Вертеп — страница 21 из 37

— Что ж Артур? — поинтересовался Саша с некоторым любопытством.

— Обиделся, оскорбил. Говорит: «А как же ты со своим негром трахалась, в противогазе?» — «Нет, — говорю, — негр мраморный бассейн имел и французским дезодорантом пользовался…» Короче, не вызрел у нас контакт.

— А твой восточный муж в самом деле богатый был?

Настя посуровела.

— Был, но воспоминания сейчас не по делу. Про Артура расскажи, — перешла она снова на «ты».

Пашков рассказал, что знал. Настя слегка разочаровалась.

— Жаль, что они не тут стреляли. Вот картина была бы!

— Этого еще не хватало, — отозвался Пашков недовольно, отвечая собственным мыслям, но Настя его поняла прямолинейно.

— Испугался, что тебя подстрелят? Неужели ты смерти боишься?

Он вспомнил едва заметное шипение газа, вырывающегося из горелки, и ответил серьезно:

— Умирать страшно.

— А вот в газете писали про американскую актрису, которая двенадцать раз самоубийством кончала.

— А Марк Твен сорок раз курить бросал.

— Шутишь? А я точно говорю. Это мамаша актрисы, что в «Кабаре» играла. Я ее понимаю. Жизнь такая паскудная бывает.

— Да, вам с Артуром Измайловичем не сойтись, конечно.

— Ничего, у него единомышленница есть.

— И о такой знаешь?

— Секрет маленький. Марина, Дергачева жена. По-моему, это все знают.

— И Лиля?

— Лилька теленок. Все по маминой сиське тоскует. Она последняя узнает. А кто же все-таки в Артура палил? Вот жалко, промазали.

— Жестокая ты!

— Я? Нет, я добрая, глупая, знаю, что ни мужа хорошего мне не найти по любви, ни богача заарканить надолго. Ума не хватит. Я даже тебя совратить не могу.

— Меня-то? Старика?

— Старик? А что ж ты на мои ноги пялишься? Стесняешься, а сам пялишься жуликовато.

Пашков покраснел.

— Уж больно ты их рекламируешь.

— Я доброкачественный товар предлагаю.

— Да уж бесспорно. Только на такой товар у меня денег не хватит.

Настя покачала ногой.

— Поторгуемся? Могу и уступить.

Александр Дмитриевич вздохнул, вспомнил Дарью и поиски клада. Казалось, совсем недавно все это было: и золотой мираж, и реальность юного тела, а теперь будто за тысячи километров отодвинулось, в другом измерении осталось, и никогда не повторится, и до боли стало жаль тех лет жизни, которые он сам списал уже и покинул, как покидают навсегда старую пустую квартиру, оставляя голые стены, но стоит оглянуться на пороге, и комната покажется пусть маленькой и бедной, но своей, в ней было то, что принадлежало тебе и только твоей душой пережито. Нет! Открой глаза. Не нужно воспоминаний, даже лучших. Стены голые, душа упакована для переезда. Куда? В эту «сторожку» или в другой мир? Хотя никто не знает, что это за мир, и существует ли он вообще…

— Спасибо.

Она поняла его, но спросила с усмешкой:

— Спасибо «да», или спасибо «нет»?

— Ушел мой поезд, Настя. А пялюсь по-стариковски, как старцы на Сусанну.

— Какую Сусанну?

— Это из Библии.

— Я туда заглядывала, модно ведь сейчас, но не поняла толком, а прикидываться неохота, это уж Маринины дела.

— Тоже верующая?

— Я как же? На праздниках в соборе со свечкой стоит.

— Теперь начальство по должности в церкви ходит.

— А к Артуру по любви.

Настя смотрела, широко улыбаясь.

— Все-то ты знаешь, — снова усомнился Александр Дмитриевич.

— Чего уж тут знать! Засекла я их, дверь в кабинет запереть забыли, спешили, видно, приспичило. Интересная картина, между прочим. Но мог бы он к своей афишке добавить — «высококвалифицированный партнер орального секса». Вот бы клиентуры добавилось. Смех! Как вспомню… Она сверху него халат накинула, а сама трясет задницей от удовольствия. Прямо страус, что голову прячет.

— Замолчи, Настя. Я ведь в самом деле пожилой человек, а ты мне такие пошлости рассказываешь.

— Подумаешь, пошлости. Этим теперь и школьников не удивишь.

— А… Ты, значит, решила, что старый, что малый?

— Брось, старик! Не хочешь женщине удовольствие доставить, скажи честно.

И она расхохоталась так, что понять нельзя было, где кончается шутка. К счастью, со двора кто-то крикнул:

— Настасья! Ты где? Иди в кафе поскорее. Иностранцы приехали!

— Что б вы сгорели! — сказала она с досадой.

Но Александр Дмитриевич вздохнул с облегчением. Настасьины откровенности начали понемногу возбуждать его, а это была еще одна волна, что поднималась на борт ковчега, и становилось нелегко от мысли, что никаких бортов вообще нет, а есть лишь беззащитный плот, ничем не огражденный от вихрей и страстей.

Он захлопнул дверь в сторожку и вышел во двор. Погода стояла ненормальная, как и вся вокруг текущая жизнь. Было жарко, листья на деревьях желтели, шуршали под порывами ветра и вызывали уныние. Хотелось освежающего дождя, но впереди были дожди неизбежные, когда быстро замечтаешь о тепле и солнце.

В воротах появился Мазин, вытирая носовым платком пот со лба.

— Отдежурил, Саша?

— Нет, вышел подышать, а дышать нечем.

— Хорошо бы сейчас молодого холодного винца.

— Могу предложить теплую водку.

— Это противопоказано. В некотором смысле я при исполнении…

— Где же исполняли?

По стечению обстоятельств Мазин возвращался из департамента культуры.

— Имел аудиенцию у руководящей дамы Марины Михайловны Дергачевой.

Александр Дмитриевич глянул чуть усмехнувшись, сопоставив мазинский титул с информацией, только что полученной от Насти, и спросил:

— Какое она на вас впечатление произвела?

— Да как вам сказать, бытовало такое слово — «бабец».

Так кратко суммировал он целый ряд впечатлений, полученных в здании, где на красной кирпичной стене вывеска «управление» сменилась не так давно на модную «департамент», что, впрочем, было точнее, ибо «управление культурой» звучало, в сущности, нелепо, а департамент означал всего лишь подразделение административного аппарата. Мазин, впрочем, не обольстился очередной приметой новой жизни. Будучи генетическим консерватором, он всю жизнь относился к властям одинаково, за многие годы свыкнувшись с тем, что судьбы страны, сограждан и его собственная определяются волей немногих людей, а не того трудящегося большинства, что именуется народом. Его только всегда смущала самоуверенность начальствующих властолюбцев, присвоивших помимо власти еще и «ум, честь и совесть» целой эпохи.

«Неужели эпохи?» — думал он, не делясь, впрочем, сомнениями с ближними, ибо по роду службы лучше других знал, как быстро недостаточно потаенные мысли достигают ушей, для них не предназначавшихся. Но вот эпоха кончилась. Однако власти предержащие этого вроде бы и не заметили, а отнеслись к историческому катаклизму как к очередной кампании по обновлению наглядной агитации, то есть замене вывесок, лозунгов и политической символики. Укрывшись, как и прежде, за двойными дверьми-тамбурами кабинетов, они самоуверенно продолжали если уже не вдохновлять, то убежденно руководить не доросшим до новых идей народом, которому демократично разъясняли, что спасение утопающих в цивилизованном мире — дело рук самих утопающих.

Дух незыблемости царил и в приемной Марины Михайловны, где много лет назад довелось уже Мазину побывать, расследуя обстоятельства смерти Татьяны Гусевой, у тогдашнего начальника Алексея Савельевича Мухина.

Строго одетая, не первой молодости секретарша, очевидно прожившая в предбанниках власти не один десяток лет, окинула Мазина оценивающим охранительным взглядом и, сверив его документ с записью в служебном блокноте, пригласили подождать несколько минут.

Мазин присел. И не удержался, спросил:

— Простите, вы давно в этой системе трудитесь?

— Порядочно, — ответила она осторожно.

— Мухина Алексея Савельевича не помните случайно?

Секретарша погрустнела.

— Как же!.. От нас-то он давно ушел, сердечко хандрило, а хоронили недавно. Хороший был человек. Вы его тоже знали?

«Как, однако, смерть повышает оценки! При жизни всего лишь «неплохим мужиком» считался», — подумал Мазин, но от воспоминаний уклонился, благо пригласили в кабинет.

Марина Михайловна, как и ее контора, тоже демонстрировала новый стиль. Была она заметно моложе своей помощницы, находилась в отличной форме, поддерживаемой, судя по упаковке «Герболайфа» на журнальном столике, не без активных усилий, держалась уверенно, доброжелательно и раскованно. Улыбнувшись Мазину и указав жестом на стул напротив, она безо всякого руководящего превосходства в голосе продолжала телефонный разговор, начатый до прихода Игоря Николаевича.

— Ну, Василий Прокофьевич, дорогой вы мой человечек, ну, зачем нам немецкая народная музыка? Как мы свой-то народ на нее завлечем? Молодым погорячее нужно, погорячее. Какое нынче тысячелетие на дворе? Вот-вот… А я о чем говорю? Пусть немцы хэви-метал везут, да потяжелее. Вот тогда молодежь твой дворец и разнесет. А на развалинах денежки свои оставит, подкормит нашу худосочную культуру. Правильно я говорю? А я всегда правильно говорю! Учти и действуй!

Опуская трубку, Марина доверительно обратилась к Мазину:

— Слышали этого отставничка? Мастодонт. И с такими кадрами приходится работать. Не понимает, что молодежь сейчас предприимчивая, денежная, за ценой не постоит, если мы их тяжелым роком по мозгам. Хватит перед словом «прибыль» глаза опускать стыдливо.

Собственные большие навыкате глаза Марины Михайловны смотрели прямо, открыто и весело, не допуская сомнений в правоте передовых воззрений.

— Но вы, если не ошибаюсь, — прервалась она, — совсем по другим делам?

— Да. Я звонил вам.

— Как же! У меня записано.

Дергачева перевернула страничку настольного календаря.

— Игорь Николаевич?

— Именно так.

— Из частного агентства?

Эти слова, которые самому Мазину давались все еще с затруднением, Марина Михайловна произнесла очень непринужденно, и он вновь убедился, что имеет дело с человеком, свободным от недавних предрассудков.