Версия Барни — страница 9 из 95

дико нравишься». Затем официально представлял меня: «Это мой старый друг Барни Панофски; он сам не свой, до чего хочет с тобой познакомиться. На вид тихоня, я понимаю, но он только что выкрутился, совершив идеальное убийство. Давай, братан, расскажи, расскажи ей про это».

Я отозвал Хайми в сторонку.

— Слушай, Хайми, я понимаю, ты это ради меня, но я действительно, честное слово, я верен той женщине из Торонто.

— Да, верен-шмерен! Думаешь, я не слышу? Каждую ночь, стоит мне лечь в постель, ты кидаешься к телефону, будто прыщавый подросток.

— Ты что, подслушиваешь по аппарату в спальне?

— Слушай, братан, Мириам там, а ты здесь. Пользуйся!

— Да как ты не понимаешь…

— Нет, это ты не понимаешь! Поживи с мое, сам увидишь: потом всегда жалеешь не о том, что чуть-чуть схитрил, а о том, что не воспользовался.

— Нет, у нас с ней так не будет.

— Барни, да ты, может, и в Санта-Клауса веришь?

Каждое утро в несусветную рань, в дождь и вёдро Хайми, который зачастил тогда к психиатру, лечившему по системе Вильгельма Райха[56], бодренько выбегал в дюны и там принимался издавать первобытные вопли, причем настолько громкие, что, случись вблизи от берега оказаться акуле, его крики наверняка заставили бы ее скрыться в пучине вод. Потом отправлялся на утреннюю пробежку, в ходе которой аккумулировал какие-то «оргоны» — набирался их от чужих детей, попадавшихся по дороге. Для этого детей надо было заставить хохотать, с каковою целью он предлагал одиннадцатилетним девочкам выходить за него замуж, а девятилетним мальчикам — пойти пропустить с ним где-нибудь по кружечке пивка, и угощал-таки, правда в близлежащей кондитерской. Вернувшись в дом, он готовил на нас обоих омлет с копченой колбасой и разогретой на той же сковороде вареной картошкой. Связь с внешним миром Хайми поддерживал по телефону, поэтому, едва разделавшись с завтраком, тут же звонил своему агенту и голосом, еще больше осипшим после дюнотерапии, надсадно кричал: «Ну что, какашка, нынче ты поднесешь-таки мне чего-нибудь хорошего? Или опять как всегда?» Либо связывался с продюсером и тогда пускался во все тяжкие — и так перед ним расстелется, и этак, и просит, и грозит, откашливая мокроту в платок и прикуривая следующую сигарету от предыдущей. «Я ставлю лучший в Америке фильм со времен "Гражданина Кейна", а вы — молчком, как будто так и надо. Или, по-вашему, это правильно?»

Частенько я просыпался среди ночи оттого, что Хайми криком кричал по телефону на какую-нибудь из бывших жен, но это он всего лишь извинялся, что запаздывает с алиментами, или выражал свое сочувствие по поводу ее вновь жестоко неудавшегося романа. Иногда он орал на кого-нибудь из сыновей или дочерей, которые жили в Сан-Франциско.

— Чем она так провинилась? — однажды спросил его я.

— Чем провинилась? Пошла в магазин. Забеременела. Вышла замуж, развелась. Про серийных убийц слыхал? Так вот она — серийная невеста.

Дети у Хайми — о! это была его боль, постоянная дыра — как в голове, так и в кармане. Сын, живший в Бостоне, был черный маг, он держал лавку с книгами по оккультным наукам и писал всеобъемлющий труд по астрологии. Когда не предавался описанию небес, выписывал вполне земные поддельные чеки, которые Хайми вынужден был далеко не магическим образом превращать в настоящие. Другого его сына, странствующего рок-музыканта, приходилось регулярно класть на детоксикацию, причем каждый раз в дорогую клинику, вскоре по выходе из которой тот машинально угонял дорогую спортивную машину, пытался на ней удрать и непременно расшибал в лепешку. То он звонит из каталажки в Талсе, то из больницы в Канзас-Сити, то от адвоката в Денвере. И каждый раз это чистое недоразумение. «Но ты, папочка, не волнуйся. На мне ни царапины!»

Тогда я не был еще отцом и снисходительно поучал Хайми.

— Если бы у меня были дети, — говорил я, — я бы вожжался с ними только до двадцати одного года. Двадцать один — и все, живи как знаешь. Нельзя же терпеть до бесконечности!

— Ни в коем случае, — соглашался он. — Только до могилы.

Кроме того, на шее у Хайми висел никчемный шмендрик[57] братец, посвятивший себя изучению Талмуда, и родители во Флориде. Однажды в два часа ночи я обнаружил его за кухонным столом в слезах. Стол перед ним был завален квитанциями, чековыми книжками и клочками бумаги, на которых он производил торопливые подсчеты.

— Я могу тебе чем-нибудь помочь? — спросил я.

— Можешь. Если не будешь соваться не в свое дело. Шлепай отсюда. Хотя нет, садись. Дело в том, что, если завтра у меня будет инфаркт, на помойке окажутся двенадцать человек. И у них даже горшка не будет, чтобы пописать. А еще вот, видал? Читай.


Это было письмо от брата. Он, наконец, сподобился посмотреть на ночном телеканале один из фильмов Хайми. Не фильм, а гадость, разврат и похабель страшная — стыд и позор для всей семьи. Если делаешь мерзость, почему не взять псевдоним?

— А знаешь, сколько этот жалкий момзер[58] мне задолжал? Даже за колледж его дочки плачу я!

Я был не очень-то приятным компаньоном. Ох, отнюдь! В три часа ночи, обливаясь потом, просыпался в полной уверенности, что до сих пор сижу в тюряге в Сен-Жероме, под залог меня не выпустили, и светит мне, как пить дать, пожизненное. Или мне снилось, что опять мою судьбу решает сонное жюри присяжных, состоящее из фермеров-свинарей, дворников и автомехаников. Иногда вообще спать не мог, скорбел по Буке, думал: а вдруг водолазы все же что-то упустили и он до сих пор лежит на дне, скрытый водорослями? Или его распухшее тело всплыло как раз сегодня. Однако через час тревога сменялась яростью. Он жив, пакостник чертов! Жив! Я нутром это чувствую! Так почему же он тогда на суд ко мне не пришел? Потому что ничего о нем не знал. Сидит где-нибудь в Индии, в очередном ашраме. Или, обдолбанный героином, валяется в гостиничном номере в Сан-Франциско. Или сидит в монастыре траппистов на диком бреге южной Калифорнии, пытается «переломаться» и по ходу дела вновь в который раз изучает свой список погибших. И не сегодня-завтра я получу от него опять открытку-ребус. Вроде той, что пришла однажды из бразильского штата Акр:


В те дни не было царя у Израиля; каждый делал то, что ему казалось справедливым.

Книга Судей Израилевых. 17:6.


На следующий день по выходе из тюрьмы я поехал на озеро, где у меня хижина, прыгнул в лодку, завел мотор и дюйм за дюймом исследовал все берега и устья ручьев. Потом смотрю — сыщик сержант О'Хирн уже ждет меня на причале.

— Вы что тут делаете? — возмутился я.

— Да ничего, бродил по лесу. Интересно, вы прямо так и родились — с подковой в заднице?

Как-то поздним вечером мы с Хайми сидели на моем причале, посасывали коньяк.

— Когда мы познакомились, ты был просто комок нервов, — сказал он. — От злости аж в поту весь — обиженный какой-то, возмущенный: броня битника-пофигиста все время давала трещину. И кто бы мог подумать, что однажды ты отмажешься от убийства?

— Да не совершал я его, Хайми!

— Во Франции тебя бы только по плечику потрепали. У них это crime passionel[59] называется. Вот уж не думал не гадал, что у тебя на такое нервов хватит!

— Ты не понял. Он жив! Он где-то шляется. Может, в Мексике. В Новой Зеландии. В Макао. Да кто знает, куда его могло занести?

— Судя по тому, что я читал в газетах, денег с его счета в банке с тех пор так и не брали.

— Мириам выяснила, что в течение нескольких дней, после того как он исчез на озере, было три случая взлома летних домиков. Видимо, так он добыл себе одежду.

— С финансами-то небось плохо теперь?

— Да уж — и адвокат, и алименты… Бизнес совсем заброшен. Конечно, плохо.

— Давай вместе напишем сценарий.

— Что за чушь, Хайми. Я ж не писатель.

— Сто пятьдесят косых как отдать. Делим надвое. Нет-нет, погоди. Я имею в виду треть тебе, две мне. Что скажешь?

Едва мы сели за работу над сценарием, Хайми как с ума сошел: выдергивал у меня сцены прямо из машинки и тут же звонил то бывшей любовнице в Париж, то кузине в Бруклин, то дочери, то агенту — зачитывал. «Вот, слушай, это же прелесть!» Если реакция оказывалась не той, что он ожидал, давал задний ход: «Вообще-то это набросок, да я и сам говорил Барни, что такой вариант не канает. Он ведь новичок, ты ж понимаешь». Заставил высказаться по этому поводу свою домработницу, советовался с психоаналитиком, совал страницы официанткам и на основе их суждений вносил правку. Мог ворваться ко мне в комнату в четыре утра, растолкать, разбудить:

— Есть блестящая идея! Меня только что осенило. Пошли.

Чавкая мороженым из ведерка, добытого в холодильнике, он расхаживал в трусах по комнате и, почесывая пах, диктовал.

— Это потянет на премию Академии. Железно.

Однако следующим утром, перечитывая то, что надиктовал, кривился:

— Барни, это кусок говна, куппе дрек. Сегодня давай всерьез сосредоточимся.

В плохие дни, когда дело не ладилось, он мог внезапно рухнуть на диван и сказать:

— Знаешь, что бы мне не помешало? Отсос. Технически, ты ж понимаешь, это не измена. Да господи, о чем я беспокоюсь? Я ведь даже и не женат сейчас!

Потом он подпрыгивал, хватал с полки экземпляр «Мемуаров Фанни Хилл» или «Истории О» и исчезал в ванной.

— Всем мужикам надо это делать. Как минимум раз в день. Чтобы простата всегда была в форме. Мне доктор сказал.

А тогда, в тысяча девятьсот пятьдесят втором, мы снова сели к Хайми в «пежо» [Несколько страниц назад это был «ситроен». — Прим. Майкла Панофски.], снова куда-то помчались, и следующее, что я помню, это как мы оказались в Ницце, в переулке около рынка, в одном из маленьких, битком набитых bar-tabacs с цинковой стойкой, и глушили там коньяк с грузчиками и водителями грузовиков. Мы пили за Мориса Тореза, за Мао и за профсоюзного деятеля Гарри Бриджеса, а заодно, из уважения к двоим примкнувшим к компании беженцам из Каталонии, за Пассионарию и Эль Кампесино