Вертер Ниланд — страница 13 из 47

После обеда кое-что изменилось. Незнакомая дама привела брата Ханса, Отто, насчет которого мама заранее предупредила меня: «Этот мальчик немножко слабоумный: ты уж не дразни его».

— А вот и мы! — воскликнула дама, отпуская мальчика, как собачку, которая наконец-то получила свободу, чтобы прыгнуть на грудь хозяину. Он ходил, нагнувшись вперед, в невиданно высоких ботинках, носками внутрь, и в бриджах, как и брат, а лицо его, нелепо сморщенное, с разными глазами, было таким потным, что бесцветные космы липли ко лбу.

— Ага, вот и ты, малышкин, — сказал его отец.

— Да, — закричал тот, — да, да папа мама! — Он чмокнул родителей, потом Ханса, и тут же подпрыгнул изо всех сил на месте так, что всё задребезжало.

Я вздрогнул от грохота, но мальчик оказался добродушным, как и говорила мне мама.

— Ну, дай же тете Йет ручку, — велели ему, и он принялся непрерывно повторять «тетя Йет» и «здравствуйте тетя», пока не удалось с общей помощью построить из слов «здравствуйте тетя Йет» одну фразу.

— А это Симончик, — сказала тетя Янне.

— Привет, Отто, — сказал я и потряс взопревшую руку. Он опять подпрыгнул и получил лакомство — конфетку, которую тетя Янне сунула ему в рот. Всякий раз, когда его о чем-то спрашивали — привычно не ожидая ответа — он вопил «да-да», «да мама», с силой выталкивая слова.

На стол был водружен портативный граммофон, и новоприбывшая дама стала заводить его.

— Сегодня ночью он сухой был, — сказала она.

— О, это славно, как это славно, Отто, ты совсем-совсем сухой был, правда? — сказала его мать. — Какой славный мальчик, не правда ли, сестра Анни?

— Да, он был молодцом, верно, Отто? — откликнулась та.

— А ты что должен сказать? — спросила его мать. — Да, сестра Анни.

— Да сестра Анни, — после многих стараний одним духом выпалил он.

Отто с головой погрузился в свое занятие — выбирал граммофонные пластинки в коробке. Каждую он обеими руками подносил к самому лицу, словно обнюхивал. Нос у него был красный и мокрый, а на кончике виднелся желтый прыщик.

— Он их по запаху определяет, — объявил дядя Ханс, который тоже перебирал пластинки, сидя на своем стуле. — Вот эта, — сказал он и протянул пластинку Отто. Мальчик взял ее, оглядел, вздохнул и облокотился на стол, но, к несчастью, попал прямо на пластинку, которая с кратким треском раскололась натрое. Я вскрикнул, но Ханс, собрав осколки, посмотрел на этикетку и сказал:

— Старая-престарая и с трещиной к тому же была. Это не страшно, эй, Отто, парень, это всего лишь старая пластинка. Старая, Отто.

— Старая! — выпалил Отто и положил на проигрыватель поданную отцом пластинку.

Она не была похожа на остальные, — коричневая, тонкая, по-видимому, из бумаги или картона. Играла она только с одной стороны. Ханс надел на стержень круга резиновую крышечку, потому что пластинка была чуть выпуклой. Когда она заиграла, невыразительный голос произнес: «Пластинка Лоритон, которую вы сейчас слушаете, пригодна для записей любого рода. Она легкая, гибкая и служит в три раза дольше, чем обычная».

После этого голос объявил танцевальный оркестр. Когда музыка смолкла, голос сказал: «Пластинка Лоритон играет только с одной стороны, но возьмите в руку часы, и вы увидите, что продолжительность ее в два раза больше, чем у обычной пластинки. А цена, дамы и господа, не выше чем за половину».

Отто подпрыгивал от нетерпения. Его мать немедленно отыскала другую пластинку, небольшую, с розовой этикеткой. Это была песенка о трех малютках, исполняемая на два голоса.

За окнами моросил дождик. Я поплелся в комнату Ханса разглядывать собачку и вертеть в руках письменный прибор, и писал в нем до тех пор, пока меня не позвали домой.

По дороге я спросил у матери:

— Сколько лет Отто?

— Он чуть старше тебя, мышка, — ответила она. — Имей в виду, никогда нельзя спрашивать у дяди Ханса, сколько лет Отто. — Мне показалось, что дождь вдруг сильнее стал хлестать нам в лицо.

Задумавшись, я услыхал, как мать говорит:

— Они боятся, что когда их не станет, за Отто уже не будут так хорошо присматривать.

Оба замечания дали мне пищу для многодневных размышлений.

Только во время второго визита я понял из разговоров, что Отто жил не дома, а в детском приюте, и что приведшая его дама была приятельницей тети Янне и работала в этом заведении.

Было воскресенье, и мой отец тоже отправился с нами. Когда мы вошли, Отто получал за что-то нагоняй. Ханс стоял у окна, Отто — у старинной стеклянной горки, а дядя Ханс сидел у стола.

— Да, — сказала тетя Янне, проводив нас в комнату, — мы как раз об Отто говорим.

— Да, — крикнул Отто, — да мама!

— Здесь, рядышком, — сказал дядя Ханс, — в конторе — он имел в виду свою маленькую рабочую комнату окнами на улицу — стояла ваза с виноградом. Я вот подумал: и что это он без конца туда бегает. А он всякий раз отщипывал по ягодке, и теперь ничего не осталось.

Отто засмеялся и вприпрыжку промчался по полу. Его лицо лоснилось от пота.

— Мама считает, что это совсем не смешно, — сказала тетя Янне, — ты плохо поступил, Отто.

— Отто плохо! — выкрикнул тот с искаженным от страха лицом.

Граммофон играл бесперебойно, и разговор сделался еще более оживленным, когда явилась чета Фонтейнов. Жену я раньше никогда не встречал, но дома о ней рассказывали, что она, встречая знакомых, тащивших сумки с покупками, пряталась в подъезде или за живой изгородью, чтобы не пришлось здороваться с теми, кто сам ходит по лавкам за продуктами. Еще о ней говорили, что, бывая по вечерам у кого-нибудь в гостях, она отлучалась на часок, чтобы посмотреть, спит ли ее сын, которому было уже девятнадцать.

Ее звали «тетя Элли», но взрослые язвительно именовали ее «чокнутая Элли».

Однажды мама зашла к ней домой, в дверях они перемолвились словом, и та сказала, что у нее сейчас педикюрша, однако при этом запихнула моей матери в рот огромную конфету со словами: «Вообще-то это для высших сфер, но тебе уж — так и быть, ладно».

Дома мама пыталась передразнивать ее голос, гнусавый, словно у страдающей полипами, но теперь я услыхал, как он звучит в самом деле.

Муж тети Элли, мой отец и дядя Ханс пошли в кабинет; дядя Ханс передвигался своеобразно, ища руками опоры и, ссутулившись, одну за другой выбрасывал вперед тонкие ноги.

Я последовал за ними по коридору и вслед за дядей Хансом вошел в кабинет.

— Это и есть чокнутая Элли? — спросил я у дяди Ханса, махнув через плечо в сторону гостиной. Этот вопрос, заданный в присутствии ее супруга, привел дядю Ханса, как я потом понял, в чрезвычайное замешательство. Он порылся в кармане жилета, нашел монетку в двадцать пять центов, протянул ее мне и сказал:

— Можешь сходить купить себе мороженое.

Я вышел на улицу, где как раз проходил лоточник, положил монетку на тележку и сказал:

— Мороженое.

— За пять? — спросил он.

— Хорошо, — сказал я.

— Или за десять?

— Хорошо, одно мороженое, — сказал я.

— Так за пять или за десять? — спросил он. Никакого определенного решения принято не было, но он положил мне очень большую порцию и, как только я забрал ее, из дому вышла мама.

— Он плохо себя вел, — сказала она мороженщику, — ныл, ныл да и выпросил.

Я вцепился в мороженое. Мама утянула меня в дом.

— А сдачу-то! — крикнул мороженщик, но мы были уже в доме, и дверь захлопнулась. Мороженое мне не понравилось, и с позволения хозяев я оставил его на тарелке в кухне.

С тех пор начались регулярные взаимные визиты. В день рождения я получил от моих новых тети и дяди металлическую заводную машинку, и не подал виду, что в сущности был уже слишком взрослым для этого.

Обычно они приходили к нам каждую новогоднюю ночь, при этом мой отец с помощью таксиста заносил дядю Ханса наверх.

Паралич все эти годы оставался неизменным, но мне помнится, что как-то в полдень тетя Янне рассказала нам, что началось регулярно возобновляющееся оцепенение правой руки. В том же году я начал ходить в подготовительную школу, и расположена она была неподалеку от квартиры Бословицей. В воскресенье перед началом нового школьного года я зашел их проведать. Меня пригласили к столу.

Тетя Янне рассказывала своей сестре, что Хансика пристроили в интернат в Ларене, потому что никакого сладу с ним не было.

— Они, бывало, повздорят, — сказал она после обеда, когда дядя Ханс сидел в своем кабинете, — и он этак положит руку отцу на голову, и тот злится, прямо ужас.

Далее она поведала, что соседка, с которой она этим утром беседовала через забор в саду, косвенно обвинила ее в этом решении, заявив: «Одного ребенка уже из дому выставили, теперь от другого отделались».

— Я все утро на диване пролежала проплакала, — сказала тетя Янне.

— Наглость какая, такие вещи говорить, — ответила сестра, — не ее ума это дело.

— Завтра, — сказал я, — школа начинается, — я показал на здание на углу, — как ты думаешь, нам уже в первый день на дом зададут?

— Да нет, не думаю, — сказала тетя Янне.

Теперь, когда Ханса не было, я с любопытством обшарил его комнату, но не нашел ничего интересного. Собачка по-прежнему стояла на том же месте, однако письменный прибор давно исчез.

— Хочу взять книжки почитать, — сказал я, когда тетя Янне вошла в комнату, и, словно в глубокой задумчивости, остановился перед книжным шкафом. — Вот эти. — Я наугад вытащил два тома «Толстяка и Жердины»[2], — детские рассказы про толстого и худого мальчиков, — и «Книгу о Иеремии, именуемом Михаилом». — Если Ханс разрешит, — сказал я.

— Если мы разрешим, — сказала тетя Янне, — ты — наш любимчик.

— Я вовремя верну, — сказал я.

За три года до войны они переехали в дом, выходивший окнами на реку, за которой было ответвление канала и голая намытая земля. При входе нужно было взбираться на двадцать высоких гранитных ступеней. Здесь, помнится, однажды осенью я наблюдал крупные занятия по подготовке к воздушной обороне.