Версия Кестлера - книга и жизнь — страница 10 из 24

шли, бросая жен, матерей, отрекаясь от всего святого только для того, чтобы сделаться чьими-то бессмысленными орудиями убийства, слишком мучительно, если не одурманить себя вином. И вот они ехали, пьянствовали, ругались, пели, дрались, уродовали себя. Ночь они провели на постоялых дворах. Утром опять опохмелились и собрались у земской управы. Одна часть их в новых полушубках, в вязаных шарфах на шеях, с влажными пьяными глазами или с дикими подбадривающими себя криками, или тихие и унылые толкутся около ворот между заплаканными матерями и женами, дожидаясь очереди (я застал тот день, в который шел самый прием, т. е. осмотр назначенных в ставку); другая часть в это время толпится в прихожей присутствия. В присутствии же идет спешная работа. Отворяется дверь, и сторож вызывает Петра Сидорова. Петр Сидоров вздрагивает, крестится и входит в маленькую комнатку с стеклянною дверью. В этой комнатке раздеваются призываемые. Только что принятый и вышедший голым из присутствия рекрут, товарищ Петра Сидорова, с дрожащей челюстью торопливо одевается. Петр Сидоров уже слышал и по лицу видит, что тот принят. Петр Сидоров хочет спросить, но его торопят и велят скорее раздеваться. Он скидывает полушубок, нога об ногу сапоги, снимает жилет, перетягивает через голову рубаху и с выступающими ребрами, голый, дрожа телом и издавая запах вина, табаку и пота, босыми ногами входит в присутствие, не зная, куда деть обнаженные жилистые руки. В присутствии висит прямо на виду в большой золотой раме портрет государя в мундире с лентой и в углу маленький портрет Христа в рубахе и терновом венке. Посередине комнаты стоит покрытый зеленым сукном стол, на котором разложены бумаги и стоит треугольная штучка с орлом, называемая зерцало. Вокруг стола сидят с уверенным, спокойным видом начальники. Один курит, другой перелистывает бумаги. Как только Сидоров вошел, к нему подходит сторож, и его ставят под мерку, толкают под подбородок поправляют его ноги. Подходит один с папироской - это доктор, и, не глядя в лицо рекрута, а куда-то мимо, гадливо дотрагивается до его тела и меряет, щупает и велит сторожу разевать ему рот, велит дышать, что-то говорить. Кто-то что-то записывает. Наконец, ни разу не взглянув ему в глаза, доктор говорит: "Годен! Следующего!" и с усталым видом садится опять к столу. Опять солдаты толкают малого, торопят его. Он кое-как, поспешая, натягивает рубаху, не попадая в рукава, кое-как завертывает штаны, портянки, надевает сапоги, ищет шарф, шапку, подхватывает в охапку полушубок, и его выводят в залу, отгораживая его скамьей. За этой скамьей ждут принятые. Такой же, как он, молодой малый из деревни, но из дальней губернии, уже готовый солдат с ружьем, с примкнутым острым штыком караулит его, готовый заколоть его, если бы он вздумал бежать. Между тем толпа отцов, матерей, жен, толкаемая городовыми, жмется у ворот, узнавая, чей принят, чей нет. Выходит один забракованный и объявляет, что Петруху приняли, и раздается взвизг Петрухиной молодайки, для которой это слово: "принят", значит разлука на 4-5 лет, жизнь солдатки в кухарках, в распутстве. Но вот по улице проехал человек с длинными волосами и в особенном, отличающемся от всех наряде и, сойдя с дрожек, подходит к дому земской управы. Городовые расчищают ему дорогу между толпою. "Приехал "батюшка" приводить к присяге". И вот этот батюшка, которого уверили, что он особенный, исключительный служитель Христа, большей частью не видящий сам того обмана, под которым он находится, входит в комнату, где ждут принятые, надевает занавеску парчовую, выпростывая из-за нее длинные волосы, открывает то самое Евангелие, в котором запрещена клятва, берет крест, тот самый крест, на котором был распят Христос за то, что он не делал того, что велит делать этот мнимый его служитель, кладет их на аналой, и все эти несчастные, беззащитные и обманутые ребята повторяют за ним ту ложь, которую он смело и привычно произносит. Он читает, а они повторяют: обещаюсь и клянусь всемогущим Богом пред святым его Евангелием... и т. д. защищать, т. е. убивать всех тех, кого мне велят, и делать всё то, что мне велят те люди, которых я знаю и которым я нужен только на то, чтобы совершать те злодеяния, которыми они держатся в своем положении и которыми угнетают моих братьев. Все принятые ребята бессмысленно повторяют эти дикие слова, и так называемый "батюшка" уезжает с сознанием того, что он правильно и добросовестно исполнил свой долг, а все эти обманутые ребята считают, что те нелепые, не понятные им слова, которые они только что произнесли, теперь, на всё время их солдатства, освободили их от их человеческих обязанностей и связали их новыми, более обязательными солдатскими обязанностями. И дело это совершается публично, и никто не крикнет обманывающим и обманутым: опомнитесь и разойдитесь, ведь это всё самая гнусная и коварная ложь, которая губит не только ваши тела, но и души. Никто не делает этого; напротив, когда всех приняли и надо выпускать их, как бы в насмешку им, воинский начальник с самоуверенными, величественными приемами входит в залу, где заперты обманутые, пьяные ребята, и смело по-военному кричит им: Здорово ребята! Поздравляю с "царской службой". И они бедные (уже кто-то научил их) лопочат что-то непривычным, полупьяным языком, вроде того, что они этому рады. Между тем толпа отцов, матерей, жен стоит у дверей и ждет. Женщины заплаканными, остановившимися глазами смотрят на дверь. И вот она отворяется, и выходят, шатаясь и кружась, принятые рекрута: и Петруха, и Ванюха, и Макар, стараясь не смотреть на своих и не видеть их. Раздается вой матерей и жен. Одни обнимаются и плачут, другие храбрятся, третьи утешают. Матери, жены зная, что они теперь на три, четыре, пять лет остались сиротами без кормильца, воют и наголос причитают. Отцы мало говорят, а только с сожалением чмокают языками и вздыхают, зная, что теперь уж не видать им выхоженных ими и выученных помощников, а вернутся к ним уж не те смирные, работающие земледельцы, какими они были, а большей частью уже развращенные, отвыкшие от простой жизни щеголи-солдаты. И вот вся толпа рассаживается по саням и трогается вниз по улице к постоялым дворам и трактирам, и еще громче раздаются вместе, перебивая друг друга, песни, рыдания, пьяные крики, причитания матерей и жен, звуки гармонии и ругательства. Все отправляются в кабаки, трактиры, доход с которых поступает правительству, и идет пьянство, заглушающее в них чувствуемое сознание беззаконности того, что делается над ними. Две-три недели они живут дома и большею частью гуляют, т. е. пьянствуют. В назначенный срок их собирают, сгоняют, как скотину, в одно место и начинают обучать солдатским приемам и учениям. Обучают их этому такие же, как они, но только раньше, года два-три назад, обманутые и одичалые люди. Средства обучения: обманы, одурение, пинки, водка. И не проходит года, как душевно-здоровые, умные, добрые ребята становятся такими же дикими существами, как и их учителя. - Ну, а если арестант - твой отец и бежит? - спросил я у одного молодого солдата. - Могу заколоть штыком, - отвечал он особенным, бессмысленным солдатским голосом. - А если "удаляется", должон стрелять, - прибавил он, очевидно гордясь тем, что он знает, что нужно делать, когда отец его станет удаляться. И вот когда он, добрый молодой человек, доведен до этого состояния, ниже зверя, он таков, какой нужен тем, которые употребляют его как орудие насилия. Он готов: погублен человек, и сделано новое орудие насилия. И всё это совершается каждый год, каждую осень везде, по всей России, среди бела дня и большого города, на виду у всех, и обман так искусен, так хитер, что все видят его, знают в глубине души всю гнусность его, все страшные последствия его и не могут освободиться от него.

3

Когда откроются глаза на этот ужасный, совершаемый над людьми, обман, та удивляешься на то, как могут проповедники религии христианства, нравственности, воспитатели юношества, просто добрые, разумные родители, которые всегда есть в каждом обществе, проповедовать какое бы то ни было учение нравственности среди общества, в котором открыто признается всеми церквами и правительствами, что истязания и убийства составляют необходимое условие жизни всех людей, и что среди всех людей всегда должны находиться особенные люди, готовые убить братьев, и что каждый из нас может быть таким же? Как же учить детей, юношей, вообще просвещать людей, не говоря уже о просвещении в духе христианском, но как учить детей, юношей, вообще людей какой бы то ни было нравственности рядом с учением о том, что убийство необходимо для поддержания общего, следовательно, нашего благосостояния и потому законно, и что есть люди, которыми может быть и каждый из нас, обязанные истязать и убивать своих ближних и совершать всякого рода преступления по воле тех, в руках кого находится власть. Если можно и должно истязать и убивать и совершать всякого рода преступления по воле тех, в руках кого находится власть, то нет и не может быть никакого нравственного учения, а есть только право сильного. Оно так и есть. В сущности такое учение, для некоторых теоретически оправдываемое теорией борьбы за существование, царствует в нашем обществе. И действительно, какое же может быть нравственное учение, при котором можно допустить убийство для каких бы то ни было целей? Это так же невозможно, как какое бы то ни было математическое учение, при котором можно допустить, что 2 равно 3. Может быть при допущении того, что 2 равно 3, подобие математики, но не может быть никакого действительного математического знания. И при допущении убийства в виде казни, войны, самозащиты может быть только подобие нравственности, но никакой действительной нравственности. Признание жизни каждого человека священой есть первое и единственное основание всякой нравственности. Учение око за око, зуб за зуб, жизнь за жизнь оттого и отменено христианством, что это учение есть только оправдание безнравственности, есть только подобие справедливости и не имеет никакого смысла. Жизнь есть величина, не имеющая ни веса, ни м