Послесловие Майкла Панофски
24 сентября 1996 года в 10.28 утра землемер и двое лесорубов с бумажной фабрики «Драммондвиль палп энд пейпер» на поляне вблизи вершины горы Монгру наткнулись на разбросанные человеческие останки, как то: череп, фрагменты позвоночного столба, тазовые кости, бедренная кость, ребра (изломанные) и берцовые кости (также с повреждениями). Вызвали полицию, кости собрали и доставили судмедэксперту в больницу Нотр-Дам в Монреале. Доктор Роже Жиру заключил, что они принадлежат скелету человека европеоидного типа тридцати с чем-нибудь лет, который умер от неизвестной причины лет тридцать — сорок тому назад. Он предположил, что сломанные ребра, разрозненность частей позвоночника и повреждения берцовых костей связаны с тем, что неизвестный мужчина был жестоко избит тупым орудием или упал со значительной высоты. Но гораздо более вероятно, как он отметил, обратив внимание на следы зубов, что скелет просто погрызен койотами или другими животными, пытавшимися добраться до костного мозга. Статья об этом, напечатанная в «Газетт», привлекла внимание отставного следователя Шона О'Хирна. По его настоянию открыли старое дело, и из Нью-Йорка прилетел вызванный для осмотра черепа дантист. Сразу подтвердилось, что эти останки принадлежат Бернарду Московичу, исчезнувшему в этих местах 7 июня 1960 года. Интервью с радостным О'Хирном напечатали «Газетт» и «Пресс», кроме того, он появлялся в нескольких телешоу (так же, как и вторая жена моего отца, которая каждый раз держала на коленях фотографию мистера Московича в рамочке). «Он клялся мне в вечной любви», — утверждала она. Отчет о суде над моим отцом в Сен-Жероме печатали под заголовками вроде НЕУЖТО СПРАВЕДЛИВОСТЬ ТОРЖЕСТВУЕТ? и ВОПИЮЩИЕ КОСТИ. Защитник моего отца на процессе адвокат Джон Хьюз-Макнафтон, которого отыскали в «Динксе» (это бар на Кресент-стрит в Монреале), от одного репортера просто отмахнулся, сказав «Credo quia impossibile»[364], а второму, который пристал к нему с возобновленными обвинениями, бросил лишь: «Argumentum ex silentio»[365], после чего послал его подальше. Предприимчивый фотограф из таблоида «Алло, полиция!» ухитрился проникнуть в дом престарелых имени Царя Давида и сфотографировал моего отца в момент, когда Соланж кормит его с ложечки жареной говяжьей грудинкой. Я прилетел из Лондона, Кейт — из Торонто, а Савла привезла из Нью-Йорка на машине девица по имени Линда. Все мы встретились в коттедже у озера в Лаврентийских горах, где когда-то жили такой счастливой семьей. Трудно было заставить себя смириться с открытием, что отец лгал и все-таки был убийцей. Кейт, естественно, оспаривала неоспоримое.
— Бука был пьян, мог забрести туда, упасть, сломать обе ноги и умереть с голода. Как смеете вы оба так быстро соглашаться с обвинениями в папин адрес, когда сам он ни на что уже ответить не может, даже имени своего не помнит.
— Кейт, ты не одна здесь, кого все это расстраивает. Будь благоразумнее, пожалуйста.
— Ах, конечно, благоразумнее! Папа был маньяк-убийца! Ему это запросто, правда? Застрелил Буку, втащил на вершину горы и переломал ему ноги лопатой.
— Я же не говорю, что это было именно…
— И ведь не было даже намека на попытку зарыть его. Ты что думаешь, папа бросил бы его на съедение зверям?
— А если у него времени не было?
— За все эти годы?
— Останки обнаружили невдалеке от того места, где у папы был шалаш, о котором он однажды нам рассказывал. Поблизости нашли осколок стекла. От бутылки из-под виски!
— Ну и что?
— Кейт, мы знаем, каково тебе, но…
— Они оба были пьяны. Он мог убить его случайно. Считай так, если хочешь.
— Папа для нас ничего не жалел, и мы просто обязаны всякое сомнение толковать в его пользу. Так что вы можете верить чему угодно, а я лично хоть до ста лет доживу, а все буду считать его невиновным. Между прочим, вы не забыли? Он ведь до конца не расставался с мыслью, что Бука где-нибудь живет себе спокойненько и однажды объявится.
— Вот и объявился. Или нет?
Еще мы там в коттедже решали вопрос, что делать с неоконченной рукописью, которую каждый из нас прочитал; кроме того, нам хотелось насладиться в последний раз воспоминаниями детства, да и закрыть дом, уже выставленный на продажу. Обстоятельства, впрочем, не очень-то этому способствовали. Агент по недвижимости сказал: «На следующий день после референдума мне позвонили сорок два человека, желающих продать собственность в здешних местах, а вот предложений купить пока нет ни одного».
С тех пор как мы узнали, что у отца болезнь Альцгеймера, это был не первый наш семейный съезд и не второй. Всякий раз Савл заводил одну и ту же песню: дескать, у бабушки было то же самое, значит, мы все в группе риска.
Для начала, поучал всех Савл, нам не следует пользоваться подмышечными дезодорантами на основе цинка и готовить в алюминиевых кастрюлях, которые тоже под подозрением. Он выписывал и «Ланцет», и «Медицинский журнал Новой Англии» и так на этом поприще продвинулся, что прочитал нам лекцию о пользе курения — оказывается, никотин недавно признали стимулятором мозга, и курильщикам наша семейная болезнь угрожает меньше.
— Ну да, потому что они умирают раньше от рака легких, — отозвалась на это Кейт. — Так что сейчас же гаси сигару!
— Точка?
— Точка, — сказала Кейт и зарыдала.
Диагноз «болезнь Альцгеймера» нам подтвердили четыре месяца назад на совещании в офисе «Артели напрасный труд» 18 апреля 1996 года. Присутствовали доктор Гершкович, два приглашенных им специалиста, Соланж и Шанталь Рено и конечно же Кейт, Савл и я. Савл сразу после этого сел в поезд и поехал в Торонто известить Мириам. Узнав такую новость, она расплакалась и, едва совладав с голосом, тут же стала звонить Барни, проситься приехать.
— Не думаю, что смогу с этим справиться.
— Пожалуйста, Барни!
— Нет.
Однако он начал каждое утро бриться, урезал себя в потреблении алкоголя и табака и стремглав кидался на каждый звонок в дверь или по телефону. Соланж перезвонила Мириам.
— Приезжайте как только сможете, — сказала она.
— Но ведь он отказал мне.
— Он даже на краткую прогулку выходить не хочет — вдруг вы приедете, а его нет.
Мириам приехала следующим утром, и они вдвоем отправились на ланч в «Ритц», где метрдотель отличился не лучшим образом, сказав:
— О, давненько я вас вместе не видывал! Что, решили тряхнуть стариной?
Впоследствии Мириам рассказывала Савлу:
— Я заметила, что меню его озадачило, и он попросил меня сделать заказ за нас обоих. Но вначале он был весел. Даже игрив. «Я, — говорит, — с нетерпением жду, как я в дурдоме — или куда там меня поместят — буду играть в прятки и в бутылочку с другими шизанутыми. Может, у них там для нас трехколесные велосипедики найдутся… и жевачка! Мороженое шариками в стаканчиках». Прекрати, оборвала его я. Он заказал шампанское, но официанту при этом говорил что-то вроде «принесите нам бутылку… ну… эт-самое… как его… с пузырьками… что мы всегда заказывали». Официант улыбнулся — решил, видимо, что Барни пытается блистать остроумием, и мне за него было ужасно обидно. Хотелось сказать болвану: когда мой муж хочет блистать остроумием, он таки им блистает!
А все же как это было бы здорово, говорил Барни, если бы я согласилась улететь с ним в Париж в ночь его свадьбы. Мы вспоминали старые добрые времена, дни нашей молодости, и он пообещал мне, что нынче не будет непрестанно блевать, как тогда, при первом нашем свидании. «Хотя, — говорит, — если вдуматься, получилась бы некоторая даже симметрия, не правда ли?» Но это ведь не обязательно должно быть наше последнее свидание, сказала я. Мы теперь можем стать друзьями. «Нет, не можем, — нахмурился он. — Или все, или ничего». Мне дважды приходилось вставать и уходить в туалет, чтобы не разрыдаться за столом. Я видела, как он принимает таблетки — множество, даже не знаю сколько, все разноцветные… Но запивал шампанским. Под столом он коснулся моей руки и сказал, что я по-прежнему самая красивая женщина из всех, кого он видел, и что он когда-то смел надеяться, что мы умрем одновременно, лет в девяносто с лишним, как Филемон и Бавкида, и милосердный Зевс превратит нас в два дерева, которые зимой будут ласкать друг друга ветвями, а по весне сплетаться листвой.
Потом — даже не знаю, может, из-за шампанского? — он начал неправильно произносить слова. Стал путаться в столовом серебре. Нужна вилка, а он берет ложку. Вместо того чтобы за ручку, берет нож за лезвие. Какая-то неприятная перемена в нем произошла. Может быть, от расстройства, разочарования. Потемнел лицом. Жестом поманил меня наклониться ближе и шепотом говорит: Соланж подделывает чеки! Обкрадывает его. Он боится, что она может заставить его подписать сфабрикованное ею завещание. А еще она нимфоманка: затащила однажды привратника из его дома с собою в лифт и задирала юбку — показывала, что на ней нет трусов. Принесли счет, и я заметила, что он не может в нем разобраться. Да ты просто подпиши, — сказала я, и он рассмеялся. «О'кей, — говорит, — только сомневаюсь, узнают ли они мою новую подпись». Вдруг говорит: «Слушай, а я ведь кое-что еще помню. Когда-то привел ее сюда с ее мамашей, а старая сука и говорит: "Мой муж всегда оставляет на чай двенадцать с половиной процентов!"»
Тут вдруг он снова весь переменился. Такой нежный стал. Любящий. Стал тем Барни, которого я как раз больше всего и люблю. И я поняла, что он забыл, что я вообще когда-либо от него уходила, видимо, решил, что мы сейчас вместе пойдем домой, а вечером, может, кино по видику посмотрим. Или будем читать в постели, переплетясь ногами. Или вдруг ни с того ни с сего — раз! — и последним самолетом в Нью-Йорк; он любил всякие сюрпризы… фокусник. О, когда-то с ним было так здорово, он был такой непредсказуемый, такой любящий, и я подумала: а что, если не возвращаться в Торонто, а и впрямь пойти с ним домой? Тут я сразу — к телефону, позвонила Соланж, чтобы она срочно приехала. Возвращаюсь к столику, его нет. Боже мой, где он? — спрашиваю официанта. «В туалете», — говорит. Я подождала у двери мужской уборной, он выходит — улыбка растерянная, ноги шаркают, а я смотрю, у него ширинка не застегнута и мокрые штаны…