Версия Барни — страница 25 из 95


Париж. 9 октября 1951 г. Десять дней у меня на столе лежало письмо от отца, и только сегодня утром я наконец рискнул надорвать пугающе толстый конверт.

Я так и вижу, как отец пишет это письмо своим судорожным, неразборчивым почерком, сидя в задней комнатке книжной лавки за дубовой конторкой с шарнирно убирающейся полукруглой крышкой. Курит, должно быть, дешевую «экспорт А», зажав ее у черешка между двух зубочисток, чтобы не обжигаться, когда сигарета истлеет до последнего кончика. Поодаль на конторке штырь с наколотой на него стопкой неоплаченных счетов и коробочка от сигар с газетными вырезками, ластиками и марками разных заморских стран для почтальона-франкоканадца, которого он пытается обратить в свою веру. Здесь же остатки завтрака. Сухой огрызок сваренного вкрутую яйца — он никогда не съедает яйцо полностью. Или сэндвич с сардинами и потеки масла вокруг. Огрызок яблока. Посасывая желтые зубы, он пишет старомодной пробковой вставочкой, так же как до сих пор бреется опасной бритвой и каждое утро наводит глянец на свои грубые потрескавшиеся башмаки.

Письмо, как всегда, начинается с излития политической желчи. Юлиус и Этель Розенберги, естественно, признаны виновными и приговорены к смерти. В Тихом океане проведены испытания водородной бомбы — что это, как не провокация в отношении Советского Союза и других стран народной демократии?! В США арестованы лидеры коммунистической партии — двадцать один человек! Они обвиняются в заговоре и подстрекательстве к государственному перевороту. Затем он переходит к скучным мелочам повседневности. Маме лучше не становится. Ее нельзя оставлять дома одну, поэтому приходится каждое утро возить ее в кресле из дома в лавку, а ведь скоро лед и снег; как же тяжко ему придется с его артритом! Она все время дремлет или читает в подсобке, ждет, когда он закончит работать, опустит ставни и повезет ее домой. Дома он ее выкупает, протрет смоченной спиртом салфеткой, а потом подогреет ей кэмпбеловский томатный суп, а на второе даст морковные кубики с горошком или кукурузой, все из консервных банок. Или на старом свином жире поджарит ей из пары яиц омлетик — до кружевной сухой коричневой корочки с краю. На ночь станет прокуренным голосом читать ей, прерываемый приступами кашля, после которых будет сплевывать мокроту в грязный носовой платок. Кого читать? Да ясно кого: Говарда Фаста, Горького, Илью Эренбурга, Арагона, Брехта. Вместо распятия над кроватью у них висит копия грамоты, которую получил товарищ Норман Бетьюн от товарища Мао. Что же касается кровати, то из-за матери под простыню теперь приходится подкладывать клеенку. Иногда отец на ночь распускает матери волосы, расчесывает их и поет ей словно колыбельную:

В свой профсоюз, рабочие, вступайте!

Мужчины с женщинами, все в одном строю.

А кровососов жадных изгоняйте,

Как гонит буря пенную струю.

Не отставай, вперед гляди смелее!

Когда мы вместе, нам не страшно ничего.

Плечом к плечу мы все преодолеем —

Один за всех и все за одного!

Отец пишет, что у него никаких сил уже нет справляться. Если я вернусь домой, он простит мне все грехи, как вольные, так и невольные. Я смогу снова поселиться в задней комнатке, где радиатор шипит и щелкает всю ночь и где за окном открывается вдохновляющий пейзаж: чьи-то кальсоны, сохнущие на протянутой во дворе веревке, и простыни, которые зимой становятся жесткими, как жесть. Писать я смогу по утрам, только надо будет время от времени заглянуть к маме, вынести из-под кресла горшок — этакая аппетитная преамбула к завтраку. А вечерами мне придется помогать ему, я буду приглядывать за лавкой, пока он потчует страждущих товарищей марксистской панацеей. Еще я должен буду отбиваться от случайно забредших простаков, которым нужен то Норманн Винсент Пил — «Сила позитивного мышления», то, может быть, Гейлорд Хаузер — «Как выглядеть моложе и жить дольше». А платить он мне будет двадцать пять долларов в неделю.

«Я ведь не становлюсь моложе, и мама, которая тебя так любит, тоже. Наши жизни подходят к концу, и нам нужна твоя помощь».

А как же насчет моей жизни? Почему я должен жертвовать ею для них? Да я лучше вскрою себе вены, как это сделала бедняжка Клара [Этот пассаж про Клару в рукописном дневнике Макайвера, подлинник которого хранится в университете Калгари, выглядит так: «Да я лучше вскрою себе вены, как это сделала бедняжка Клара (как всегда, неудачно, faute de mieux[139] — сие сквозит во всем, что она предпринимала)». Тетрадь № 31, сентябрь-ноябрь 1951 г., с.83. — Прим. Майкла Панофски.], чей невероятный талант я распознал первым, нежели вернусь под постылый родительский кров. В этот так называемый дом, куда я не мог пригласить друзей без того, чтобы им не прочитали лекцию по истории всеобщей виннипегской стачки девятнадцатого года, а потом не всучили агитационные брошюрки для раздачи родителям.

Перечитывая отцовское послание, я с карандашом в руках правлю в нем правописание и пунктуацию. Обычно также отмечаю, что на всех семи страницах нет ни одного вопроса о моем настроении, душевном состоянии. Ни йоты интереса к тому, как продвигается мой труд.

Естественно, все эти призывы к сыновнему долгу вызывают у меня мигрень. Работать уже невозможно. Иду Люксембургским садом, потом по рю Вавен на Монпарнас. Это глупо, потому что моцион пробуждает аппетит, а на еду нет денег. Проходя мимо собора, замечаю П. — он о чем-то сговаривается с жуликом, который, говорят, теперь у него в приятелях. Это меняла с улицы Розье.

Пустой, пропащий день, не написал ни слова!


Париж, 20 октября 1951 г. Давно должен прийти чек с гонораром из ЮНЕСКО, а его все нет и нет. Из «Нью-Йоркера» вернули рассказ со стандартной печатной отпиской. Словесный понос Ирвина Шоу им больше по вкусу! Этого следовало ожидать.

С. всегда в прелестных платьях от Диора или Шанель. На одно платье тратит столько, что на эти деньги я мог бы жить месяцами. Да еще и жемчужное ожерелье с бриллиантовой застежкой. Кольца. Часы, конечно, швейцарские — «Патек-Филипп». Ее муж — какая-то крупная шишка в банке «Креди Лионне». Любовью он с ней не занимался более года. Она пришла к выводу, что он tante, но мог бы ведь хотя бы sans brio навести немножко «à voile et à vapeur»[140], как она однажды сказала.

С. опять ходила за покупками на рю Фобур Сент-Оноре. Прихожу с рынка, и вдруг консьержка вручает мне маленький перевязанный ленточкой сверток, доставленный лично. Флакон мужских духов от «Роже и Галле». И три куска ароматного мыла. Ох уж это высокомерие богачей!

Потом, едва я сел за стол, является сама — запыхавшаяся, не привыкла пешком на пятый этаж взбираться.

— У меня времени всего час, — говорит она; ее поцелуй воняет чесноком, которым она сдобрила завтрак.

— Но я только что сел за работу!

Она принесла с собой бутылку «редерер кристаль» и уже раздевается.

— Давай-давай, не тяни, — повелительно роняет она.

Сегодня только 300 слов. И все.


Париж, 22 октября 1951 г. П. свысока приглашает меня пообедать в дешевую забегаловку на рю Драгон и конечно же в ответ ожидает благодарности. Говорит, что разжился кое-какими деньгами в результате некой темной сделки на паях с сообщником-менялой. Источая заботу, предлагает дать в долг. Я нуждаюсь ужасно, но отклоняю его предложение: он не из тех людей, у кого я могу позволить себе одалживаться. Его забота — всего лишь видимость. Он жутко не уверен в себе и навязывает свои услуги в надежде втереться в доверие к тем, кто лучше его.

Потом мы вместе доходим до Королевских кортов[141], где ему особенно нравятся картины Сёра.

— Сёра приписывают изобретательность, говорят, будто он выдумал новый стиль, — возражаю я, — но он, как и многие импрессионисты, был, вероятно, просто близорук и изображал вещи так, как действительно их видел.

— Ну ты даешь! — отзывается П.


Париж, 29 октября 1951 г. Вся шайка за столом в кафе «Мабийон». Лео Бишински, Седрик Ричардсон, еще двое, чьих имен я не запомнил, какая-то девчонка с искрящимися волосатыми подмышками и, конечно, П., сопровождаемый обоими — его Свенгали и его Кларой. В ответ на фальшиво-дружественные приветствия я ненадолго остановился у их столика, стараясь не поддаваться на провокации Буки. Все в этой компании обкурены гашишем, что делает их еще глупее и скучнее, чем обычно.

Чтобы хоть как-то позабавиться, я стал выдумывать на всю артель общее прозвище. Йеху? Остолопы? В результате остановился на Шутах гороховых.

Они приехали сюда словно не набираться французской культуры, а болтать друг с другом. Ни один из них не потрудился хотя бы полистать Бютора, Натали Саррот или Клода Симона. Вечером, когда я иду (если есть деньги) смотреть постановку новой пьесы Ионеско или спектакль Луи Жуве, они в «Старой голубятне» орут, бисируя Сиднею Беше[142]. Собравшись за столиком в каком-нибудь кафе, они до хрипоты спорят, кто лучше орудует битой — Джо Ди Маджио или Тед Уильямс, а если на П. нападает его томительный хоккейный стих, то, соответственно, клюшкой — Горди Хоу или Морис Ришар. А то еще примутся друг с другом состязаться, кто вспомнит больше слов какой-то там песенки «Сестер Эндрюс»[143]. Или реплик диалога из фильма «Касабланка». Прознают, что где-то идет комедия с Бадом Эбботом и Лу Костелло или мюзикл с Эстер Уильямс[144] — о, хлопают друг друга по плечам и радостно бегут туда все вместе, чтобы потом опять засесть в «Олд нэйви» или «Мабийоне» и гоготать часами.


Париж, 8 ноября 1951 г. Джордж Уитмен пригласил меня выступить с чтением в его книжном магазине. Наверное, с Джеймсом Болдуином не смог договориться.