Версия Барни — страница 21 из 95

омашками в разбирательствах с алиментами, а во-вторых, гремучей смесью из пьянства и высокомерия. Несколько лет назад, защищая известного жулика, бездельника и альфонса, обвинявшегося в попытке изнасилования некой особы, которую он подцепил в шоу-баре «Эсквайр», Джон споткнулся на том, что во время долгого перерыва решил за ланчем в «Делмо» промочить горло, тогда как ему еще предстояло выступить с заключительной речью. По дороге на адвокатское место у барьера он уронил стул и, глотая куски слов, сказал: «Дамы и господа присяжные, сейчас я долн произнести стрссную речь в защиту моего клиента. Затем вы услышите, как непрдзтый судья подытожит для вас улики и свидетельства, которые вы и без него слышали. А после этого, дамы и господа присяжные, вы исполнитесь мудрости и скажете нам, виновен мой клиент или нет. Однако, чтя Ювенала, который когда-то верно подметил: probitas laudatur et alget[111] (переводом его слов бр-скр…бл-лять вас не стану), я, похоже, вынужден признать, что чересчур пьян, чтобы произносить речи. Много лет я работаю в суде, но непредвзятого судьи пока не встречал. Да и вы, дамы и господа присяжные, понять, виновен мой клиент или нет, при всем желании не способны». На том он замолк и сел.

В 1989 году Джон выступал на митингах в поддержку маловразумительной протестной партии англофонов, от которой следовало избрать четырех представителей в нашу так называемую Национальную ассамблею, что заседает в Квебек-сити. Еще он то тут, то там публиковал язвительные статьи, высмеивающие принятый в провинции дебильный закон о языке, который требует, помимо прочих глупостей, чтобы коммерческие знаки и вывески на английском отныне и присно были ферботен, ибо они оскорбляют visage linguistique нашей la belle province[112]. В те суровые дни даже бар «Динкс» подвергся визиту языкового инспектора (язычника, как мы их называли) из комиссии de Protection de la Langue Française[113]. Этот патриот новой формации, мужчина с брюшком, одетый в гавайскую рубаху и бермуды, был весьма опечален, увидев красующийся над стойкой плакат:

ALLONS-Y EXPOS

GO FOR IT, EXPOS,

в котором одно и то же пожелание — что-то вроде «Не тяни, выкладай!» — на обоих языках звучало одинаково неграмотно.

В безупречно вежливых выражениях инспектор признал, что смысл надписи он полностью одобряет, но, к сожалению, она незаконна, поскольку шрифт английской фразы такого же размера, как и шрифт фразы французской, тогда как закон недвусмысленно предписывает, чтобы французские буквы были в два раза больше английских. Когда инспектор произнес эту максиму, день клонился к четвертому часу пополудни, и хорошо заложивший за галстук Джон уже пришел в то свое состояние, когда он начинает вещать.

— Когда от вас пришлют сюда инспектора, который будет в два раза больше нас, англофонов, — заорал он, — мы этот плакат снимем. А до тех пор он будет висеть!

— А вы кто — le patron?

— Fiche le camp! Espèce d'imbécile[114].

А месяцев шесть спустя Джон вдруг стал, как теперь говорят, ньюсмейкером. Оказывается, он несколько лет не платил подоходный налог в бюджет провинции. Ну забыл человек! Его имя замелькало в заголовках прессы. Тогда он тоже собрал репортеров в баре «Динкс».

— Меня преследуют, — сказал он, — за то, что мой родной язык — английский. А главное — я не молчу, а выступаю от имени своего народа, лишенного конституционных прав. Можете быть уверены: ни запугать, ни заткнуть мне рот не удастся. Я все преодолею. Потому что, как говорил Теренций, fortes fortuna adjuvat[115]. Для тех, кто не понял, повторяю по буквам: Т, Е, Р, Е, Н, Ц, И, Й. Так-то вот, джентльмены.

— Но вы платили налоги или нет? — спросил репортер из «Ле Девуар».

— Я отказываюсь поощрять враждебные выпады со стороны политически ангажированных репортеров франкофонской прессы.

Оглушив себя водкой с клюквенным соком (это у него любимое пойло), Джон порой становится действительно несносен: начинает задирать безобидного гея-парикмахера (нашел себе спарринг-партнера!), кричит на него, обзывает кишкодралом, а то и еще похуже, чем приводит в ярость Бетти, нашу несравненную официанточку, да и всех остальных присутствующих тоже. Бетти, которая словно родилась для этой работы, следит, чтобы никто, кроме заведомых членов нашей компании, за наш край подковообразной стойки не садился. Еще она артистически экранирует нас от нежелательных телефонных звонков. Если, к примеру, Нату Гольду звонит жена, Бетти выразительно смотрит на Ната и ждет сигнала, во весь голос при этом выкликая: «Нат Гольд здесь?» Заку Килеру, в числе прочих, она обналичивает чеки, всякий раз терпеливо дожидаясь, не выскочит ли уведомление «средств недостаточно». Когда от выпитого Джон теряет управляемость, она нежно берет его под руку и говорит:

— Ваше такси вас ждет.

— А я что, заказывал… м-м?

— Да-да, вы вызвали такси. Правда, Зак?

Джон конечно же скотина, но помимо этого он умный человек и самобытная личность, а таких людей в городе маловато. Более того, я вечный его должник. Он несомненно подозревал, что я виновен, но, даже несмотря на это, проявил чудеса хитроумия, защищая меня в суде. И не покидал, когда в тюрьме Сен-Жером одни лишь свидания с Мириам удерживали меня от того, чтобы окончательно сломаться.

— Я тебе, конечно, верю, — сказала мне во время одного из таких свиданий Мириам, — но думаю, ты мне рассказал не все.

По сей день, когда занимавшийся когда-то моим делом следователь Шон О'Хирн появляется в «Динксе», Джон всячески его подкалывает.

— Если уж вам непременно надо навязываться здесь приличным людям, О'Хирн, то выпить на халяву точно не удастся — теперь-то уж все, дудки! Вы на пенсии!

— На вашем месте, мэтр Хьюз-дефис-Макнафтон, я бы не лез не в свое дело.

— Ite, missa est[116], змей подколодный. Нечего здесь тревожить моего клиента. Между прочим, вы ведь знаете: в любой момент мы можем привлечь вас за хулиганское приставание.

Раскольников во мне не раскрылся. Что ж, каков подозреваемый, таков и Порфирий Петрович. О'Хирн не сдается, продолжает следить за мной, надеясь, что я все-таки признаюсь, хотя бы на смертном одре.

Бедный, бедный О'Хирн!

В нашей компании дневных завсегдатаев бара «Динкс» нет никого, кто не пострадал бы от губительных происков времени, но особенно жестоко годы обошлись с О'Хирном, которому уже за семьдесят. Когда-то он обладал сложением боксера — кряжистый, накачанный детина, крутой парень, какими их изображают в голливудских фильмах: мужик со слабостью к широкополым шляпам «борсалино», галстукам-селедкам и пижонским приталенным пиджакам. В прежние времена стоило ему только зайти в «Динкс» или в любой другой шалман на Кресент-стрит, как торговцы наркотой, краденым и девчонками по вызову бросались врассыпную — никто из них не хотел трясти мошной в его присутствии. Теперь, однако, О'Хирн, с его расчесанными на прямой пробор остатками снежно-белых волос, редкие пряди которых лепятся к черепу, как голые ребра год назад съеденной рыбины, сделался не столько велик, сколько пузат и жирен, причем его жир как бы ни на чем и не держится. Ткни его вилкой, подчас думалось мне, и он брызнет соком, как сарделька на сковороде. Мордатый стал, потный, с трясущимся двойным подбородком и необъятным пивным брюхом. Он уже не курит одну за другой «плейерз майлд», но все равно разражается такими приступами влажного бронхиального кашля, что у нас, при этом присутствующих, мысль возникает одна и та же: как приду домой, надо будет внимательно перечитать завещание. В прошлый раз, когда он зашел на меня глянуть и взгромоздился рядом со мной на табурет у стойки, он долго пыхтел, сипел, а потом говорит:

— Знаете, чего больше всего боюсь я? Рака прямой кишки. Что придется гадить в мешок, пристегнутый к бедру. Как бедняга старый Арман Лемье. Помните его?

Лемье — это тот полицейский, что застегнул на мне наручники.

— Я теперь утром как в сортире засяду, — продолжал он, — так час пройдет, пока наконец разрожусь. И все такими мерзкими мелкими катышками.

— Узнать о ваших испражнениях мне было очень интересно. Но почему бы вам не пройти обследование?

— Как вы насчет японской еды?

— Стараюсь избегать.

— Я тут на пробу зашел в одно новое местечко на Бишоп-стрит. Называется «Цветок лотоса» (или как там они, черт, его именуют), так мне принесли сырой холодной рыбы и горячего вина. А я официантке говорю: послушайте, я люблю, когда еда горячая, а вино холодное, так что вы это унесите и попробуйте еще раз, ладненько? Кстати, до чего же я читать теперь много стал!

— Сидя в сортире?

— Лемье помнит вас как живого. Говорит, так, как вы это обтяпали, только гений может.

— Я тронут.

— А Лемье и сам для старого копа устроился будьте нате. Нашел себе вдову-итальянку с вот такими буферами, так мало того: у нее еще и dépanneur[117] где-то на северном конце города. Но ей-то, должно быть, каково, а? Я, в смысле, ну — лежит он с ней в постели, шмыг-шмыг, трах-трах, а она вдруг — глядь! — мешок этот хренов наполняется! Я вам, наверное, надоел?

— Надоели.

— Вы знаете, уже сколько лет прошло, а Вторая Мадам Панофски, как вы настойчиво ее именуете, до сих пор иногда приглашает меня обедать.

— Вам повезло. Из всех моих жен она пока что лучшая повариха. Не возражаю, если вы ей это передадите, — сказал я в надежде, что это клеветническое измышление достигнет ушей Мириам.

— Не думаю, что она примет от вас что бы то ни было, даже похвалу.

— Ничего, чеки с алиментами каждый месяц принимает.