всего человечества", и ради взлелеянной ими мечты оберегали и поддерживали миф, созданный сталинской пропагандой. "Так уж получилось, - с горечью говорил Бухарин одному из своих парижских знакомых, - что Сталин стал как бы символом партии". Или символом социализма, могли бы сказать зарубежные друзья Октября. "Получилось", добавлю, не без их соучастия. Однако в отличие от Рубашова и его товарищей эти высоколобые гуманисты пользовались всеми правами и благами мнимой свободы, которых была лишена страна, воплощавшая их социальный идеал!.. Загипнотизированные альтернативой "кто не с нами, тот против нас", они позорно провалились на экзамене Истории и, когда их грозно спросили: "С кем вы, мастера культуры?" - выбрали Сталина. "Какова бы ни была природа нынешней диктатуры в России - несправедливая или какая хотите... пока нынешнее напряженное военное положение не смягчится... и пока вопрос о японской опасности не прояснится, я не хотел бы делать ничего такого, что могло бы нанести ущерб положению России. И, с Божьей помощью, не сделаю", - заявил в 1933 году Драйзер, объясняя свой отказ заступиться за группу арестованных "троцкистов", коим, впрочем, "очень сочувствовал". А Жолио-Кюри, который в 1938 году по просьбе Кёстлера написал письмо Сталину в защиту арестованного в СССР австрийского физика-коммуниста Вайсберга (впоследствии переданного в соответствии с советско-германским договором гестапо), в конце 40-х, когда во Франции вышла "Слепящая тьма", а Вайсберг вернулся из концлагеря, публично клеймил Кёстлера как очернителя и клеветника! Еще десять лет спустя, после официального разоблачения "культа личности", тот же Жолио-Кюри признался Эренбургу, что давно видел все "изъяны", и добавил: "Пожалуйста, при детях расскажите о том хорошем, что у вас делается". В сущности, и к своему народу и ко всему человечеству эти интеллектуалы относились, как к детям, которым надо рассказывать лишь о хорошем, чтобы они не разочаровались в социализме!.. Да, они ведали, что творят, и во имя ложно понятого долга предали не только себя, но и нас. Они изменили заветам европейской культуры и тому главному долгу, который диктовал Золя его знаменитое "Я обвиняю" и побуждает каждого истинного интеллигента при виде несправедливости браться за перо и бить тревогу. Лишь немногие из прогрессивных решались говорить правду о "стране победившей революции". Мы теперь даже представить себе не можем, сколько мужества требовалось этим "вероотступникам", как поносили и проклинали этих, по словам Кёстлера, "падших ангелов, которые имели бестактность разгласить, что рай находится не там, где предполагалось". Случай сугубо беспартийного "перебежчика" Андре Жида весьма показателен в этом отношении. Известный французский писатель, издали видевший в СССР "пример того нового общества, о котором мы мечтали, уже не смея надеяться", был глубоко разочарован советской реальностью. В предисловии к "Возвращению из СССР" (1936) он пытался объяснить, что, поддерживая ложь, "лишь причинил бы вред Советскому Союзу и одновременно тому делу, которое он олицетворяет в наших глазах"; что, относясь с симпатией к России, долго колебался, прежде чем пришел к такому решению, ибо так уж сложилось, что "правду об СССР говорят с ненавистью, а ложь - с любовью". Книга Кёстлера написана в уверенности, что спасение только в правде, и написана с любовью к стране и народу, задыхающемуся под игом сталинской диктатуры. Впрочем, народ, оставшийся фактически за рамками изображения, обозначен в романе заведомо условно. Схематизм этих образов, особенно очевидный и, возможно, даже обидный для русского читателя, объясняется просто тем, что автор не смог художественно освоить "народный" (и инородный) материал. И однако же Кёстлер сумел с редкой для заезжего иностранца проницательностью разглядеть сквозь казенный оптимизм, пропагандистский лак и немоту страха живую душу народа. В "Невидимых письменах", автобиографической книге, написанной двадцать лет спустя, мы найдем поразительные слова о прямых, надежных, бесстрашных людях, чьи гражданские доблести противоречат самой сути режима и на которых, по убеждению Кёстлера, и держится наша страна. "Я встречал таких повсюду в СССР. Эти люди, коммунисты или беспартийные, - патриоты в том смысле, в каком это слово было впервые употреблено при Французской революции... В стране, где каждый боится и избегает личной ответственности, они чувствуют себя в ответе за все; проявляют инициативу и независимость суждений там, где в норме слепое повиновение; верны и преданы друзьям, близким в мире, где верность и преданность требуются лишь по отношению к начальству и государству. Им присущи личная честь и естественное достоинство поведения там, где понятия эти неуместны и нелепы... Их существование представляется мне почти чудом. И в том, что они таковы, как есть, несмотря на революционное воспитание, я вижу торжество неразрушимой человеческой сути над обесчеловечивающим окружением". Хочу отметить напоследок, что именно к этой категории людей принадлежал Андрей Кистяковский, в чьем замечательном переводе мы читаем сегодня "Слепящую тьму". Он работал над переводом без всякой надежды на публикацию, во времена, когда подобная самодеятельность считалась уголовным преступлением. Впрочем, под действие Уголовного кодекса подпадало и дело милосердия - помощь политзаключенным и их семьям, - которое Кистяковский взял на себя после ареста очередного распорядителя фонда. Но это уж другая история.
Русская книга за рубежом
М. УЛАНОВСКАЯ. Свобода и догма. Жизнь и творчество Артура Кёстлера, Иерусалим. 1996. 175 стр. (Евреи в мировой культуре).
Первая на русском языке биография Артура Кёстлера (1905 - 1983) вышла с обидным опозданием. Интерес к автору "Слепящей тьмы", вспыхнувший у нас в стране в конце 80-х в связи с публикацией его знаменитого романа (который даже полвека спустя после написания стал литературно-общественным событием), нынче явно сошел на нет. В представлении российских читателей, которые судят о писателе по единственному переведенному у нас роману, Кёстлер ассоциируется с разоблачением сталинизма и московских процессов, с демифологизацией нашего тоталитарного прошлого - и там, в этом прошлом (от которого мы поспешили откреститься, устав разбираться), остался. Это верно лишь отчасти. Книги Кёстлера, неотделимые от минувшей эпохи, - действительно не из тех, которые хочется перечитывать. Возможно, для большинства из них время и впрямь прошло. Парадокс, однако, в том, что личность Кёстлера значительнее отдельных его вещей. Теперь, на расстоянии, видно, что самым ярким его творением была собственная жизнь, и эта невыдуманная история, в которой отразился век, заслуживает нашего внимания и прочтения. Но описать ее чрезвычайно трудно. Не только потому, что Кёстлер - "последний homo universale нашего века" (по слову Улановской) - отличался редкой широтой и разнообразием интересов и его работы, посвященные психологии, биологии, философии, истории науки и истории как таковой, требуют от биографа соответствующих знаний. Проблема состоит еще и в непривычном смешении жанров (если позволено так сказать о жизни). Биография Кёстлера дает материал для авантюрного романа - и для драмы утраченных иллюзий, для хроники политической борьбы времен тоталитаризма и революций - и для философского эссе о духовных странствиях человека, томимого жаждой Абсолюта и не способного ни поверить в Бога, ни принять жизнь и мир без высшего смысла. Кёстлер так и просится в герои "романизированной биографии" в духе цвейговской "Совести против насилия". Но, конечно, для подобного художественного исследования нужен талант Цвейга, его психологическая проницательность и дар сопереживания. Не говоря уж о пере. Так что оставим пустые мечтания и обратимся к книге нашего автора. Улановская не пытается нарочито "оживить" образ или подогнать его к некой заранее заданной концепции и навязать читателю свою точку зрения. Объективность, научная основательность и корректность - вот очевидные достоинства "Свободы и догмы", обеспечивающие ей знак качества. И потребовавшие, добавим, огромной предварительной работы. В самом деле, Улановская внимательно прочла не только все книги Кёстлера (а их около тридцати) и статьи, разбросанные по старым газетам, но большую часть того, что о нем написано; выделила, отобрала самое существенное и сумела уложить всю необходимую информацию на каких-нибудь ста семидесяти страницах. Прежде всего именно информацию - о событиях жизни и содержании произведений Кёстлера. Такова первая задача, которую ставит себе - вынужден ставить себе - автор, открывая русскоязычному читателю Кёстлера и "кёстлериану". (Отсутствие переводов несомненно во многом обусловило принцип подачи материала.) Улановская предъявляет нам факты и тексты, дабы мы могли составить себе собственное представление об этом выдающемся писателе, публицисте, общественном деятеле, который "разделял с самыми яркими представителями своего поколения их заблуждения и славу... менял убеждения, привязанности, страны и оставался самим собой... оспаривал признанные авторитеты и законы природы и умер по своей воле на избранной им самим родине" (то есть в Англии). Здесь не место пересказывать, вслед за Улановской, прихотливый сюжет кёстлеровской судьбы. Нужно лишь обозначить ее основные моменты и противоречивые черты личности, эту судьбу предопределившие. Человек действия и мечтатель с трезвым аналитическим умом, индивидуалист, жаждущий общественного служения и почти болезненно со-страдаюший обездоленным, Кёстлер с молодости жил в состоянии "хронического негодования", яростно бунтовал против несправедливости и гонялся за утопиями земного рая, а посему оказывался в самых горячих точках; был сионистом, коммунистом и - до конца своих дней - антифашистом; агентом Коминтерна, узником франкистской тюрьмы и французского концлагеря, наконец, антикоммунистом и "рыцарем холодной войны" - и все это время неустанно "бил в барабан", то есть писал романы, статьи, репортажи, памфлеты, очерки, документальные книги, обращения к общественности