— Да что я мог расслышать сквозь этакий гвалт?
— Прошу тебя, не увиливай, пожалуйста!
Придя уже в достаточное раздражение, я вознамерился разбить кокон его надменности, для чего проглотил залпом коньяк и говорю:
— Ну хорошо, ладно. Скажу так: много званых, а мало избранных.
— Да ты просто жалок, Барни!
— Допустим. А ты?
— Я жертва заговора тупиц.
Тут я уже попросту расхохотался.
— Смеешься? Тогда расплатись-ка по счету, потому что это ведь ты пригласил меня, и ступай туда, где тебя ждут твой придурочный Свенгали[132] и скабрезница Венера Пафосская.
— Кто-кто?
— Да шлюха твоя.
Вторая Мадам Панофски однажды изрекла, что за неимением сердца я лелею в груди свербящий клубок обид. Вот и тогда тоже — у меня кровь вскипела, я подпрыгнул, схватил Терри за грудки, поднял, да так, что из-под него стул вылетел, и двинул ему по морде. Помню, стою потом над ним, обезумев, и собираюсь махать кулаками дальше. Убить его был готов. Но Терри не стал со мной драться. Сел на полу и, скривившись, принялся вытирать платком кровоточащий нос.
— Спокойной ночи, — сказал я.
— Счет. У меня денег не хватит. Заплати по счету, черт тебя подери.
Я швырнул в него горстью франков и уже собрался было сбежать, как вдруг его затрясло, он судорожно всхлипнул и говорит:
— Помоги мне…
— Что?
— …ну, в гостиницу…
Я помог ему встать, и мы пошли. У него стучали зубы, ноги заплетались. Пройдя квартал, он задрожал. Нет, завибрировал. Опустился на колени, и его вырвало. Я держал его голову, и его рвало снова и снова. Каким-то образом мы все же доплелись до его комнаты на рю Сен-Андре-дез-Ар. Я уложил его в постель, а когда его снова затрясло, заколотило, поверх одеяла укрыл его всякой одеждой, какую сумел найти.
— Это грипп, — сказал он. — А вовсе не от огорчения. Мое сегодняшнее чтение тут ни при чем. Что ты молчишь?
— А что я должен говорить?
— Что ты не сомневаешься в моем таланте. Что то, что я творю, нетленно. Я знаю это.
— Да.
Тут он принялся стучать зубами с такой силой, что я испугался за его язык.
— Пожалуйста, не уходи, побудь еще.
Я прикурил «голуаз» и передал ему, но он все ронял сигарету.
— Отец ждет не дождется, когда я наконец пойму, что все напрасно, и вернусь разделить с ним его нищету.
Плечи у него снова затряслись. Я схватил мусорную корзину, подставил ему, но, сколько он ни тужился, ничего из себя не выдавил, кроме нитки зеленой слизи. Когда рвотные позывы прекратились, я принес ему стакан воды.
— Это все грипп, — сказал он.
— Да.
— Я не расстроен.
— Нет.
— Если ты расскажешь всем этим обалдуям, что видел меня в таком состоянии, я никогда не прощу тебе.
— Я никому не скажу ни слова.
— Поклянись.
Я поклялся и сидел с ним, пока его тело не перестало сотрясаться и он не забылся беспокойным сном. Но я стал свидетелем его слабости, а именно так, дорогой читатель, наживают врагов.
9
Я решил все рассказывать честно. Быть достоверным свидетелем. Правда состоит в том, что романы Терри Макайвера, в том числе и «Денежный человек», в котором я описан в качестве стяжателя Бенджи Перлмана, воображением не запятнаны. Его романы одинаково скучны, серьезны и аппетитны примерно как больничный супчик, ну и конечно же лишены юмора. Характеры в них такие деревянные, что хоть на дрова их коли. Вот только в дневниках у него фантазии пруд пруди. Парижские страницы тоже, естественно, полны выдумки. Причем больной выдумки. Мэри Маккарти однажды заметила, что все написанное Лилиан Хеллман вранье, кроме «и» и «но». То же можно сказать и о дневниках Терри.
Привожу пример. Несколько страничек из дневника Терри Макайвера (кавалера Ордена Канады и лауреата Премии генерал-губернатора) в том виде, как они вскоре выйдут в его мемуарах «О времени и лихорадке», публикуемых в Торонто с одновременным выражением всяческих благодарностей триединой святой посредственности: Совету по культуре Канады, Совету по искусству Онтарио и Совету по искусству города Торонто.
Париж. 22 сентября 1951 г. Так и не смог сегодня утром вчитаться в «Смерть в рассрочку» Селина. Эту книгу мне порекомендовал трогательно не уверенный в себе П., что неудивительно, если принять во внимание зарождающуюся в нем самом и тяготящую его ненависть к миру. Мои отношения с П. весьма поверхностны: он мне навязан тем, что мы оба монреальцы, но само по себе это едва ли ведет к симбиозу.
П. появился в Париже прошлой весной, получив адрес от моего отца. Никого здесь не зная, он, естественно, каждый день искал встречи со мной. Мешал мне работать, приглашая на ланч и требуя, чтобы я за это снабдил его названиями кафе, которые следует посещать; умолял, чтобы я его с кем-нибудь познакомил. Через неделю он уже усвоил модный негритянский воляпюк, заглотал его не жуя. Запомнилось, как он однажды подошел ко мне на террасе кафе «Мабийон», где я читал «Мерзкую плоть» Ивлина Во.
— Ну и как оно, чувак, — цепляет? Или фуфло?
— Извини, не понял.
— Ну, в смысле, мне-то стоит вкапываться?
В итоге я передал его с рук на руки синклиту разбитных американцев, чьей компании я всеми силами старался избегать. Сначала они не очень-то ему обрадовались, но вскоре обнаружили, что П., решив во что бы то ни стало снискать их расположение, не будет возражать, если они его немного пограбят. Лео Бишински занял у него денег на холсты и краски, да и другие вовсю доили его, кто во что горазд. Однажды я Буке сказал между прочим:
— Я смотрю, у вас неофит появился?
— Что ж, каждый Робинзон имеет право на собственного Пятницу, не правда ли?
Бука, у которого период невезения за карточными столами настолько затянулся, что над ним нависла угроза лишиться домицилия, заставил П. оплатить его счет в гостинице.
Подобно многим другим автодидактам, П. не может не покрасоваться, не показать всем окружающим, что он в данный момент читает, поэтому его речь разукрашена цитатами. Как выходцу из помоечного чрева гетто, вульгарность ему, можно сказать, даже к лицу, но у него есть склонность также к пьянству и рукоприкладству, что удивляет: все-таки еврей как-никак. Попытка отмежевания? Возможно.
Родившийся в Монреале и воспитанный англоговорящими родителями, П. тем не менее тяготеет к инверсному синтаксису, словно переводит свои конструкции с идиша, как например: «Он был ужасным мерзавцем, этот Кларин доктор». Или (постфактум): «Кабы я знал, оно было бы другим, мое поведение». Надо это запомнить и использовать его речевые антраша для воссоздания в моей прозе еврейских диалогов.
Внешне П. не так уж неприятен. Черные курчавые волосы, жесткие, как проволочная мочалка. Хитрые глазки лавочника. Губы сатира. Высокий и неуклюжий, он любит напускать на себя начальственный вид. Такое впечатление, что здесь он еще не прижился, чувствует себя не в своей тарелке, однако в последнее время он сделался чем-то вроде подпевалы при одном из самых отъявленных позеров во всем quartier[133], ходит за ним по пятам, как мальчик за взрослым педерастом, как его Ганимед, но это не так. Ни один из них в голубизне не замечен.
Написал сегодня 600 слов, а потом все порвал. Неадекватно. Посредственно. Может, я сам таков?
Париж. 3 октября 1951 г. Муж С. уехал во Франкфурт по делам, и она послала мне сегодня утром pneumatique, приглашая на обед в наше oubliette[134], бистро на рю Скриб, где у нас обоих наименьшие шансы встретить кого-либо из знакомых. Предусмотрительная буржуазка, чтобы не дать повода к порожней болтовне («Еllе entretient un gigolo. Tiens donc!»[135]), С. нашла под столом мою руку и сунула деньги мне, чтобы я расплатился по счету.
Я состою в должности преданного любовника С. вот уже три месяца. Она подцепила меня однажды летним вечером на террасе «Кафе де Флор». Сидела за соседним столиком одна, улыбалась мне, а разглядев, какую книгу я читаю, сказала:
— Не многие американцы способны читать Роб-Грийе по-французски. Должна сознаться, я и сама нахожу его трудным!
С. говорит, будто ей сорок, но я подозреваю, что она несколько старше, судя хотя бы по дряблости кожи. Вообще-то С., мою самозваную гурию, перепутать с Афродитой трудно, но она стройна и, в общем, недурна собой. Пить она начинает с утра («Gin and eet, comme la reine anglaise»[136]). За обедом — сегодня, например — выхлебала почти все вино сама, между делом исподтишка ткнув меня: дескать, не сиди как пень — вот, у меня под столом ноги раздвинуты, сними туфлю и носок и нажимай пальчиком!
Потом мы скрываемся в моей отвратительно тесной гостиничной комнатенке, которую С. якобы обожает, потому что здесь она удовлетворяет свою nostalgie de la boue[137], а кроме того, только такое жилище и приличествует молодому художнику. Мы совокупляемся дважды — один раз спереди, второй сзади, а потом я отказываюсь делать ей куннилингус. За это она на меня дуется. Ее лицо проясняется лишь тогда, когда, по ее настоянию, я начинаю читать ей из моего неоконченного романа. По ее мнению, он merveilleux, vraiment incroyable[138].
С. хочет, чтобы я обессмертил ее на своих страницах; она даже имя себе выбрала — Элоиза. Несмотря на проливной дождь и усталость, я иду ее провожать, сажаю в «остин-хейли», припаркованный на безопасном расстоянии, а по пути уверяю, что восхищен ее красотой, умом и образованностью. Вернувшись к себе в комнату, сразу сажусь писать 500 слов, в которых описываю, пока память еще свежа, как она содрогалась и корчилась в оргазме.
В 2 часа ночи просыпаюсь от приступа чихания. Лезу за термометром и обнаруживаю, что у меня температура 37,3. Пульс учащенный. Ломота в суставах. Я так и знал: не надо было выходить под дождь!