно для самого себя громко произнес:
— Тогда не будет бандитов!.. Сарыма, — обратился он к женщине, которая для него всегда была старшей сестрой, — Сарыма, как ты думаешь, Тина будет жить?
— Вот что, — отвечала Сарыма, — надо поскорее в больницу.
— Сейчас поедем, — решительно сказал Лю. — Где дед Казмай?
Казмая подозвали к себе несколько человек, склонившиеся над телом Жираслана. Они что-то вытащили из-за пазухи убитого и показывали Казмаю.
— Казмай! — позвал Лю. '
— Что тебе нужно от Казмая? — Старик подошел к Лю, держа в обеих руках и внимательно рассматривая какую-то пачку бумаг. — Что тебе нужно? — переспросил он, продолжая рассматривать пачку.
Люди толпой шли за ним и что-то горячо обсуждали.
— Нужно скорее в больницу, — волновался Лю. — Смотри, какой слабый Аюб.
Видеть беспомощную, бледную Тину ему было не по силам.
— Это верно, — согласился Казмай. — Но мне нужно разобраться. Смотри. — И Казмай протянул Лю то, что держал в руках.
— Сохста! Прочитай, что здесь написано.
Сохста — это значит молодой ученый. Такое обращение польстило Лю, и он, хотя все еще с трудом переводил дыхание, начал всматриваться в узорную арабскую печать.
Старательно, буква за буквой, Лю прочитал: «Правоверные! Все под знамя Казгирея…» Дальше шло воззвание ко всем кабардинцам и балкарцам, желающим сражаться «под знаменем» против Инала и его беголи, то есть прислужников. Объединенные правоверные внезапным ударом возьмут Буруны и разделаются со Шруковым, а затем возьмут Нальчик и разделаются с самим Иналбм. «И после этого, — говорилось в листовке, — Россия присоединится к нам, присоединится несомненно, потому что во главе Кабарды и Балкарии встанет справедливый человек — Казгирей Матханов».
Лю плохо разбирался в значении прочитанного в листовке. Казмай и его спутники понимали не больше, их даже не посмешило сообщение, что, дескать, Россия присоединится к шариату и к Кабарде. Но хотя Лю понял мало, все-таки ему стало как-то не по себе, будто вместе с наступившим вечером на горы легла тень черной птицы.
Было ясно одно: нужно торопиться спасать раненых.
Казмай сказал:
— Ты, Лю, поедешь на подводе старшим, с тобой поедут женщины. Ты молодец, Лю. Ты здорово сбросил завал. И ты отвезешь к доктору девочку и Аюба. Возьмешь с собой и эти газетки и отдашь их Казгирею. Будь осторожен, снимать палец с курка еще рано.
Да, опасность еще не прошла. Представлялось вполне вероятным, что сподвижники Жираслана сделают попытку отбить тело главаря. Казмай расставил дозорных и выше по дороге, и в сторону Нижних Батога.
— Так поезжай же, Лю, — повторил Казмай, — спрячь хорошенько бумаги. Садись на подводу, довезем до завала, а там перенесем раненых на подводу из Нижних Батога, — слышишь, едут?
— А ты? — поинтересовался Лю. Казмай отвечал ему, что он будет охранять вторую подводу. Старику показалось, что Вера Павловна не то испуганно, не то вопросительно смотрит на него, и он сказал русской женщине:
— Ты поедешь с Лю. Не бойся, Лю бесстрашный парень.
Лю полез на подводу.
Вера Павловна просила только об одном: не оставлять ее, как будто кто-нибудь собирался ее оставить.
Застонала Тина. Может быть, она начала приходить в себя. Сарыма снова склонилась над ней.
Блестящая труба давно была где-то потеряна, но Лю не вспоминал об этом, он думал о том, что нужно поскорее везти Тину в больницу, а «газеты» передать Казгирею. Ему показалось обидным, что Жираслан осмелился держать у себя на груди листки, в которых названо имя Казгирея. О Тине он думал со страхом и болью, но, как всегда, с тех пор как подружился с Казгиреем, в трудный час он думал словами своего наставника: «Мужчина должен уметь выжимать из себя всякую боль, как женщины выжимают мокрое белье».
Иногда он поглядывал в ту сторону, где продолжало лежать мертвое тело Жираслана-
Убитый, мертвый Жираслан! Нет, это все еще не укладывалось в его голове: знаменитый Жираслан! Виновник этой жуткой и кровавой кутерьмы! Герой прежних легенд, тот, о ком столько думалось, кому столько подражалось в детских играх, — сейчас бездыханное тело… Люди, спешившие на помощь из Нижних Батога, были уже совсем близко. Громко стучала порожняя подвода, с груды камней, заваливших проезд после обвала, можно было увидеть всадников на белой от луны дороге, а там, высоко-высоко над скалами, текла светлая широкая, кое-где в звездах, небесная река, через которую молчаливо переплывал яркий отчетливый полумесяц.
Поздним вечером в тот час, когда схватка в Батога была уже закончена, в Нальчике в здании прокуратуры все еще заседала комиссия Курашева.
Эльдар прискакал в Нальчик с необычайным сообщением о результатах обыска еще засветло, но не торопился, зная, что комиссия Курашева продолжает выслушивать показания бунтовщиков.
Уже ясно определились две разные линии в ходе следствия — линия Инала и линия Курашева. Курашев не считал, что бунт в Бурунах мог быть преднамеренным, и, допрашивая арестованных, искал подтверждения такому взгляду. Инал не соглашался с ним. Инал говорил, что властей должно интересовать не то, какая статья закона будет применена, а политическая сущность факта.
— Это как же без закона? Нам нужно искать правду, — замечал Курашев. Инал отвечал:
— Закон один — защита революции. И закон, и правда. О какой правде ты говоришь? Какую правду ты хочешь искать?
— Нашу правду, пролетарскую, социалистическую. Она и выражена в законах.
— Ты сказал, искать пролетарскую правду! Пролетарская правда — ясная правда, ее искать не приходится. Каждый трудящийся должен заботиться о своем государстве, о его славе — вот в чем состоит пролетарская правда, а не прислушиваться к бунтовщику, абреку, бандиту. Один бандит губит трактор, другой поджигает совхоз или замахивается косой на председателя Совета и тоже кричит, что он за правду. Разве не так? Разве это правда — губить народную собственность, стрелять в председателя из-за угла, поднимать народ на такого человека, как наш дорогой председатель и красный партизан Туто Шруков?.. Нет, тут нашей правды не найти. Тут можно найти только факты контрреволюции, тут действуют только враги народа. И наша задача, товарищ прокурор, разоблачить их, ликвидировать! В этом наша задача, дорогой Касым, в этом, и только в этом, и нечего петь песенки — правда, законность, гуманизм.
Маремканов говорил убежденно и зло.
В последних письмах к Курашеву Казгирей делился с другом своими тревогами и сомнениями: отношения с Иналом опять начинают портиться, как он себя ни сдерживает.
У Курашева были основания подозревать, что его переписка с Казгиреем просматривается, поэтому на письма Казгирея он отвечал осторожно и нетерпеливо ждал случая встретиться со старым другом и поговорить по душам.
В спорах с Иналом о бурунских событиях имя Казгирея произносилось не раз. Но опять-таки по-разному: Курашеву приятно было упоминать о человеке, который почерпнул столько опыта на работе в Москве, человеке, пользующемся доверием Степана Ильича Коломейцева. Но он не встречал сочувствия у Инала. Больше того, Маремканов довольно недвусмысленно намекал, что первое дело следствия — это установить источник бурунских настроений, а источники эти в мечети, где до последнего времени подвизался мулла Хамид, в интернате, где подвизается Матханов. Туда то и дело приезжают со всех концов Кабарды недобитые шариатисты и находят покровительство у того же Казгирея Матханова.
— Как не ценить талант! Но есть талант и талант! — восклицал Инал. — Талант! Образованность! А куда обращает свой талант Казгирей? Чему он учит? Слыхал ли ты, что Казгирей говорил про меня на чистке, какой он хочет поставить мне памятник? Я занес кулак — так меня и изобразить. Грубая сила, недобрая воля. Инал ничего другого не может! А воображает много. Кулак — и все! Вот тебе и талант. Таких талантов нам не нужно. Вырвать такой талант… если нужно, с кровью!
— Вырвать, вырвать, — неодобрительно бормотал Курашев. — О, это древняя философия! Ее бы вырвать из тебя, Инал, много ли ты имеешь в Кабарде истинно просвещенных людей, которые как раз и умеют не только вырывать, но и заботливо выращивать, пересаживать… А это так важно.
Инал не хотел прислушиваться к этим мыслям, он уже не раз слышал то же от Астемира Баташева и от Казгирея Матханова. Инал раздраженно отстаивал революционные, на его взгляд, беспощадные меры — удар на удар, два удара на один удар, три удара на один удар, и Курашев усматривал в этих взглядах подозрительное совпадение с грубой моралью, идущей из глубины веков, закрепленной в Коране, — первым наноси удар! Мсти за обиду. Если нужно, не колеблясь, вырви око, оба ока у своего врага. Верно ли это было или не верно, но, сталкиваясь с подобной упрямой, дикой непримиримостью, Курашев невольно вспоминал недобрый огонек в глазах маленького Инала Маремканова, когда иной раз заговаривали о Кургоко Матханове, убийце его отца. Как многие в Кабарде, Касым Курашев считал, что голос крови все-таки не дает покоя Маремканову, и это видно по его отношению к Матханову.
Курашев понимал опасность, какой подвергается сейчас Матханов. Вот почему он был особенно бдителен в ведении следствия по делу о возмущении в Бурунах, старался отвести малейший повод усматривать в Казгирее Матханове хотя бы и невольного идейного вдохновителя этого происшествия. Инал же, напротив, настойчиво гнул свою линию: беспощадность к виновникам, подавление, уничтожение! А прежде всего нужно установить идейного вдохновителя контрреволюционного и антинародного бунта.
Все члены комиссии были измотаны. С облегчением думали о том, что все-таки скоро конец работы, иналовский «линкольн» отвезет членов комиссии в спокойную загородную местность и, быть может, хоть там, за столом, Инал и Касым скорее поймут друг друга. Кое-кто уже заговаривал об охоте на кабанов. Кто-то вспомнил старого охотника балкарца Казмая, умевшего безошибочно повести по кабаньей тропе и увлекательно рассказать какую-нибудь старую легенду или притчу.
Инал смягчился и сам с увлечением заговорил о том, что, вот только закончится следствие, все они смогут поехать в горы на охоту, что-де он уже отдал нужные распоряжения. Может быть, к этому времени приедет из Москвы и Степан Ильич Коломейцев, который всегда проводит свой отпуск в Кабарде.
В дверях показался плечистый Эльдар. Инал осекся и пытливо уставился на вошедшего.
Эльдар доложил о складе оружия в интернате в Бурунах. Экспертиза специалистов подтвердила, что пуля — из револьвера, который нашел Сосруко. Эльдар рассказал и о том, как он отправил в Батога магазин на колесах, и о том, что при сложившихся обстоятельствах Казгирей не смог сопровождать в поездке женщин, хотя, видимо, и хотел, и о том, с каким веселым настроением отправились в Батога Сарыма и Вера Павловна. Охрана надежная, погода в горах хорошая, туман только на равнине. А вечером в Средних Батога подводы будут встречены надежными людьми, — словом, все идет хорошо, беспокоиться не о чем.
— О Жираслане ничего не слышно? — осторожно спросил Инал.
— Я знаю, Жираслан ушел в другое ущелье, — отвечал Эльдар.
— Ой, как много ты знаешь, — усмехнулся Инал.
— Есть данные, валлаги!
— Валлаги, данные есть, только нет того, что должно было бы быть: верных сведений, — опять иронизировал Инал. — Ну ладно, Касым, поговорим о другом. ЧП Это больше, чем ЧП. Шутка ли, в детском интернате склад оружия! У одного из воспитанников Казгирея Матханова взят револьвер, из которого стреляли в ауле Гедуко. Это больше, чем ЧП. Будем собирать бюро, нужно принимать решение…
И сейчас же Инал отдал распоряжение звонить в Буруны к Шрукову — немедленно требовать Шрукова и Астемира Баташева в Нальчик на бюро, работу комиссии по чистке прервать.
Езды из Бурунов верхами часа два.
В ожидании приезда вызванных членов бюро Инал пригласил Курашева к себе.
Давно повелось, что мать Сарымы Диса помогала в хозяйстве Инала, особенно если хозяин оставался без хозяйки. Это случалось и при Фаризат, когда она уезжала в Батога. Инал знал, что и на этот раз он не останется без ужина, хватит и на гостей — Эльдара он тоже позвал к себе.
Хотя стемнело и туман наплывал все гуще, решили идти к дому Инала пешком.
По дороге Эльдар поинтересовался у Курашева, что показывает следствие. Ответил ему, однако, не Курашев, а Инал:
— Картина создается довольно определенная: не одерни как следует сейчас, потом пожалеешь. У тебя будет не один Жираслан, а сразу несколько… Так ты считаешь, — неожиданно спросил он Эльдара, — что Жираслан из Батога ушел в другое ущелье?
— У меня такие сведения.
— А я знаю наверняка, что ото не так.
— Почему ты знаешь лучше меня?
— Я знаю и лучше, и больше. Мне нужно знать и больше, и лучше по моему положению. Я должен знать, что делается в душе каждого из вас, и знаю…
— Заглядываешь в души? — развеселился Эльдар.
— Бывает, и в души.
А Курашев сказал негромко:
— Один старый человек, бывший почтовый чиновник, мне говорил, что он тоже любил заглядывать в души. Только он часто путал — принимал за душу чужие письма.
Инал помолчал, забасил опять:
— Бывает и так, что в письме прочтешь то, что и не снилось… Но что это? Все представляется мне Жираслан, к чему бы это?
— Снится? — наивно переспросил Эльдар.
— Да, этой ночью я задремал в машине, и мне приснился Жираслан. Наставил на меня револьвер и говорит: «Если не я тебя убью, то тебя убьет Казгирей».
— Валлаги, я вижу, тебя и во сне больше беспокоит Казгирей, чем Жираслан, — заметил Курашев.
— И это не удивительно. Мало ли мне пришлось от него натерпеться: ложь, клевета", подстрекательство, антисоветская пропаганда — мало ли что было! Вон что опять наговорил давеча на чистке перед всеми людьми! Моя сила — это власть кулака, и только. А сколько раз он писал в своих заявлениях: «Инал беспощадно расправляется с национальными кадрами, никто из честных работников не может с ним ужиться, а каждого, кто ему не по душе, он отстраняет под тем предлогом, что якобы этот работник не разбирается в местных условиях». Ты, Касым, это знаешь. Ты и сам сбежал от меня, не так ли? — усмехнулся Инал. — А верно ли это? Мало ли работников я поднял из низов? Кто в низах не знает Инала? И вот теперь, видя, что иначе ему не победить, Матханов уже начинает прибегать к террору…
— Что ты говоришь, Инал? — возмутился Курашев.
— Ну ладно, как говорит народ, «оставим споры на пороге».
Курашеву уже не очень хотелось входить в дом, куда его привели, но не поворачивать ведь назад. В верхнем этаже, где была квартира Инала, светились окна.
На стук в дверь уже шел дежурный по исполкому.
Их впустили. Инал справился, есть ли почта. Одна из телеграмм его особенно заинтересовала (это была телеграмма от Степана Ильича). Но он ничего не сказал о ней спутникам, а, поднимаясь с гостями по лестнице в свою половину, вдруг спросил у Эльдара:
— Саида отправили?
— Отправили, — отвечал Эльдар, — всех отправили по списку. Велели ему взять самое необходимое. Саид снял со стены козью шкурку, смешно. Валлаги, на поселении ему только и будет дела совершать намаз, — усмехнулся Эльдар, но смешно ему не было. — Все-таки жалко старика, — сказал он с горькой искренностью, — как плелся, едва ноги передвигал.
— А что было делать? — как бы спрашивая самого себя, сказал Инал. — Оставить Саида, а других выслать? Ты бы и сам, Касым, придрался ко мне. И Саида выслали, и мельника Адама выслали. Это все земляки Эльдара и Астемира из Шхальмивоко. Эльдар не одобряет моего решения, а сам молодым парнем работал у Саида батраком. Сейчас все это стали забывать, готовы прощать и милосердствовать, а милосердствовать опасно: не ты пошлешь, тебя пошлют, ты не убьешь, тебя убьют. Не так ли, Эльдар? Согласен ли ты со мною, Касым?
Глухая Диса хлопотала у стола, за которым Эльдару приходилось сидеть не раз и не одну ночь. И нужно сказать, что на этот раз маленькое тхало получилось на редкость удачным — никто не мешал, никто не требовал Инала или кого-либо из его гостей к исполнению служебных обязанностей. Мирно и неторопливо, со знанием дела были испробованы и ляпс, и шипс, и курица, и баранина, оценены лучшие образцы входящего в моду дагестанского коньяка, было провозглашено немало тостов и рассказано занимательных историй из прокурорской практики.
Астемир и Шруков что-то запаздывали.
Инал велел снова звонить в Буруны, проверить, но дозвониться туда никак не удавалось.
— Приедут, — успокаивал Эльдар, — куда им деваться? — и, войдя во вкус, опять вставал с бокалом в руках, предлагая новый тост за недремлющих чекистов, за краевую прокуратуру, за голову всех голов, глаза всех очей, за руки всех рук, крылья всех крыльев — головного журавля Инала, который ни о ком не забывает, даже ученикам в интернате распорядился выдать новые штаны.
И уже поздно вечером, чтобы не сказать — ночью, Инала позвали к телефону.
Звонили из Нижних Батога.
Не сразу Инал смог вникнуть в смысл торопливого, взволнованного и довольно бестолкового сообщения. Говорил Шруков. Его и Астемира вызвали из Бурунов в Нижние Батога. Жираслан совершил нападение на подводы Центросоюза.
У Инала мигом слетели хмель и веселость. Он так и не мог добиться по телефону ясного ответа на вопрос, который его волновал прежде всего: что с Верой Павловной? Шруков отвечал, что умирает Аюб, ранена девочка (какая девочка, почему девочка, Инал понять не мог), наконец, и это поразило самого Инала, убит Жираслан. Иналу было неловко повторить свой вопрос о Вере Павловне. Шруков говорил о другом: дескать, вместе с мертвым Жирасланом привезли листовки. Что еще такое? Какие листовки?.. Дело принимало политический оборот, и теперь уже действительно Иналу стало не до Веры Павловны.
Громко стуча сапогами, он быстро вошел обратно в комнату, где только что пировали, и с порога приказал:
— Эльдар, немедленно собирайся! Буди шофера. Едем!
— Куда едем? Зачем?
— За доктором в больницу, потом в Нижние Батога.
— Что же случилось?
— Жираслан! — одним словом ответил Инал, и все стало ясно.
Эльдар и Курашев вскочили из-за стола. Инал, поглядывая на Эльдара, хлестко заметил:
— Вот тебе и другое ущелье. У нас одно самое страшное ущелье, то, в котором процветает семья моего недавнего тестя. Всегда все случается в Батога, не иначе.
— Жертвы? — спросил заметно побледневший Курашев.
— Есть. Много жертв. А есть и еще кое-что: листовки.
— Какие листовки?
— Непонятно? Там поймешь.
Эльдар все-таки не понимал, о каких листовках говорит Инал, но Курашев «разу оценил значение факта и значение тона, каким Инал об этом говорил.
— А сам Жираслан? Что с Жирасланом? — спросили Курашев и Эльдар в один голос.
Инал ответил не сразу. Он хмуро следил за тем, как Эльдар пристегивает кобуру, а Курашев щелкает замками портфеля. А когда произнес: «Жираслан убит», эта весть прозвучала, как гром.
Простодушная Диса уговаривала не торопиться, отведать ее сладких изделий, но какие уж тут пироги да лакумы.
РЖАВЧИНА НА ИМЕНИ
На чистке в Бурунах страсти затихали. Этот день не шел ни в какое сравнение с тем, что происходило накануне, когда ответ держал Казгирей Матханов. Тут же нашлись неизбежные остряки, заговорили, что баранью тушу уже съели, остается только хвостик. Так или иначе, интерес к чистке угасал. Любители сильных ощущений уже пережили все, что можно было пережить, и разуверились в том, что произойдет что-нибудь сверхнеожиданное, в самом деле начнут кого-то протирать песочком или скребницей. А с другой стороны, раз уж подвергают чистке такого благородного человека, как Казгирей, то действительно уже не понять, чего нужно этим большевикам.
Из-за тумана сумерки наступили рано. Местные начали расходиться, приезжие разъезжаться. Астемир объявил заседание закрытым, пригласил на завтра, стал собирать папки.
Но едва Астемир переступил порог дома Шрукова, куда был приглашен, к крыльцу подскакали всадники на взмыленных конях. Это были гонцы из Нижних Батога с сообщением о происшествии в ущелье.
Весть звучала грозно, тревожно и неясно. Утверждалось одно: в ущелье происходит кровопролитное сражение. Нельзя было, однако, дознаться точно, между кем идет бой. В какой части ущелья? Кто убит? Кто просит помощи, кто передает эти вести?
Подводы с пальто проехали через Нижние Батога? Проехали. Кто еще ехал туда же, в ущелье? Ехала еще какая-то подвода. Проехали всадники. Кто были всадники, сколько? Ответа на это не нашлось. Но хотя бы уже потому, что телефонные провода оказались перерезанными, Астемиру и Шрукову стало ясно, что они имеют дело с Жирасланом. Нельзя было терять ни минуты. Провод в Нальчик, видимо, тоже был поврежден.
Шруков отдал нужные распоряжения, вызвал Казгирея.
Тревожное сообщение мигом преобразило Матханова. Состояния подавленности, какое владело- им в последнее время, как не бывало. В нем мигом заговорил опытный организатор и командир.
Прошло не больше получаса с момента, когда в Буруны прискакали гонцы, а вооруженный отряд уже выезжал на рысях к месту происшествия. С бойцами ехал и бурунский молодой врач.
Нет, аллах не давал скучать людям. В течение какой-нибудь недели столько событий!
Можно себе представить, какое впечатление страшная новость произвела в интернате, как отозвались на нее разнокружечники. Ведь там, в ущелье, на месте происшествия, были Лю и Тина, ведь это случилось именно с ними!
После отъезда Эльдара, когда остыло первое впечатление, во многие юные души стало закрадываться тревожное сомнение: так ли всё, как пытался представить Эльдар? Почему так угрожающе держался Селим? Почему так испугана Матрена, а Дорофеич помалкивает и лишь бормочет себе под нос что-то непонятное? Почему, в самом деле, не показывается Казгирей? Не прав ли Жансох, который первый вскоре после отъезда Эльдара хлопнул по столу ладонью и воскликнул:
— Инсинуация!
К нему обратились за разъяснениями, и он сказал:
— Моя интуиция подсказывает мне, что это была инсинуация.
— Не понимаем.
— Все это было хитростью. Все это Эльдар придумал нарочно.
— Что он придумал нарочно? Догадливый Жансох истолковал дело так, как оно, собственно, того и заслуживало.
В самом деле, нехорошо, что все это скрывалось от Казгирея. Нехорошо, что у Сосруко оказался новый большой револьвер. А вдруг кто-нибудь подумает, не тот ли это самый револьвер, из которого в Гедуко стреляли в председателя? Зачем Сосруко показал Эльдару пулю? Все эти вопросы тревожили прежде всего самого Сосруко. А тут еще страшные новости: Казгирея вызвали, и он ускакал вместе с Астемиром и Шруковым в Нижние Батога.
Давно не было даже в долгие осенние вечера так зловеще тихо в интернате, как в этот туманный вечер, перешедший в тревожную, непроглядную ночь.
Матрена не уходила к себе домой, сидела с девочками, пока те не улеглись, взявши с нее слово, что она останется на ночь. Дорофеич допоздна бродил из комнаты в комнату, что-то бормотал, с сердитым видом перебирал музыкальные инструменты, щелкал пальцами, дул в трубы. Осмотрел у мальчиков постели, сел на свободную кровать Лю, сказал:
— Вот не напрасно Лю взял с собой трубу. — А зачем она ему там? — угрюмо спросил Сосруко.
— Как зачем? А трубить боевой сбор? А мало ли что!
Не всем это показалось убедительным, но удрученные событиями разнокружечники промолчали.
Появился и осмотрел комнату с порога Селим. Учителя арифметики вообще не любили, а с сегодняшнего дня смотрели на него как на чужого, зловредного человека.
А Казгирей, Астемир и Туто Шруков в это время уже были в Нижних Батога, куда прибыли подводы с остатками пальто, несчастными, незадачливыми продавщицами, ранеными Тиной и Аюбом, убитым Жирасланом.
Врач осмотрел Аюба и Тину. У Тины рана была серьезная, тревогу внушала большая потеря крови. Девочка совсем ослабела, то забывалась, то приходила в себя. Просила воды и опять забывалась. Лю принес и поставил около нее полное ведро воды. Положение Аюба, по мнению врача, было безнадежным, только чудо могло спасти его. Врачу даже не удавалось точно подсчитать количество ран — колотых, резаных, рваных, пулевых. Аюб метался, весь в огне, кричал, хрипел, затихал и снова кричал. Должно быть, ему продолжал мерещиться бой. Первое, что сказал Лю, увидя входящих отца, Казгирея и Шрукова: «Аюб убил Жираслана исам умирает». Врач запретил везти Аюба дальше по тряской дороге. Тине прежде всего требовалась кровь, но и ее не хотели трясти на подводе, лучше бы в рессорном экипаже или на машине.
Однако телефон все еще не работал. Люди искали повреждение. Шруков сел у аппарата, готовый звонить в Нальчик, как только наладится связь.
Сарыма и Вера Павловна не отходили от раненых.
Долго стояли над Тиной и Аюбом Астемир и Казгирей. Но вот Астемир вздохнул, отвернулся и вышел в переднюю комнату (это был дом аулсовета). Лю последовал за отцом, и оба остановились над мертвым телом, завернутым в рогожку.
Еще тогда, когда Лю бросился навстречу к Астемиру со словами «умирает Аюб», он хотел было вытащить из-за пазухи пачку листовок, рванулся, но раздумал. Почему-то ему не хотелось показывать «газетки», как называл их Казмай, при Шрукове. Теперь, выждав момент, Лю не без трепета подступил к отцу:
— Дада, вот.
— Что это?
— Газетки.
— Какие газетки?
Астемир озабоченно рассматривал пожелтевшие листики.
— В самом деле, листовки. Откуда они у тебя?
В дверях комнаты, где лежали больные, появился Казгирей.
— Тут напечатано про Казгирея, — и Лю глазами показал на Матханова, — его имя здесь. А листовки были у него… за пазухой… их достал Казмай. — И Лю кивнул на мертвое тело Жираслана.
— Что вы рассматриваете? — спросил Казгирей.
Астемир перебрал листовки и принялся их читать вслух.
Казгирей не верил своим ушам.
— Где ты взял это? — воскликнул он. И, снявши пенсне, стал протирать стекла.
Лю повторил. Вошел Шруков.
— Сейчас будет связь. А это что?
— Воззвание Жираслана, — проговорил Казгирей и протянул листовку. — Читай. «Знамя шариатской колонны снова понесет Матханов…»
И Шруков прочитал: «Все под зеленое знамя, которое понесет Казгирей Матханов…»
И только сейчас, как блеск черной молнии, мгновенно, больно, жгуче, пронизали Казгирея жирно и остро отпечатанные слова: «…понесет Казгирей Матханов, справедливейший из справедливых, провозглашенный правителем Кабарды и Балкарии». Болезненно морщась, он взглянул на Астемира, ожидая чего-то. Тот молчал.
— Вот, Астемир, знаменитое право первого удара в руках у разбойника. — Лю удивился, каким тусклым, хриплым стал голос Казгирея. — От такого удара закачаешься, не так ли?
Астемиру было понятно непростое и опасное значение находки, поднималось чувство большой тревоги за Казгирея.
Лю следил за каждым движением отца, Казгирея и Шрукова. Ему непонятно было то разное впечатление, какое угадывалось на лицах людей, хотя и сам он никогда еще не испытывал такого сложного чувства тревоги, страха, любопытства и гордости, какое испытывал сегодня весь вечер. Он видел, как сосредоточенно читает отец арабскую печать, и, желая помочь отцу, громко подсказал:
— «Все под знамя Казгирея!»
Он сказал это с гордостью за Казгирея, но от его слов Казгирей вздрогнул. Шруков молча продолжал всматриваться в арабскую вязь.
Астемир решительно сложил листовки, перевязал пачку бечевой и, оглянувшись на Шрукова, свернул и спрятал пачку за пазуху, а Казгирею сказал:
— Подождем распоряжений.
— Иду звонить Иналу, — сказал Шруков. Астемир вышел вслед за Шруковым. Казгирей подошел к телу мертвого Жираслана, приподнял край рогожки. Шапка Жираслана скатилась. Обескровленное смуглое лицо смотрело прямо на Казгирея, чернели слегка тронутые сединой усы. Грудь была раскрыта. Пятна крови виднелись на расстегнутой черкеске. Что-то и жуткое и знакомое было в этом зрелище. Казгирей понял, что именно показалось ему знакомым. Он, Казгирей, вместе с Иналом и Астемиром видели это тело почти бездыханным в то самое утро, когда их отряд, сойдя с гор в Верхние Батога, разогнал мятежников, ворвался в саклю, над которой развевалось уже оскверненное к тому времени зеленое знамя. Труп Аральпова лежал у одной стены, У другой лежало поверженное тело бесстрашного Жираслана, вошедшего сюда с оружием в руках для того, чтобы на глазах у бандитов убить их главаря. Казгирей вспомнил, что и тогда у него с Иналом по дороге в Верхние Батога разгорелся жестокий спор, вспомнил, как он предостерегал Инала от опасности непосредственной схватки с повстанцами и предлагал взять командование отрядом на себя. Но Инал и тогда не согласился с ним, и тогда оскорбил его подозрением: не руководствуется ли Казгирей желанием не столько послужить Иналу и революции, сколько самим повстанцам? Эти неприятные воспоминания мешались с еще более давними воспоминаниями о битвах в годы гражданской войны, о том, как Жираслан искусно и бесстрашно исполнял обязанности начальника штаба, и только недоброй памяти «клишбиевский капкан» заставил Казгирея предать суду своего начальника штаба… Вот тогда-то Жираслан бежал и мстительно отдался бандитизму… Шруков вернулся весь в поту после переговоров с Иналом.
— Едет сюда, — сказал он.
— Инал?
— Да, Инал. Привезет доктора, хирурга.
— Вера Павловна, сейчас приедет Инал, — сказал Астемир, обращаясь к ней через порог.
— Ну вот, я так и знала, — отвечала Вера Павловна, и радость послышалась в ее голосе. — Теперь все будет хорошо.
В ауле никто не спал. Кое-где светились окна в ночной тьме. В тумане, который поднимался с равнины, не сразу можно было увидеть толпы людей, окружающих двор аулсовета. Весть о том, что привезен труп убитого Аюбом Жираслана, была невероятной.
Говорили, что якобы дух Жираслана все еще продолжает бороться с Аюбом. И право, в этих словах не много было преувеличения: раны мучили богатыря, он метался, стонал, иногда выкликал Жираслана, иногда звал Вицу. Вдруг начинал просить непременно позвать знахарку Чачу. Только Чача, говорил он, знает секрет, способный спасти его и вылечить. Он не может оставить Бицу, потому что она любит его. А то вдруг спрашивал, знает ли Эльдар обо всем случившемся, все ли остались целы. И опять начинал просить Астемира прислать Чачу. Астемир обещал это сделать, и в словах Астемира не было ни шутки, ни насмешки. Он сам верил, что прославленная знахарка из Шхальмивоко сделала бы все для спасения Аюба и Тины. Лю поддакивал ему, он сам готов был на все, лишь бы Чача сейчас была здесь. Как-никак, а Чача все-таки его ученица. Лю думал: что теперь будет с Казгиреем? Что-то делается сейчас в Бурунах, в интернате? Знают ли там, что случилось с ним и Тиной? Хорошо ли он поступил, сбросив камни? Может, Аюб не получил бы столько ран, если бы Жираслан ускакал от него, и во всяком случае, не было бы тогда этих проклятых листовок. Лю чуял опасность, нависшую над Казгиреем. Еще многое думалось и мерещилось Лю. Ему вдруг захотелось домой, к Думасаре. Все-таки никто и никогда не умел так, как она, сказать нужное ласковое слово, в детстве убаюкать песней, в последние годы, когда он стал юношей, побудить на хороший поступок. Правда, и сегодня никто не может упрекнуть его, что он струсил, не показал себя достойным джигитом. Он даже хотел спросить об этом Астемира, который, как заметил Лю, не отходил от Казгирея, стараясь своим участием ободрить его, но в этот момент кто-то вошел и громко сказал:
— Автомобиль.
В самом деле, за окнами вдруг осветилось, откуда-то брызнул свет фар — раз и другой раз.
— Едет Инал, — сказал Шруков.
— Уже близко, — послышался радостный голос Веры Павловны.
И вдруг по какой-то странной связи Лю осенила мысль: «А ведь те, что ехали на подводе и потом остановились у какого-то дома, — Лю отчетливо вспомнил это, — они же на нас потом напали. Значит, если вспомнить этот дом, можно узнать, кто напал…»
Действительно, это было очень серьезное и важное соображение.
И опять таки вспомнилось, как в детстве Лю тоже удалось благодаря счастливой случайности подслушать чужой разговор, узнать, где прячется неуловимый Жираслан. Тогда тоже с ним была Тина…
Как неожиданно все связано в жизни, как неожиданно и странно все сплетается, прошлое захватывает настоящее, за настоящее уже что-то цепляется от будущего. Как много нужно понимать. Ну вот разве все было ясно в том, что и сейчас происходит на его глазах?
Казгирей незаметно отозвал Астемира в сторону, и Лю услышал, как Казгирей сказал:
— Друг мой! Ты видишь, меня подхватил и понес бурный поток, подхватил, как тогда подхватило трактор и Жираслана. И со мной тоже может случиться все. Вот моя просьба: возьми и передай письмо Степану Ильичу. Все последние ночи писал его кровью и совестью. Согласен?
— Согласен, — тихо отвечал Астемир.
— А этот поясок узнаешь? — Казгирей обеими руками подал тонкий кавказский поясок с дивной чеканкой по серебру. Астемир не раз видел этот поясок на праздничной черкеске Казгирея.
— Твой поясок, — сказал он.
— Этот поясок моего деда Цаца. Передашь его вместе с письмом Степану Ильичу, прошу тебя.
В комнату вошел Шруков, за ним, едва сдерживая волнение, показалась Вера Павловка, она все шептала: «Идемте, идемте скорее».
Она, Шруков и Астемир вышли за порог.
Казгирей остался возле раненых.
Лю поспешил за отцом. Он мучительно размышлял о своей догадке насчет дома, у которого останавливалась подозрительная телега, и о сцене, невольным свидетелем которой он только что стал.
На дворе было сыро и холодно. В тумане колыхался свет от фар автомобиля, который был уже совсем близко.
Уже слышались приветственные возгласы:
— Салям алейкум, Инал! Салям алейкум, Эльдар!
В машине, кроме Инала и шофера, были Эльдар, Курашев, окружной следователь по особо важным делам по фамилии Свистяшко, хирургическая сестра и старый, всеми уважаемый доктор из нальчикской больницы, хирург Василий Петрович, который лечил в свое время Сарыму, лечил он от ран и Жираслана.
Сразу по приезде Инал собрал срочное совещание в передней комнате, где у стены оставалось лежать длинное тело, покрытое рогожей. Не важно, как называлось это совещание, бюро или не бюро, неотложность серьезнейшего разговора была очевидной.
За перегородкой Василий Петрович приступил к своему делу.
Инал быстро ознакомился с главными подробностями и сразу дал направление следствию: прежде всего выяснить, дома ли те лица, которых можно подозревать в соучастии? Установить это, опросить подозреваемых — вот чем должны заняться Эльдар и Свистяшко прежде всего.
Благополучный исход происшествия для Веры Павловны не мог не порадовать Инала, но, разумеется, он и вида не подавал, что это придает ему силы, наоборот, внешней сдержанностью быстро охладил порывы жены. От глаз Казгирея, однако, не ускользнуло некоторое благодушие Инала. Но именно теперь, пока Инал шутил, собирая людей, обещая представить женщин к правительственной награде, Казгирей начал понимать всю бездну опасности для себя. И в самом деле, вот Инал уже стал другим, пожевал, по обыкновению, губами, потрогал подстриженные усики, отбросил воображаемые карандаши на столе и сказал:
— Ну, выкладывайте сюда.
— Что выкладывать? — спросил Шруков. — Листки. Воззвание, в котором Казгирей Матханов провозглашается великим визирем. У кого они?
— Астемир, давай листовки, — распорядился Шруков и тоже откатил от себя воображаемые карандаши.
Вокруг стола сидели Инал, Казгирей, Астемир, Шруков, Курашев, члены местной ячейки, активисты. Не было только Каранашева, уехавшего добывать листовое железо.
Астемир выложил пачку листовок на стол.
Лю был счастлив тем, что доктор Василий Петрович разрешил ему остаться в комнате и помогать, но он не забыл, что нужно сообщить Эльдару о своей догадке. Он внимательно прислушивался к происходящему в передней комнате и выжидал удобный момент.
Больше всего и горячее всего говорилось о необыкновенной находке — связке листовок с воззванием, найденной у убитого Жираслана. Действительно, факт был потрясающий. Не все и не сразу поняли, какую силу приобретает эта улика в руках Инала. Но как иначе истолковать очевидный факт? Перед лицом этого бесспорного факта любая попытка приуменьшить его значение казалась уже подозрительной. Неуместно было бы говорить о заслугах Казгирея, но и нелегко было сочетать привычное представление о Казгирее с обвинением в прямом или косвенном участии в страшном бандитском деянии.
Инал, конечно, не хуже Астемира понимал случайный характер всех зловещих совпадений и сопоставлений. Но, понимая это, государственный человек Инал знал, что он не смеет не возбудить обвинения, имеющего целью благо конечное. Какое может быть сомнение? Политические банды идут в атаку в Бурунах, в Гедуко, в Батога именно со знаменем Казгирея Матханова в руках.
— Кому еще неясно, кто является идейным руководителем и вдохновителем бандитского шариата? Или вы хотели бы услышать своими ушами, что они орут, размахивая шашкой: «Да здравствует Казгирей Матханов!» Что ж, может быть, они и кричат это…
— Что ты говоришь, Инал? — в один голос воскликнули Астемир и Курашев. — Сейчас ты скажешь, что сам Казгирей скачет впереди и размахивает шашкой.
— Этого я не скажу, но для меня тут ясны все связи. Мы не дети. Все хорошо понимают, что я хочу сказать: Казгирей Матханов стал идейным знаменем контрреволюции. Казгирей Матханов не только уклонист и националист, он знамя всех контрреволюционных сил. Это естественное завершение пути буржуазного националиста. Вот что я хочу сказать. И если кто-нибудь из вас еще сомневается, кому-нибудь это неясно, то пора понять, пора раскрыть глаза. Пора поверить тому, что я утверждал и раньше.
— Если ты это знал, то почему не сказал об этом хотя бы вчера на чистке? Ведь только вчера мы разбирали дело Матханова, — удивился Астемир.
Но Инал не отступил:
— Не говорил об этом на чистке потому, что все прояснилось днем позже, когда в интернате обнаружили склад оружия. А сейчас и совсем ясно, как под солнцем на снежной вершине. Тебя удовлетворяет ответ? Вот вам прямая связь между тем и другим! Вот ответ! Инал подхватил пачку листовок, поднял над головой и швырнул их на труп Жираслана, листовки разлетелись. Но тут же, торопливо и широко шагнув, Инал быстро подхватил несколько листовок и засунул их за пазуху, как будто не он сам отбросил их, а у него пытаются отобрать важное вещественное доказательство справедливости его обвинения.
— Ничего не скажешь, старый печатник! — иронизировал Инал. — А я скажу, вот вам прямая связь между «просветительской» деятельностью шариатиста и политическим преступлением…
— О чем ты говоришь, Инал? — опять воскликнул Астемир, и трудно сказать, чего было больше в его восклицании, возмущения, досады или горечи. — Какое преступление? Какой склад оружия?
— Обратись к Эльдару, он все расскажет тебе.
— Что он расскажет? Так можно найти связь между этими бандитскими листовками и прошлогодним разливом Уруха.
Астемир пытливо посмотрел на сына, в этот момент выглянувшего из второй комнаты, как будто собирался допросить Лю насчет мифического склада.
Лю становилось не по себе от всего, что он только что услышал. Какие слова! Какие обвинения! «Какой же у нас склад, — думал Лю. — Разве это можно назвать складом? И какой же Казгирей буржуй, контрреволюционер? Что Иналу нужно от Казгирея, чем он недоволен?»
Правда, Лю не спрашивал, как иные большекружечники, кто главнее, Инал или Казгирей. Он понимал, что при желании Инал не только может сменить Казгирея в интернате, но даже, и об этом особенно страшно думать, посадить Казгирея в тюрьму, как посадил туда Ахья, как выпроводил в Соловки Саида и Адама, и все-таки ему было непонятно, зачем Казгирей терпит нападки, молчит, а все другие, и даже дада Астемир, позволяют Иналу нападать на Казгирея. Думасара не раз говорила: людей, которые умеют сочинять песни и пьесы, нужно особенно оберегать, они так же нужны народу, как хороший урожай. И вот теперь, вместо того чтобы просить Казгирея написать новую пьесу о том, как убили Жираслана, Инал корит Казгирея, кричит о каком-то складе и преступлении. Странно, очень странно…
Сарыма время от времени подходила к столу, за которым мужчины вели дебаты, и меняла чаши с айраном или бузой, наполняемые хозяйкой дома.
Но вот уже и Шруков, который особенно налегал на бузу, стал кричать, что банды прячутся в скалах и потому без пушек их оттуда не вытравить.
— Валлаги, — кричал он, — Инал прав, поднимая кулак кверху. Пора ударить кулаком, под который попадет и Казгирей, пора грохнуть из пушек…
— Спросили ворона, — негромко произнес Казгирей, — почему клюешь птенцов? Ответил ворон: а за то, что они черные.
— Что ты хочешь этим сказать? — все более входя в раж, кричал Шруков.
Но Казгирей не отвечал.
Астемир вдруг вспомнил недавние слова Думасары о петухе, бросающемся на рассыпанные зерна. И он ответил вместо Казгирея:
— А то, что и ты попадешь под клюв, если мы не попридержим за крылья петуха. Вот что я вам скажу, джигиты! Я еще председатель комиссии по чистке. Только вчера комиссия вынесла решение о Казгирее, и мы не видим сегодня достаточных причин немедленно отнимать у Казгирея партбилет. А покуда у Матханова билет члена партии, мы не позволим с ним так разговаривать, а тем более арестовать его. Положение серьезнейшее.
Курашев что-то записывал себе в блокнот. Инал старался заглянуть в блокнот Курашева. Курашев, делая вид, что не замечает попыток Инала, прикрывал блокнот рукой и плечом. Это, видимо, бесило Инала. Продолжая писать, Курашев вслед за Астемиром сказал:
— Да, да, серьезнейшего отношения требует этот казус. Я тоже думаю, что мы сбились и действуем не по-ленински.
— Казус? Не по-ленински? — язвительно повторил Инал. — Разве здесь место состязаться в юридической терминологии?
— А разве тут место так грубо, наотмашь бить человека в душу? Как мы смеем так бить Казгирея? Зачем необоснованно обвинять его? — не успокаивался Астемир.
— А кто мне помешает, Курашев? Ранен Аюб, убиты красноармейцы… Как ото случилось, если в горах действуют безоружные люди?
— Ты хочешь войны менаду Советской властью и безграмотными людьми, заносишь руку на Магханова… Казгирей Матханов — шах бандитов! Подумать только!
— А почему бандиты не восхваляют имени Шрукова или хотя бы твоего, Астемир? Шрукову они готовят расправу. Бандиты знают, кто ест кислое молоко, а кто пресное. Тех, на поддержку кого они рассчитывают, надо убрать прежде всего.
Казгирей сидел, облокотясь о стол, зажав между ладоней отяжелевшую голову. Инал все еще говорил:
— Нам хотят опалить усы, а мы подставляем то одну щеку, то другую.
Астемир глубоко вздохнул, будто в его груди скопились все ветры долин.
— Но я и тебе не позволю опалить мои усы.
— То-то твои усы коротко подстрижены! — опять съязвил Инал, хотя у него у самого усы были подстрижены.
— Нет, товарищ Инал Маремканов, так мы разговаривать не будем, — потерял терпение Астемир. — На личность не переходи!
Лю понравилось, как дада Астемир хлопнул рукой по столу и крикнул на Инала. Но в этот момент Василий Петрович позвал его:
— Если хочешь помогать, помогай, иначе уходи отсюда.
Нелегко было Лю одновременно наблюдать за тем, что происходит там, в передней комнате, и не сердить доктора, который бесшумно работал блестящими щипчиками и ножичками.
Другой доктор и женщина, приехавшие с Иналом, ловко помогали Василию Петровичу. Помогала и Вера Павловна. К ней вернулась ее оживленность, она разрумянилась, глаза опять стали блестящими и добрыми. Она и Сарыма то и дело шепотом приказывали Лю убрать обрывки марли, напитанные кровью, вату, поднести ведро с водой.
Вытирая руки полотенцем, доктор Василий Петрович наконец сказал:
— Девочку спасем, если успеем перелить ей кровь… А этого, — он, очевидно, имел в виду Аюба, — едва ли.
Лю очень хотел отдать свою кровь Тине или Аюбу, если это может помочь им. Он не раз слышал выражение: «Готов отдать свою кровь для спасения другого», — и был бы рад, если бы ему представился такой случай.
А в передней комнате продолжался спор:
— Это дело прежде всего партийное, политическое, — слышался голос Астемира. — Если сами не сумеем разобраться, то подождем Коломейцева. Степан Ильич уже выехал.
— Откуда ты это знаешь? — спросил Инал, хотя и сам он уже знал о выезде Коломейцева.
Именно об этом ему сообщили по телефону во время домашней пирушки, а потом была телеграмма. Коломейцев выехал в Ростов, откуда поедет в Нальчик. Инал хотел бы придержать эту новость, но вот, оказывается, о ней знает и Астемир Баташев, который продолжал говорить взволнованно и убежденно:
— Не надо пока начинать следствие. Зачем торопиться? Воздержимся. Я получил телеграмму от Коломейцева: едет. Хорошо ли будет, приедет: «А где же Казгирей, почему его не видно?» — «Казгирей в тюрьме». Нужно ли это? Но почему же ты сам молчишь, Казгирей? Почему ты ничего не скажешь, Курашев?
Курашев поднял глаза на Астемира.
— Мне рано говорить. Я — сова… сова Минервы. — Курашев перевел взгляд на Казгирея, морщины трудной думы обозначились на переносице. — Но ты, Казгирей, действительно, не молчи, помоги нам, говори, Казгирей! Говори!
— Я совсем больной, — устало проговорил Матханов, — хоть в больницу ложись.
— Думаешь убежать — не убежишь, — убежденно сказал Шруков. — Караульных мы поставим надежных, шариатистов среди них не найдется.
— Меня будет караулить моя совесть! — вспыхнул Казгирей.
— А она у тебя есть? — язвительно заметил Шруков.
Инал вмешался, повторяя призыв Астемира:
— Не мельчите, не переходите на личности! Может, у Казгирея и есть совесть, только не партийная совесть.
— Валлаги, я так думаю: партийная совесть — это ленинизм, — сказал Курашев.
— Ленинизм, ленинизм! — возвысил голос Инал. — Что значит ленинизм? Кто нам показывает, что такое ленинизм? — Инал сделал паузу. — Товарищ Сталин! — Он сказал это неторопливо и величаво, протянул вперед руку, как для клятвы. — Наш вождь показывает образцы понимания ленинизма и в книге и в жизни. Товарищ Сталин служит мне примером, с ним я всегда сердцем согласую свои решения, и в этом я вижу свою силу, поэтому и беру на себя смелость отождествлять свою волю с волей народа и партии. Мы протягиваем руки к нему, и он осеняет всех нас. Разве это не так? Какие тут возможны разнотолки? Товарищ Сталин — вот олицетворение ленинизма на данном этапе. Вот наша главная книга, Казгирей. Товарищ Сталин — наша совесть, для которой не существует ни громких имен, ни авторитетов, если люди покачнулись или обнаружили гнилые корни. Он все знает, все может, но ему трудно. Он должен знать о нашей любви к нему, о том, что к нему мы протягиваем свои руки. Давно ли мы выгнали Троцкого? А разве Троцкий был менее известен, разве его имя меньше гремело, чем имя Казгирея Матханова в Кабарде, в Ингушетии или Дагестане? Но я, между прочим, согласен, — голос оратора начал затихать. — Валлаги, иди в больницу. Это я тебе говорю, Казгирей. Пусть будет меньше шума, если ты сам не постараешься нашуметь. А мы управимся без тебя. Мы подождем. Мы уважаем Степана Ильича и помним, что все-таки это Степан Ильич направил тебя сюда…
— Я сам решил вернуться на родину.
— Ну, прежде чем решил, ты немало думал, а Степан Ильич поддержал. Без поддержки Степана Ильича ничего бы не вышло. Дело партийное. И я всегда прежде всего помню, что я член партии, — и опять Инал загремел, забывши, должно быть, что рядом за стенкой тяжело раненные люди, — и я никому не позволю обвинять меня в антипартийности! Верность партии Ленина — Сталина, верность самому товарищу Сталину для меня превыше всего. Если бы мой отец встал из могилы и действовал бы против партии, я не пощадил бы его… Я знаю, иные думают, Инал сводит счеты со своим кровником Казгиреем. Чепуха! Это было бы проще всего… Чепуха! Вот что я вам скажу: вы любите толковать о народных традициях, усматриваете в них мудрость. Верно! Во многом из того, чего придерживается народ, есть и правда и мудрость. По каким законам Аюбу удалось застрелить Жираслана? Почему? По праву первого выстрела. — При этих словах, как бы не ожидая услышать их от Инала, Казгирей поднял глаза и стал слушать с особенным вниманием. — Вы знаете народное поверье, — все более увлекался Инал, — правый всегда победит, потому что аллах дает ему силу и прозорливость.
Заседание кончилось.
Встревоженные или просто любопытные люди, толпившиеся под окнами, понемногу расходились. Эльдар и следователь Свистяшко продолжали обходить те дома и хозяйства, которые были на подозрении. Важно было сейчас же установить, кто дома, кто в отъезде, почему Эльдару не терпелось выехать к месту происшествия, и он торопился. Ах, как помогло бы бесценное наблюдение Лю…
И Лю уже казалось, что наступил удобный момент. Видно устав от дебатов, Астемир сидел, глубоко задумавшись, и не сразу откликнулся.
— Вот видишь, Лю, — проговорил он, — тень ворона все-таки упала на нашего Казгирея. Думасара была права.
— Я рад, дада, что ты не позволил Иналу ругать Казгирея. Я хочу тебе что-то рассказать…
И в этот момент показался Василий Петрович в белом халате, в белой шапочке, испачканный кровью.
— Мешаем вам, Василий Петрович. Извините, пожалуйста. Но мы уже кончили. Как там у вас дела?
— Нужна кровь для переливания, — деловито проговорил врач, — первая группа. А я знаю, у Сарымы первая, и она сама предлагает. Как считаете? Где Эльдар?
— Эльдар ушел по делу, — отвечал за мужа Сарымы ее названый отец Астемир. — Но какие же возражения: нужно — берите. У меня тоже первая группа.
— Что ж, может, возьмем и у тебя, нужно не меньше восьмисот кубиков.
Василий Петрович сразу приступил к делу, он имел немалый опыт сложнейших операций в еще более непригодных условиях — в горах, кошах, в грязных и темных саклях.
Как ни интересно было бы подсмотреть то, что делает Василий Петрович для переливания крови, Лю понимал, что больше нельзя терять ни минуты, нужно наконец рассказать свое.
— Слушай, дада… — Лю рассказал все, что видел. Подвода, на которой ехали абреки, останавливалась здесь, в Нижних Батога, и люди, которые потом напали на магазин на колесах, совещались с какими-то другими людьми у белого домика в конце улицы.
Астемир схватился за голову, даже примял шапку:
— Ай-ай-ай, что ж ты до сих пор молчал!
— Я не хотел молчать, а сказать было некому.
— Как так некому… Ай-ай-ай… Доктор, я скоро вернусь. — Астемир вместе с Лю отправился разыскивать Эльдара.
По дороге, торопясь и спотыкаясь в темноте, Астемир говорил:
— Хотел я тебе дать важное Поручение, а теперь не знаю, давать ли. Нет, я шучу. Ты — аферим! Молодец! Большой молодец! Это ты здорово — сбросил камни. Но вот что, сын, — и Астемир понизил голос, — тебе здесь больше нечего делать, сейчас отправишься в Шхальмивоко к матери и там дождешься меня. Там я скажу, что тебе делать дальше.
— Хорошо, — отвечал Лю, хотя ему не хотелось оставлять Тину.
Астемир догадался о чувствах сына, и сказал:
— Зайдешь заодно к Чаче, мы привезем ее сюда, пусть Тина видит ее, а может, в самом деле какая-нибудь травка пригодится. Травки тоже нужны человеку.
— Валлаги, это хорошо! — обрадовался Лю, представляя себя в Шхальмивоко. Его глаза заблестели. Но тут вспомнились ему односельчане, мельник Адам и мулла Саид, какими видел он их в толпе ссыльных, и он промолвил безрадостно:
— А на мельнице теперь, наверно, скучно?
— Адама уже нет, — коротко сказал Астемир. — У нас, Лю, другой разговор: дело, которое я хочу поручить тебе, важно для судьбы Казгирея. Приеду завтра, как условились. И вот что я поручаю тебе… Но об этом не будешь пока говорить даже нане… Понял?
— Понял.
— Ты поедешь в Ростов.
Тут Астемир приостановился, наблюдая за сыном.
— Поедешь в Ростов, в крайкоме — знаешь, что такое крайком? — найдешь Степана Ильича, он сейчас там, и передашь ему письмо. Тебя в Ростове встретит одна женщина, поможет найти.
— Я непременно найду крайком… А какое письмо? — спросил Лю.
— Письмо к Степану Ильичу от меня и от твоего друга Казгирея.
— А Казгирей и твой друг. Он тебя хвалит.
— Хвалит? Приятно, когда тебя хвалит такой человек, как Казгирей Матхадов. Что бы ни случилось с Казгиреем, помни, Лю, этого человека, — переводя дыхание, проговорил Астемир. — Пусть слова учителя освещают тебе дорогу в жизни… Мы с ним товарищи по партии. Это очень много. Помни, Лю, это нелегко — быть другом такого человека…
— Трудно, но зачем кричать?
— О чем ты?
— Зачем Инал кричал на него, грозился? Ведь Казгирей ни на кого не кричит, а просто говорит, и когда говорит, ему всегда веришь… Вот так я думаю, дада.
— Кричать человеку на человека, конечно, не нужно, правда не любит крика…
ПИСЬМО И СМЕРТЬ КАЗГИРЕЯ
Лю всегда казалось, что Степана Ильича он узнает в любой толпе и днем и ночью.
Очевидно, эта его уверенность передалась отцу, отправлявшему сына в первую большую поездку, а что касается Думасары, то она и в прежние годы была спокойна и за старшего, Тембота, и за Лю. Если ее что-нибудь волновало, то не такие мелочи жизни, как отъезд сына или приезд сына, а опасность, которой постоянно подвергался Астемир в своем партийном или учительском рвении, но и в таких случаях, как известно, она держалась спокойно, храбро.
Астемир, под предлогом того, что младший едет в Москву в гости к старшему брату, проводил Лю до станции Прохладная, где пересадил сына в поезд Баку — Ростов.
На вокзале в Ростове Лю встретила Макка, жена Курашева, который известил ее телеграммой, и Макка безупречно выполнила свою задачу — сразу узнала парнишку в высокой бараньей шапке и в шинельке не по росту, с сумкой за плечом.
Чудеса большого города, конечно, поражали Лю на каждом шагу: такой шум, лязг, крики он представлял себе только на войне. Идет поезд — одни вагоны, без паровоза, не удивительно ли? Течет река в десять раз шире Буруна, а по ней спокойно плывет домик, и не один. Ни Лю, ни Макка не тратили времени зря. Горожанка Макка быстро связалась с крайкомом по телефону, узнала телефон Степана Ильича, дозвонилась.
Через полчаса Лю с Маккой вышагивали по широкой красивой улице — по одну сторону парк, по другую дома невероятной высоты, невиданной красоты. А дом, в котором находился Степан Ильич, возвышался над всеми другими, превосходя своим видом все другие дома: торжественность, сверкание больших стекол, блеск автомобилей у входа. О, тут стоял не один «линкольн».
Лю не обманулся — сразу узнал Степана Ильича. Он сам вышел на улицу, все такой же рыжеватый, с лицом в веснушках и веселыми глазами. Увидя Лю, Степан Ильич воскликнул:
— Ты ли это, сын Астемира?
— Это я, — внушительно отвечал Лю.
— Узнаешь ты меня?
— Узнаю.
— Похож ли я еще на учителя?
— Похож.
Лю не раз слыхал, что Степан Ильич похож на учителя. Об этом Астемир говорил еще в те годы, когда Степан Ильич жил в Кабарде. И в самом деле, Степан Ильич смолоду походил не то на учителя, не то на фабричного мастера. А собственно, он и сочетал в себе учителя с мастером, по крайней мере в глазах Лю. В те годы, когда Степан Ильич появлялся в Шхальмивоко, он всегда что-то объяснял окружающим его людям. Степан Ильич всегда был простым и добрым, и если оставался на ночь в доме Астемира Баташева, то в его карманах неизменно находились конфеты или пряники. Словом, что говорить, Лю и Степан Ильич с давних лет слыли кунаками.
Сейчас, при встрече в такой необычайной, новой обстановке, Лю старался не ударить лицом в грязь, был немногословен и говорил загадочно.
Степан Ильич понимал, что это неспроста, так же как и внезапное появление парнишки из Шхальмивоко в Ростове! Притом Степан Ильич никогда прежде не видел Лю в казенном обмундировании, в красноармейской шинели, в обмотках и в высокой барашковой шапке.
— Ай-алла, ай-алла! — восхищался Степан Ильич. — Но где же Астемир? Где Думасара?
— Нет, я с нею, — и Лю деловито кивнул в сторону застенчиво улыбающейся Макки Курашевой. — Ты знаешь прокурора Курашева?
Да, Степан Ильич слышал о прокуроре Курашеве, направленном в Нальчик для расследования беспорядков в Бурунах.
Первые порывы радости и удивления прошли. Лю дал понять, что у него дело чрезвычайной важности: с ним письмо и маленькая посылочка. Но все это поручено передать Степану Ильичу так, чтобы никто другой не видел, а здесь на улице много людей, прохожие то и дело посматривают на паренька в шинели не по росту и в высокой барашковой шапке. Надо что-нибудь придумать.
Выход был найден. Степан Ильич предложил пойти в сад. Ему не терпится узнать о последних новостях в Бурунах, в Шхальмивоко.
Не нужно забывать, что Степан Ильич был и учредителем, и первым заведующим первого детского учебного интерната, тогда еще в Нальчике. Как же дела теперь в Бурунах, довольны ли ученики своим новым заведующим, Казгиреем Матхановым? Доволен ли Казгирей Матханов своими учениками? Лю отвечал, что лучшего заведующего нет во всем подлунном мире, только один человек недоволен: Инал ругает Казгирея.
— Ты не верь Иналу, — строго предупредил Лю Степана Ильича. — Инал все выдумывает про Казгирея. Это знают и прокурор Курашев, и Астемир. Вот…
Лю хотел было тут же вынуть заветное письмо, письмо Казгирея, которое он ощупал у себя за пазухой на теплом теле, но, оглядевшись, решил все-таки подождать, пока они не войдут в пустынную аллею осеннего сада.
— Да, — проговорил Степан Ильич. — Ну давай, давай сюда. Макка, пожалуйста, присаживайтесь.
И через минуту Степан Ильич держал конверт с письмом Казгирея и свернутый змейкой кавказский поясок старинной чеканной работы по серебру. Степан Ильич не мог знать значения этого подарка, он просто не помнил изящного пояска, который, вероятно, в прежние годы ему приходилось не один раз видеть на Казгирее Матханове, а может быть, он тогда и не знал, что это фамильная драгоценность Матхановых, унаследованная ими еще от их деда Цаца. В этом пояске дед Цац выезжал сначала на восток к аварцам для переговоров с имамом Шамилем, потом в русскую крепость к князю Барятинскому. Но Степан Ильич, и не зная его истории, сразу оценил достоинства старинной вещи и с недоуменной улыбкой восхищения как бы взвешивал на ладони змейку пояска.
— А теперь, — сказал он, — теперь посидите тихо или погуляйте, я прочитаю письмо.
Степан Ильич распечатал конверт и погрузился в чтение:
«Вечно дорогой друг, Степан Ильич!
Возношу к тебе ладони, принявшие мысль от самого сердца.
Возношу слова еще выше, молю аллаха о том, чтобы слова мои были в той же мере необходимости и достаточности, какие царят всюду в природе. Не смею, бесценный друг, утомлять тебя лишним, но и не могу не доверить тебе необходимого.
Не удивляйся.
Но ты, конечно, хочешь знать причины и понимать цель.
Знаешь ли ты, Степан Ильич, что мой дед Цац был одним из тех кабардинцев, которые мыслили просвещенно и старались избавить наш народ от бесполезного самоистребления в борьбе с гигантами Севера в годы борьбы Шамиля с войсками русского царя?
Душа нашего святого деда, несомненно, перешла ко мне, я это чуял и знал, что должен оберегать ее святость.
Самой большой заботой в моей жизни, самой жгучей заботой всегда было избавить мой народ от кровопролития, от страдания. Не для того созданы люди, чтобы ненавидеть друг друга и убивать. И я всегда хотел сохранить в нашем маленьком народе любовь к мирному очагу, чуткость к душевному движению, понимание высокого слова. Это верно, что люди моего племени отличаются отвагой и воинственностью, но ведь им также свойственно чувство прекрасного; и я думаю, что вкус к оружию, к блеску воинского строя — это только примитивная форма того же чувства прекрасного, а задача каждого человека просвещенного — возвести понимание красоты на высшую ступень. Это было целью моей жизни, это смутно ощущал я еще отроком, когда, чуя свой долг, завещанный дедом, старался превзойти других в понимании духовных книг и арабской поэзии.
Я помню, как завидовал моим способностям мой кровник Инал Маремканов. Он не раз вызывался соревноваться со мною в умении читать и истолковывать стихи моего любимого поэта Руми. Но в те годы детства нам не удавалось встретиться с Иналом на этом поприще.
Я с благодарностью думаю о своих учителях, я не могу сожалеть о том, что они сделали меня таким, каков я есть. Мне суждено было стать таким, каким я стал. Общество и история производят свои силы из самих себя, как земля производит свои цветы, плоды и тернии…
Инал Маремканов произрастал в сторону иную. Инал Маремканов один из твоих учеников; я не скажу, один из твоих лучших учеников, ибо не каждый даже самый преданный или рьяный ученик неизбежно прославляет своего учителя. Я позволю себе сказать, бесценный Степан Ильич, хорошо зная твои взгляды и твою человечность, что тебе еще предстоит, вероятно, искать утешение, как искал его я, искал и не нашел. Надеюсь, что ты найдешь, ибо ты того заслуживаешь. Да поможет тебе аллах твердо держать в руке поводок своей судьбы!
Сам того не ведая, ты давно стал вровень с незабвенными учителями нашего народа. Кто же, как не Степан Коломейцев, приник к устам многих своих учеников и вложил в их грудь уголь, пылающий огнем? И мне был знаком этот жар, идущий от тебя…
Все лучшее, что я нахожу в Инале Маремканове, это тоже от тебя; и не твоя вина, что вместе с тобою, вместе с силой твоего внушения влияли на него и другие, грубые силы. Он есть таков, каков он есть, каким произвела его натура. Его достоинство — достоинство многих людей нашей эпохи, объединившихся в одной партии большевиков, людей, которым суждено стать энергией, динамикой революции.
Я прошу вместе с письмом передать тебе поясок моего деда Цаца. Дед подпоясывался им в тех случаях жизни, когда нуждался в хладнокровии и мудрости, он подпоясывался этим пояском и тогда, когда от имени кабардинского народа говорил с Шамилем, потом с генералом русского императора. Тогда впервые великие снега России бросили свой блеск на снега Кавказа.
Дед Цац многое предвидел и многое понимал. Он понимал, что не всегда право первого выстрела выпадает именно тому, на чьей стороне справедливость. Он знал и больше: нередко голос разума полезней, чем гром выстрела. И он предпочитал голос человека грохоту стрельбы. И я в конце концов унаследовал поясок моего деда вместе с его душой. И вот теперь, Степан Ильич, я прошу тебя принять этот поясок как символ нашей общей веры в грядущую мудрость, в совесть человека.
Великий русский народ, наследующий Радищеву, Пестелю, Ленину, осеняет светом своей души нашу маленькую Кабарду. То, что непонятно мне, тебе понятней. То, что непонятно тебе, будет нормой и обычностью для нынешних моих учеников. Жгучую заботу, с какой я надеялся оградить мой народ от страданий и несправедливости, мы должны перенести на наших детей, думать о здоровье и жизнерадостности этих душ. А мой корабль идет ко дну. Вокруг буря. Не только тень орла упала на меня… ночь! И где-то далеко, на горизонте, закатывается в тучу голубой полумесяц. Но ты, Степан Ильич, слышишь не призыв к спасению, а предупреждение: бойся несправедливой и беспощадной силы, присваивающей себе право поборника правды.
Если сможешь — с мольбой об этом я вновь возношу к тебе мои ладони, сердечный друг Степан Ильич, — обереги от ударов мою жену Сани и моих мальчиков, пускай тень, упавшая на меня, не затронет их души! Пускай небо Кабарды никогда и ничем не будет омрачено в их глазах. Небо моей родины должно стать светлым небом их отечества, пусть запах кабардинской земли станет сладчайшим запахом мира, чистота снежных вершин станет чистотой их гражданских помыслов! Не ради мрака, а ради света пробуждались силы революции, которую и я старался защищать, как мог…»
Степан Ильич, очевидно, не дочитал письма до конца, но он понял, вернее, угадал, почувствовал главное. Он уже не мог оставаться здесь на безлюдной аллее городского сада, в обществе Лю и Макки, шутить с ними, он деловито спохватился, записал адрес Макки, попросил у нее разрешения взять Лю с собой и сказал ему:
— Пойдем, Лю, будем звонить в Нальчик.
По голосу и глазам Степана Ильича Лю понял, что он соучастник очень важного дела взрослых.
И Лю оказался вдруг в большом кабинете с большими столами, с несколькими телефонами. Комната была гораздо больше любой классной комнаты, что в глазах Лю было пределом. Здесь могла бы вместиться вся школа, целая мечеть. А в глубине огромной комнаты за маленьким столом сидел человек, которого Лю не сразу заметил. Он что-то писал, но Степан Ильич смело спросил его:
— Из Нальчика не звонили?
— Нет, не звонили, а почему бы?
— Нужно звонить, вызывать Инала.
— Что такая срочность?
— Там что-то нехорошее. Не напрасно я поторопился, нет, не напрасно.
— Ну, что там еще? Ведь там же Курашев… а это кто с тобой?
— Познакомься, это Лю Баташев, сын Астемира Баташева из Шхальмивоко, с ним переслали письмо от Астемира и от Казгирея Матханова — на, прочти…
Чужой человек за широким столом взял письмо из рук Степана Ильича.
— Банды кишат там в горах. Там разве был только один знаменитый Жираслан! Маремканов не может справиться с ними. Оно, действительно, не легко, и я думаю, тут главная причина его раздражительности, — сказал человек и углубился в чтение.
Степан Ильич взялся за телефонную трубку, приговаривая:
— Перегибы, перегибы… головокружение… Пора отрезвляться… Забывают Ленина: никакими местными условиями нельзя оправдать беззаконие… Нальчик? Это ты, Инал? Маремканов?
Связь с Нальчиком установилась быстро.
Лю слышал, как Степан Ильич требовал Инала Маремканова и, должно быть, начал с ним разговор, — Лю даже казалось, что он слышит знакомый басистый голос в квакающих звуках, исходящих из трубки.
То, что испытывал Лю в большой комнате-кабинете, было сильнее всего, что чувствовал он с минуты отъезда из Нальчика. Первые впечатления в вагоне поезда, пересадка, расставание с Астемиром, толпы людей на вокзале и потом на улицах Ростова, встреча с Маккой, со Степаном Ильичом — все, казалось, отступает перед чувством ответственного соучастия в каком-то важнейшем деле взрослых, это чувство овладевало всем существом Лю. Ему было необыкновенно интересно, почти весело и одновременно страшно в этой большой, светлой и почти пустой комнате, где, как понимал Лю, Степан Ильич и незнакомый человек решают участь Казгирея.
Лю слушал, затаив дыхание, то, что Степан Ильич говорил в телефон.
— Это все не оправдание, — сердито говорил Степан Ильич. — Довольно перегибать палку. Еще не научились, еще вам не ясно? Немедленно освободите Казгирея Матханова из- под стражи, — все более сердился Степан Ильич. — Если здоровье Матханова позволяет, сейчас же отправьте его домой… Я сам сегодня буду говорить с Сани, вызову ее… Я буду здесь, пусть позвонит мне Курашев…
От этих сердитых слов Лю становился все веселее. Вмешательство, властное и справедливое, в события последних дней больше расширило мир подростка, чем его путешествие. Всегда ему казалось, что, как в басне, нет никого страшнее кота, никого нет сильнее Инала. О чем бы люди ни говорили, даже в семье у самого Лю, всегда все сводилось к одному: как на это посмотрит Инал? Правда, иногда проскальзывало напоминание о том, что и над Иналом есть власть, перед которой немеет и сам Маремканов. Но та власть где-то далеко, и хотя портреты Сталина висели всюду, вот и в этой комнате большие портреты мужчин и среди них самое видное место занимает Сталин, все же и этот могучий и таинственный человек, которого все чаще называют вождем, даже великим вождем, был где-то далеко, а Инал тут же…
И вот Лю слышал своими ушами, как гневно и требовательно Степан Ильич разговаривает с Иналом по телефону.
Лю втихомолку даже усмехнулся радостно, а веселиться было нечего: Степан Ильич говорил Иналу сердитые слова, предупреждал, что завтра или послезавтра сам приедет в Нальчик, требовал от Инала тех или иных объяснений, но при этом Степан Ильич не знал, что Инал отвечает ему так нескладно, как бы даже растерянно потому, что его самого лишь несколько минут тому назад потрясла весть о чрезвычайном происшествии в больнице.
Звонок из Ростова, как нарочно, раздался не более чем через полчаса после того, как Инал вернулся с похорон Аюба и ему доложили, что только что в больнице, где содержался подследственный Казгирей Матханов, произошел несчастный случай: Казгирей ранен.
Инал еще и сам не знал подробностей этого ЧП, а между тем подробности несчастья по своему духу вполне соответствовали его сущности.
Казгирей слег в больницу с высокой температурой по причине воспаления легких. Болезнь, однако, не мешала следствию. С утра до вечера, а иногда и по ночам два следователя, назначенные Эльдаром по указанию самого Инала, сменяя один другого, изматывали больного допросами.
Одно обвинение следовало за другим: тут было и общее вредительство на фронте народного просвещения, тут была и тайная связь с контрреволюционно настроенными элементами, Матханову приписывались и антисоветская пропаганда, и создание террористической группировки, вменялось в вину тайное хранение огнестрельного оружия и боевых запасов. Сверхопасному врагу народа инкриминировалось создание тайной мастерской по выделке взрывчатых веществ и бомб, подстрекательство масс к вооруженным восстаниям, снабжение бунтовщиков оружием и, наконец, руководство прямыми террористическими действиями в Гедуко и Бурунах. А среди строителей агрогорода Казгирей совместно с контрреволюционером-антисоветчиком Доти Шурдумовым, непримиримым личным врагом Инала, клеветником и пасквилянтом, вел разлагающую антисоветскую пропаганду, стараясь затормозить ход строительства первоочередного показательного объекта. Возникала жуткая картина подготовки отравления ответственных лиц, а именно Казгирей в сговоре с Казмаем собирались в горах во время охоты на кабанов отравить самого Инала Маремканова и ожидавшегося из Москвы Коломейцева. Злоумышленники Казгирей Матханов, Доти Шурдумов, Казмай из Верхних Батога и его сын Ахья уже приготовили яд. Казмай, старый охотник, имел обыкновение пропитывать разведенной синильной кислотой куски тухлого мяса диких кабанов и разбрасывать их в горах для уничтожения волков. Это и выдали как улики. Всего не перечесть.
Листовки с воззванием все завершили, наглядно доказывая связь Матханова с бандой Жираслана!
И Казгирей отчаялся: спасения нет. В редкие свободные от допросов часы, если жар и слабость не погружали его в забытье, он вспоминал Сани и своих детей, иногда свою молодость, дом своего отца Кургоко, где любили говорить: «Пустой дом — пещера, пустой стол — только доска». Любил вспоминать светлые надежды своей молодости и хотел верить, что его дети познают такую же сладость любви к народу, человека к человеку, какая была знакома ему. Но вот опять со стуком открывались двери, опять входил один из следователей, опять конвойный с винтовкой со штыком садился у дверей, и опять начиналось самое мучительное…
А следователей заботило только одно: как бы уязвить подследственного, унизить, лишить последней надежды. Ему говорили, что по делу привлечен даже Астемир Баташев, покрывавший Матханова потому, что сам когда-то учился в медресе…
— А Курашев? Позовите ко мне Курашева! — в отчаянии восклицал Казгирей.
— Вон чего захотел! Подайте ему Курашева. Да Курашев и знать тебя не хочет! До чего ты довел дело! Твои ученики и те стали бандитами. В интернате тоже идут аресты.
Казгирей смотрел на следователя расширенными глазами, не в силах произнести слова. Тот, видя, какое впечатление производит его выдумка, вдохновенно продолжал:
— И первым арестовали твоего любимца Сосруко, великовозрастного болвана и бандита. А может, не Сосруко твой любимец? Мы знаем, кто твой любимец, — многозначительно замечал следователь, — знаем, Советская власть все знает, знаем, что яблочко падает недалеко от яблони… Расплодил там разных поэтов и артистов! Думаешь, мы не знаем, почему твой помощник Жансох называется Джонсоном и в кармане у него всегда иностранный словарик, нам известна и эта агентура империализма…
— О чем вы говорите! Как смеете!
— Смеем! Валлаги, смеем. В ядовитом гнезде больше не будет яда. Смотри-ка, подавайте ему Курашева! Может, позвать Инала? Может, Коломейцева из Москвы? Вот на днях Инал открывает агрогород, новоселье социализма. Вот тогда они все и придут к тебе в гости.
И Матханов уже терял способность разбираться в этой циничной лжи; нервное истощение мешало ему представить себе действительность, какой она была.
Какова была позиция Курашева? Курашев считал, что в этой обстановке его визиты к Казгирею не принесут пользы. Ему казалось, что правильней временно устраниться, набраться терпения до приезда Коломейцева и тогда выступить. По этой причине вдвоем со Свистяшко он продолжал следствие по делу о бунте в Бурунах и о нападении банды Жираслана. Несомненно, Курашев проявил малодушие, хотя он и не знал истинного положения Казгирея, все время находясь в отлучке, в разъездах.
Что оставалось думать Казгирею? Его охватило полное отчаяние, когда он решил, что Курашев уехал, так и не заглянув к нему.
Он находился в полузабытьи, когда услышал за окном звуки похоронного марша. Что это?
— Что это? — встрепенулся Казгирей, обратившись к конвойному, неотлучно сидевшему у дверей.
— Похороны Аюба, — отвечал тот. — Посмотри, только не подходи к окну близко.
С большим трудом Казгирей приподнялся. Его маленькая палата находилась на втором этаже, окно было в двух шагах от койки, и Казгирею хорошо было видно похоронную процессию. Двигалась масса народа. И перед гробом, возвышавшимся на открытой платформе грузовика, обтянутым кумачом, и за гробом, позади, следовали кавалерийские подразделения. Над толпой развевались красные флаги. Сверкали медные трубы большого соединенного оркестра. Аюба хоронили со всеми почестями, «по большевистскому обряду».
Казгирей взволнованно искал глазами тех, кого хотел увидеть, и прежде всего Сосруко. Вот он! Рослый Сосруко шагал в оркестре с барабаном, ремень через плечо, и эффектно взмахивал колотушкой. От души сразу отлегло: Сосруко На свободе. Но Лю? Его Казгирей не находил.
За гробом народного героя, победителя Жираслана, шли партийные товарищи. Казгирей увидел Инала, Шрукова, рослого Тагира Каранашева, успевшего вернуться к похоронам из командировки, Нахо из Шхальмивоко и многих других. Шла невеста Аюба Бица, вся в слезах, но не в скорбном черном платье, как другие женщины, причитающие над гробом, а в белом свадебном наряде: она не успела надеть его на свадьбу. Все это увидел Казгирей. Но вот он уже не верил своим глазам: рядом с Иналом и Астемиром шел Курашев! Как! Значит, он здесь! Значит, действительно он не хочет прийти к нему! В глазах все поплыло, упало пенсне.
Конвойный оттеснял Казгирея от окна: «Ложись, Казгирей, ложись, говорят тебе!»
Он пытался оттолкнуть его винтовкой. Даже без пенсне Казгирей видел совсем близко у самой оголенной груди конец трехгранного штыка. И вдруг Казгирей крепко ухватил штык обеими руками и грудью навалился на острие…
Тело Казгирея в больничном халате сползло с койки. Казалось, всему конец. Но, к счастью, ранение было не опасным, и Казгирей скоро пришел в себя…
Это несчастье выбило из колеи даже такого человека, как Инал.
Еще вчера он обдумывал подробности предстоящего празднества по случаю новоселья в агрогороде. Готовя праздничную встречу Коломейцеву, он решил ускорить сроки открытия агрогорода, не останавливаясь перед тем, что иные дома еще не имели крыш, а иные печей. Тагир был отозван из командировки, не спал, не ел, в сверхударном порядке выполнял предначертания Маремканова. Иналу хотелось этим праздником смягчить впечатление от неурядиц последнего времени.
Так было еще вчера. А сегодня он уже готов отменить свои распоряжения, но, к сожалению, было поздно. Ему сообщили, что уже едут, приехали, располагаются на местах люди — посланцы всех соседних областей, округов и северокавказских областей. Всем хотелось открыть первую страницу небывалой книги, посмотреть на диво, выпестованное Иналом Маремкановым. И если еще вчера Инал собирался выехать в своей машине навстречу самым почетным гостям, то сейчас больше всего ему хотелось сесть в машину вместе с раненым Матхановым, благополучно отвезти его в Буруны, в маленькую комнатку интерната. Но он не мог этого сделать, нужно было ждать нового разговора с Ростовом. Курашев уже сидел на телефоне, собираясь с мыслями, листая свои блокноты.
О страшном происшествии знала и Вера Павловна.
Заботливо прикрыв раненого буркой, отправив машину и оглянувшись, Инал увидел жену невдалеке, на тротуаре: Вера Павловна не решалась подойти к мужу.
Машина с раненым укатила, но зловещая тень нагнала ее. В балке, не доезжая Бурунов, «линкольн» был остановлен вооруженными людьми. Осиротевшие, а вернее, озверевшие, сподвижники Жираслана вскочили на подножку и почти в упор несколькими выстрелами убили шофера и впавшего в дороге в забытье, прикрытого буркой Казгирея.
СОЦИАЛИСТИЧЕСКАЯ УНАИША
Степан Ильич приехал в Нальчик вместе с Лю, женой и детьми Казгирея. На вокзале их встречали Инал, Астемир, Курашев, Шруков.
Что и говорить, встреча была невеселая.
Ждать с похоронами уже не было возможности, решили хоронить в тот же день.
Празднество по случаю открытия агрогорода было назначено на другой день. Небывалые толпы народа продолжали стекаться в Буруны — из всех аулов Кабарды и Балкарии, из Осетии, Абхазии, Дагестана, Чечено-Ингушетии, Адыгеи, Карачая и Черкесии. Ехали на машинах-грузовиках, на арбах и мажарах с впряженными в них волами, на подводах. И почти на каждой подводе сидел седоголовый старик, на перегруженных машинах то и дело слышался детский плач, мелькали красные пионерские галстуки. Стечение народа превзошло и свадьбу Инала, и даже дни партийной чистки. И трудно было решить, что более привлекало людей — открытие агрогорода или похороны Казгирея Матханова. Каждый высказывал свое мнение по поводу трагической смерти Казгирея. Уже почти все знали, что из Москвы приехал человек, человек очень важный, в прошлом учитель Инала и Казгирея, несравненный аталык, наставник. Многие помнили выступления Степана Ильича в первый год Советской власти, помнили его речи, произносимые под красными флагами, то с подводы, то прямо с коня, а то и с крыши дома. Считали, что Степан Ильич приехал для того, чтобы установить, кто же теперь после смерти Матханова будет соревноваться с Иналом, не Астемир ли? И как теперь жить без Казгирея Матханова, у кого искать доброго слова в трудную минуту?
Но все затихало при появлении печальной процессии. Громко и твердо отдавался по мерзлой осенней земле шаг людей, возложивших на свои плечи носилки с телом Матханова, завернутым в бурку.
У пролома в каменной ограде мусульманского кладбища выстроились ученики интерната. Процессия приближалась, оркестр был наготове. И вот по знаку Дорофеича блеснули трубы, сдержанно зазвучал траурный марш. От великого горя не один только Лю лишился сил и не был способен в этот час играть на трубе. И, вероятно, поэтому особенно трудно было музыкантам поспевать за быстрым шагом похоронной процессии. По мусульманскому обычаю, похоронный ритуал совершается быстро и деловито. И как ни просил Дорофеич помнить, что музыка не поспевает обычно за похоронным шагом, люди забывали эту просьбу и по старой привычке шли твердо, сосредоточенно и быстро.
Над свежевырытой могилой Астемир произнес речь. Горе и ему мешало говорить, и все же все запомнили его слова о незаменимой потере, о злой разбойничьей пуле, вырвавшей у народа его лучшего друга.
В последнюю минуту и Инал склонился над свежей могилой, но речи не произнес. Это дало повод иным подумать с удовлетворением, что Астемир теперь будет главнее Инала.
Толпа разошлась не сразу. Старый закон не разрешал женщинам находиться у могилы мужчины — здесь оставались бесчисленные родственники и почитатели покойного из его родного аула Прямой Пади, из Малой Кабарды, из Абхазии… Но вот ушли и самые упорные — кладбище обезлюдело, расчистилась улица. Тогда у свежей могилы можно было увидеть двух женщин, одна из них была Сани, другая — Матрена. Это нарушало древний запрет, но Сани понимала, что новые люди не упрекнут ее.
Неподалеку от женщин под чьим-то древним могильником пристроился Лю, стараясь утешить и развлечь малолетних детишек Казгирея — сама Сани попросила его об этом.
На всю жизнь запомнил Лю тот момент, когда над бугром свежей земли безутешная вдова развязала тугой мешочек, из мешочка посыпалась земля, сухая, как песок. Это была пересохшая земля с могилы родителей Сани, из Турции. Затем Сани сгребла сырую, рыхлую, глинистую землю со свежей могилы и вновь наполнила мешочек. Не отнимая его от груди, она припала к могиле мужа.
Старое это кладбище вело свое начало, должно быть, еще от тех времен, когда, согласно легенде, здесь, в долине шумных Бурунов, поселились первые люди, легли в землю первые покойники.
С вершины холма, где был захоронен Казгирей, видно далеко во все стороны. И когда Лю оглянулся на запад, куда ушло и закатилось солнце, он увидел там агрогород. Лю заметил даже арку, воздвигнутую при въезде в него. По дороге к агрогороду и на равнине перед ним темнели обширные пятна, иногда передвигающиеся, как будто там в сторону агрогорода двигались войска. Действительно, это были люди, кони, волы, подводы и мажары многотысячного табора, располагающегося в ожидании праздника.
Не одного коня загнал за эти дни Тагир, стараясь все предусмотреть, всюду распорядиться.
А главному строителю было о чем подумать, о чем побеспокоиться. Не мало огорчений доставил один только вездесущий Давлет. Он уже и тут преуспел. Ему не давала покоя трибуна, обитая красной материей: не было сомнений, что отсюда, именно с этой трибуны произнесут речи. Давлет вспомнил воздвигнутый им в Шхальмивоко помост, с которого и он когда-то произносил речи. До сих пор в летописях аула сохранилось воспоминание о башне Давлета.
Удивительно ли, что Давлет теперь мечтал получить право взойти на трибуну хотя бы после Тагира и Шрукова и во что бы то ни стало прославиться.
Пока что Давлет успел поссорить между собой семейства новоселов. Он сразу обратил внимание на то, что в некоторых домах дверные ручки обыкновенные, железные, тогда как в других сделаны из стекла. Как пройти мимо?
Непорядок! Нечестность! Несправедливость! Почему одним стекло, а другим железо? И вот он начал разжигать чувство самолюбия у обойденных новоселов и дал понять, что только его речь, произнесенная с трибуны, может исправить несправедливость.
Не перечислить всех причин — и серьезных, и смехотворных, — по которым Тагир в последние дни перед вселением в новые дома не имел отбоя от жалобщиков. И он понимал, что жалобщики не успокоятся, того и гляди, испортят праздник: старик Хапов будет жаловаться Иналу, а то и самому Степану Ильичу, человеку из Москвы, на то, что его сын хочет записаться в колхоз вопреки желанию родителей, а семья лишенцев Зензеновых, прослышав, что в ауле Гедуко с Локмана Архарова снято звание лишенца, требует для себя того же. И как это сделать, если Зензеновы объявлены рвачами и лишенцами за то, что требуют за свою дочь калым больший, чем в свое время они отдали, когда женили сына.
Так или иначе, всех нужно успокоить, предусмотреть всякую мелочь. Выдержит ли помост, сколоченный для хора? Твердо ли заучили девушки слова новой песни, сочиненной самим Тагиром на свадебный мотив кафы Инала? Беспокоило и пустое место, оставшееся незакрашенным на красивой арке после слов «Бурунский агрогород». Дальше предполагались слова «имени Инала Маремканова», но, как известно, Инал не только запретил писать их, он не позволил Тагиру закончить речь на партийной чистке во славу головного журавля, разжигателя идейного костра. А ведь Тагир не меньше Давлета мечтал о радости произнести свою речь с трибуны агрогорода.
Никто лучше Казгирея не умел разобраться в людских досадах и обидах, нуждах и фантазиях и посоветовать другому, и это сейчас осознали с особенной силой многие, не только Тагир. Это понял и Инал. Ему тоже было нелегко разобраться в жалобах, хотя он, как никто другой, знал, кто чем здесь дышит, в какую сторону смотрит конфорка плиты в каждом новом доме.
Инал чувствовал даже некоторую неуверенность и неподготовленность к предстоящему выступлению. Как держаться, о чем говорить? Он понимал, что все находятся под впечатлением смерти и похорон Матханова. Ему уже докладывали, о чем толкуют в народе, а если и не все знал, то легко представлял себе, что говорят его недоброжелатели и враги. Мало ли было таких разговоров по поводу его свадьбы? Мало ли было толков еще в те дни, когда Матханов был в больнице под следствием? И в этом состоянии некоторой растерянности (не будь здесь Коломейцева, он, конечно, чувствовал бы себя свободней и уверенней) Инал испытывал вместе с тем и удовольствие от того, что Степан Ильич рядом с ним. Что и говорить, ему уже пришлось выслушать от Коломейцева немало горьких истин, и все-таки его радовало присутствие Коломейцева, как ученика может радовать привязанность учителя.
Вдвоем после того, как разошлась толпа, они долго шагали вдоль кладбищенской ограды и о многом успели переговорить. Решено было немедленно же записать на вдову Матханова остатки старого дома в Прямой Пади с усадебным участком, а сирот зачислить в интернат на государственный счет до их совершеннолетия.
Но эти решения принять было нетрудно, Инала беспокоило другое. Не давало ему покоя неожиданное осуждение тех мероприятий, которые, он рассчитывал, должны бы получить одобрение вышестоящих инстанций. Вот он выполнил пятилетний план коллективизации за полтора года (по крайней мере, Иналу казалось, что он выполнил этот план), а Степан Ильич говорит, что это за бегание вперед, насилие, вред. Он собирался открыть в агрогороде коммуну, а Степан Ильич говорит, это головокружение, зазнайство, самомнение. Дескать, не тут главное звено, за которое надо ухватиться, чтобы вытащить всю цепь. Он берет середняка за бока именно с целью, чтобы середняк не взял сторону кулака, а взял сторону бедняка и пошел в артель, а Степан Ильич утверждает, что это дискредитация смысла коллективизации, искривление партийной линии, приводящее к усилению врага. А закрытие мечетей? И тут Степан Ильич находит только голое администрирование. «Подумаешь, — говорил Степан Ильич, — какая революционность! Видно, ты плохо прочитал статью Сталина «Головокружение от успехов», плохо усвоил другие его выступления, в которых он осмеивает руководителей, начинающих коллективизацию с того, что снимают колокола с церковных колоколен. Плохо знаешь Постановление ЦК, ставшее теперь уже знаменитым, от пятнадцатого марта этого года, из которого видно, что именно по воле ЦК Сталин указывает на ошибки, требует разумного отношения к делу. А то в самом деле только и слышишь: «Мы все можем, нам все нипочем!»
— Один такой же командир, как ты, — говорил Коломейцев (и этот упрек был особенно неприятен Иналу), — хотел «командовать социалистическим боем, не покидая постов», устанавливал разные должности специальных командиров и по учету, и по наблюдению для того, чтобы «занять в артели командные высоты», а в результате разложил весь колхоз, погубил идею…
Вот на что указывал Степан Ильич и напоминал при этом Иналу, что почти все примеры приведены им именно из работ Сталина, на которые так любит ссылаться Инал. «Но не думай, — замечал Коломейцев, — что если даже ты выучишь наизусть выступления Сталина, этого будет достаточно. Нужно хорошо знать жизнь, широко понимать ее, широко и бескорыстно служить делу революции…»
Это больше всего беспокоило Инала. Такое замечание казалось ему несправедливым. Если еще можно его обвинить в «головокружении от успехов», то можно ли отказывать ему в бескорыстном стремлении освободить Кабарду от религиозных и шариатских предрассудков? Он деликатно напоминал Коломейцеву о другом известном Постановлении ЦК партии по вопросу о свободе вероисповеданий.
— Ты же вспомни, — говорил Инал Степану Ильичу, — в том документе речь идет о церквах, но о мечетях там ничего не сказано.
На эти слова Степан Ильич только усмехнулся.
— Вот как, — проговорил он. — Теперь больше, чем когда бы то ни было, я вижу, что тебе надо учиться. Иное наступает время, и революции теперь нужна не только энергия, которой у тебя так много. Это признавал и Казгирей. — Степану Ильичу вспомнилось письмо Матханова, он помолчал и продолжал задумчиво: — Теперь нужна еще и мысль. Нужна, как никогда. О, как нужна! Вступаем в сложное время. Все мы везде и всегда должны думать — и в этом опять-таки был прав Казгирей… Подумать только, нет Казгирея… Астемир хорошо сказал: разбойная пуля вырвала живое мясо…
— Эта пуля предназначалась мне, — мрачно и как бы в свое оправдание проговорил Инал.
— Эта пуля могла поразить любого из нас, — отвечал Коломейцев. — Она будет грозить нам до тех пор, покуда агрогорода не станут всеобщим достоянием, и все дело в том, как достичь этого всерьез… Вот ты спрашиваешь: о чем завтра говорить? Об этом и говори. Нужно, чтобы люди поняли, что и мы не удовлетворяемся одним агрогородом. Ты называешь его книгой. Пусть так. Но твоя книга раскрыта для немногих, а нужно, чтобы подобные книги были в руках у всех. Вот тогда и не будут в нас стрелять. Это и должно составлять нашу главную заботу. Пусть это понимают и Шруков, и Тагир Каранашев, и Лю, сынок Астемира… А то вот твой Тагир докладывает мне, в каком порядке он предполагает пустить процессию: сначала грузовые машины с хором певцов и с флагами, потом трактор с тягачом, а в хвосте подводы и арбы. Но разве в этом суть? Тебе и самому, видимо, смешно. Смеешься. Конечно, смешно. Об этом ли надо думать, о таком ли порядке? Тагир говорит: «Будет красиво, все пройдут под аркой; главное, не нарушить порядок, а то тут много разных жалобщиков и клеветников». Нет, товарищи, думайте о другом порядке, о порядке чувств у людей, о порядке в их головах и душах, о порядке в их домах, а не только о порядке демонстрации! Подумай, Инал, что пережил и что переживает твой народ — разве легко человеку вживаться в социализм? Вот Казгирей… все он, наш дорогой, незабвенный Матханов… он все это понимал и прежде всего думал об этом… Пойдем-ка, Инал, посмотрим еще разок на его могилу, завтра на демонстрации будет уже не до этого.
— Почему только демонстрация, — улыбнулся Инал, — не демонстрация — социалистическая унаиша. Это сам Каранашев придумал.
— Социалистическая унаиша? Ну что ж, это выражение неплохое, можно принять, — развеселился и Степан Ильич. — Унаишу я видел не раз. Если не ошибаюсь, это первый приход невесты в ее новый дом. Я не против унаиши. Что хорошо, то хорошо. Что красиво, то красиво. Но когда невеста переступает порог нового дома, то это ведет только к переменам в семье, а мы меняем жизнь всего народа. Это потруднее. Нам нужен другой пир. И, как говорят у вас, вероятно, придется немного опалить усы тем, кто слишком лихо и беспечно их закручивает, кое-кого накормить перцем. Может быть, это отрезвит их…
Инал и Степан Ильич снова пошли среди старых могильников. Уже совсем стемнело. Инал старался вести Степана Ильича по ровным местам, в обход густых зарослей. Степан Ильич продолжал говорить вполголоса:
— Не надо преподносить агрогород в пол- сотню домов целому народу как большой скачок вперед, не надо было бы по этому поводу устраивать торжества и празднества…
Инал покорно слушал, но внутренне не соглашался. Ему не хотелось отказаться от любимой своей мысли: ведь есть не только простые учебники, есть даже специальные учебники для слепых, а неграмотный человек все равно что слепец. Значит, ему нужна особая книга, чтобы он видел, куда Инал его зовет.
— Все подготовлено, Степан Ильич, отменить невозможно, — тихо возразил он.
Степан Ильич между тем уже обдумывал, нельзя ли использовать этот случай и самому обратиться с речью к народу, а в том числе и к тем, кто, поддавшись антиколхозной агитации, оставил насиженные места, ушел в горы. Пусть старики горцы, совесть народа, возьмут на себя возвращение заблуждающихся. Степану Ильичу вспомнился давний случай, когда в семнадцатом году по совету Кирова горцы-старики послали своих людей в кавказскую Дикую дивизию, чтобы остановить ее, не пустить в Петроград для подавления революции. Можно было бы, прикидывал Коломейцев, послать в горы Астемира, ему поверят.
Так каждый из них думал о своем. Иналу представлялось, что он как бы раздвоился, на одной бурке встретились два Инала, и в единоборстве они должны решить, кто из двоих останется на ногах, на бурке, а кому быть завернутым в бурку. Один Инал, привыкший действовать по убеждению, что, дескать, «мы все можем, все нипочем», встречался лицом к лицу с другим Иналом, от которого требуют признаться в ошибках… Вспомнились события в Бурунах, схватка с Казгиреем, схватка с Курашевым… Многое еще приходило на ум. Признайся, что искривлял линию партии… Ого, сколько тогда найдется людей, которые воспользуются признанием и захотят свести с тобой счеты… И снова Инал начинал злиться, снова, казалось ему, чувствуется дух Матханова, словно Постановление ЦК вынесено по жалобам Казгирея, которые он посылал в Ростов и в Москву через Касыма Курашева…
— Ладно. Согласен. Давай социалистическую унаишу, — неожиданно раздался голос Степана Ильича.
Инал недоумевающе взглянул на него. Степан Ильич продолжал:
— Собери всех гостей из соседних республик и областей, собери стариков, у меня есть одна идея.
Инал знал, что Степан Ильич уже распорядился тщательно исследовать обстоятельства гибели Казгирея и проверить жалобы на незаконные действия Инала, такие, как арест Ахья, лесника Долова, и обо всем этом хотел говорить на партактиве. Теперь Инал заподозрил, что Коломейцев хочет говорить об этом на социалистической унаише перед стариками, но не смел ни возражать Коломейцеву, ни спрашивать о чем бы то ни было. Только про себя он проворчал: «Виданное ли дело — на празднике говорить об ошибках. Разве это не значит идти поперек?»
— Что ты говоришь? — спросил Коломейцев.
— Осторожно, Степан Ильич, тут опять яма, старая могила.
Совсем стемнело. Вокруг нависали кусты, а дальше за кустами, за деревьями и холмами разливалось зарево — всходила луна, и зоркие глаза Инала сразу приметили у могилы Казгирея какие-то фигуры.
— Там кто-то есть, — сказал он. — Подожди, Степан Ильич, пойду посмотрю.
Коломейцев приостановился, а Инал бесшумно, как умеют ходить только охотники, прошел вперед. Теперь Коломейцев увидел плечистую фигуру Инала в круглой шапке на гребне холма и на фоне лунного зарева — не полумесяц, а большая, уже слегка ущербная луна бесшумно всходила на востоке. Но вот и Инал так же бесшумно возвратился, подошел к Коломейцеву и проговорил смущенно:
— Там Сани и женщина из интерната, русская женщина Матрена. Ты ее не знаешь.
— Вот как, — тихо проговорил Коломейцев.
— Там еще Лю и сироты Казгирея.
— Вот как, — повторил Степан Ильич…Сани высыпала на свежую могилу свой заветный мешочек и вновь наполнила его землею, чтобы завещать теперь уже детям высыпать эту землю на ее могилу, когда ее могила соединится с могилой Казгирея.
И Лю и Матрена терпеливо ждали все это время, покуда безутешная вдова, широко охватив руками могильный бугорок у изголовья, нараспев произносила слова, смысл которых понимала только она сама. Казалось, она уже потеряла способность слышать что-либо другое, кроме собственных своих слов. Давно и напрасно детишки устало хныкали, то и дело тыкаясь личиками в теплое тело матери. И Матрена и Лю молчали.
— Пойдем и мы к ним, — сказал Степан Ильич.
— Нет, не надо, — остановил его Инал. — Женщинам не полагается быть на могиле мужчины, и наше появление смутит Сани.
— Да, извини, пожалуйста, — согласился Коломейцев, — не надо, не надо мешать ее чувствам.