Вертер Ниланд — страница 20 из 47

Гроб был пронесен по главной дороге до могилы, и после того, как отслужившие панихиду сняли шляпы, при помощи механического устройства спущен в яму.

— Желает ли кто-либо из присутствующих что-нибудь сказать? — услужливо осведомился человечек. Тогда выступил вперед мой дядя и, словно перед ним была большая толпа слушателей, разразился речью о нелепо устроенном человеческом мире, в котором, как он сказал, отец не чувствовал себя как дома. «Вот ведь идиот», — подумал я. Мама всхлипнула, и когда дядя сказал, обращаясь к яме: «Прощай, отец», мы молча покинули кладбище. Экипаж доставил назад маму и тетку, дядя проехал с ними часть пути.

Мой брат и я забрали свои велосипеды от дверей дома престарелых и поехали домой. На Рингдейке я спросил:

— Как тебе дядя Вим?

— Вот ведь идиот, — хмыкнул мой брат. Тут я напомнил ему об оставшихся у него часах и трубке деда, которые мы, с разрешения матери, могли поделить жеребьевкой.

— Давай прямо сейчас, — предложил я. Мы сошли с велосипедов, и брат подбросил вверх центик. Пронесшийся мимо автомобиль бесследно унес его. Мы объявили жеребьевку недействительной. Следующий бросок дал более ясный результат. Мне достались часы, а моему брату — трубка. Это было наилучшим решением, потому что у него вещи частенько ломались. Я же обращался с часами осторожно, и они ходят по сей день.

Десять веселых историй

Беседа с Ван Хет Реве

Как-то раз, холодным воскресным днем перечитывая «Вечера», я вспомнил, как заинтересовала меня после первого знакомства с книгой личность автора. Однако я никогда не пытался встретиться с ним. Кстати, в то время ходили слухи, что человек он неподатливый, и с посетителями и корреспондентами имеет обыкновение обходиться холодно, порой даже грубо.

Тогда, перечитывая эту по-прежнему замечательную книгу, которая, вне всяких сомнений, сделалась классикой нидерландской литературы, я решил попытаться устроить беседу с ним. «Он нигде не бывает», — говорили мне. — «Он живет очень замкнуто». «Сущий отшельник». «Одержимый мономан».

Подобные характеристики — все, впрочем, из вторых или третьих рук, — возбуждали меня и только разжигали мое любопытство. Как живется писателю, чей роман — «Вертер Ниланд», появившийся пару лет спустя после его первой, сенсационной книги, — был проигнорирован; писателю, который в 1956 году опубликовал сборник написанных по-английски рассказов, но важность их обратно пропорциональна оценке, до сих пор ими получаемой?

Если он отшельник, никуда не ходит и друзей у него нет, посредника найти будет нелегко, подумал я. Сверившись с телефонной книгой, я, к удивлению своему, обнаружил его имя. «Сообщество Экспериментальных Космических Полетов», — произнес чей-то голос после того, как я набрал найденный номер. До моего сознания дошло только «Сообщество», и я, извинившись, прервал связь. Следующая попытка вывела на «Объединение Охраны Захоронений и Восстановления Культа Мертвых». На сей раз я немного подождал, прежде чем положить трубку. На том конце линии молчали. «Это номер ван хет Реве», — в конце концов произнес я, вполне уверенный в своей правоте.

— Да, верно, — хмуро ответили мне. — Но я не сомневаюсь, что вы тут содом собираетесь устроить. Вы же не уйметесь, покуда как можно больше народу друг против друга не настроите. Я не знаю, кто вы, но намерения ваши для меня более чем прозрачны.

Я помешкал, проигнорировал его вспышку и сообщил свое имя и цель звонка.

— Да, хорошо, — тем же пасмурным тоном ответили мне на том конце. — Приходите. Желательно с утра, часов в девять. Нет, лучше в субботу, в одиннадцать, я тогда уже с рынка вернусь. Все равно суббота — гнилой день, коту под хвост. Приходите ровно в назначенное время. И не рассиживайтесь на полдня, это утомительно.

В «назначенное время» я пришел к писателю, — он жил в верхнем этаже дома вблизи одной из крепостных стен Амстердама.

— Холодища, — произнес он со злобным хохотком, когда я, миновав табличку с изображением черепа и костей и надписью «DANGER», прошел в большую, голую комнату с полом без ковра и окнами в двух стенах, — там, и правда, было очень холодно, несмотря на ярко пылающую «буржуйку».

— Это историческая печка, в которую мочился герой, Фриц ван Эгтерс[8], — сказал он, предложив мне присесть в довольно необычное кресло, где подушкой служил оранжевый спасательный жилет. — Я пытался ее продать, но в гаагском Литературном музее ее не захотели. — Тон его был таким же, как и во время телефонного разговора: мрачный, терпеливый, но в то же время слегка угрожающий.

— Вы явились по заданию какой-то газеты? — спросил он, странно хмурясь. Внезапно я осознал, что он цитирует из «Мене Текел» Несцио[9].

— Да, но я уже знаю, что вы очень серьезно относитесь к своей работе, — быстро ответил я, немало гордясь собственной находчивостью. Лицо ван хет Реве чуть расслабилось, и на нем появилось подобие улыбки. «И точно, одержимый, — подумал я, — да к тому же еще и деспот».

Ван Хет Реве обнаруживает мало общего с существующими о нем представлениями, и не очень похож на свои фотографии. В сущности, он вообще не похож на писателя, и еще меньше на интеллектуала. Его манера беседовать и выбор слов немедленно выдают всепроникающую наблюдательность и очевидную, весьма тонкую чувствительность, но ни лицо, ни фигура не позволяют заподозрить, что имеешь дело с художником. Впечатление, скорее, такое, что перед тобой худощавый, нервный крестьянин, в крайнем случае рыбарь-кальвинист, но никак не писатель.

— Похоже, сахару у меня нет, — говорит он, негромко чертыхнувшись. — Вы тоже пьете кофе без сахара? Отлично. Курите? А, у вас марочные сигареты. Очень хорошо.

Повисает опасное молчание.

— Ну что ж, к делу, — говорит он.

— Когда вы начали писать? Не в 1946 ли году?

— Писать я начал гораздо раньше. Лет, наверно, с шестнадцати-семнадцати. Грудами, охапками. Потом долго все это хранил.

— И никогда не публиковали?

— Нет, это все была чушь собачья, я и сам прекрасно понимал. К счастью, никто, кроме меня, этого никогда не читал. Пошлые побасенки. Фальшивый, патетический вздор. Дешевое кривляние, напыщенная галиматья. Набралась стопка с полметра высотой. Однажды в воскресенье я взял да и спалил все. Помню, печка из-за этого погасла.

— Говорят, что вы невероятно критически относитесь к собственным произведениям и очень долго работаете над ними, прежде чем отдать в печать.

— Да, правда, у меня есть ощущение, что я работаю дольше, чем кто-либо другой. Для многих напечататься — это событие, свершения которого нужно добиться как можно скорее, это как бы некое подтверждение чего-то. Напечатанное произведение приобретает в их глазах ценность, которой оно доселе не обладало. Такого чувства я не испытывал никогда — оно мне совершенно чуждо. Я вот ни разу в жизни не вопил от восторга по поводу того, что меня напечатали. Изданный труд всегда кажется мне столь же несовершенным, сколь и в рукописи, с той лишь гнусной разницей, что текст уже не переделать.

— Вы много вычеркиваете, переписываете?

Лицо ван хет Реве искажает болезненная гримаса.

— Видите ли, — говорит он, — я не знаю, как это все работает психологически, но вам вот что скажу. Рассказ — страниц, скажем, на сорок, — означает для меня по меньшей мере сотни четыре листов писанины, сокращений, скомканной бумаги и так далее. Похоже, существует некая тайная сила, мешающая мне сразу правильно взяться за работу. Это постоянная пытка, чудовищная трата времени, но постепенно я уверился в том, что именно так и должно быть, и смирился. Не подумайте, что я работаю небрежно и неаккуратно. Вовсе нет. Сперва я месяцами вынашиваю идею. Делаю наброски. Составляю план конструкции — всегда в трех частях, — определяю количество персонажей, имена, место действия, погоду, все с предельной точностью. С этим у меня порядок; я просматриваю схему, убеждаюсь, что все хорошо, добротно, и приступаю к работе. Но тут я захожу в тупик — Бог знает, в чем тут дело, но так уж получается.

Я начинаю заново, переделываю, опять застреваю, вновь начинаю, и так раз двадцать. Это занимает самое меньшее пару месяцев. Потом, постепенно, в процессе работы, по-прежнему пыхтя и прикидывая то так, то эдак, я начинаю смутно осознавать, что тут мне какая-то существенная деталь не дается, но какая именно? Может, с исходными данными наврал? Может, это слабо, неправдоподобно, или бьет на дешевый эффект, неприемлемо, сентиментально? Я проверяю все возможности, но ничего не нахожу. Что ж, опять принимаюсь за работу. Растет стопка набросков, незаконченных глав, перечеркнутых на три четверти страниц. Весь этот материал должен оставаться под рукой, поскольку я буду использовать его потом: уже с организационной точки зрения это — кошмар. Никто не смеет приближаться к моему столу. Когда я уже на грани отчаяния и готов руки на себя наложить, обнаруживается, что в каждой новой версии все отчетливей проступает одна и та же незначительная деталь. Эти совершенно второстепенные, на первый взгляд, мелочи оказываются истиной и квинтэссенцией рассказа. И как только ты совершил это открытие, тобой овладевает мощное ощущение расцвета, освобождения. Ты знаешь, что напишешь и закончишь рассказ. Кровь, пот и слезы на этом, понятно, не кончаются, — жизнь не малина, — и уж точно ангел тебе из-за спины нашептывать не будет, чтобы ты строчил, как заведенный, но ты уже знаешь, что победа будет за тобой. Собственно, в этом и есть вся литература, все искусство: победить хаос. Взять верх над хаосом и подчинить его себе. Господь создал все из ничего, будучи и в то же время не будучи отрицанием самого себя. Ни изменить этого, ни соучаствовать в этом человек не может. Но он может, словно ангел Господень, обнаружить порядок там, где прежде царила неразбериха, и тем самым явить Господа себе и другим. Что-то я заболтался. Я хочу сказать, все то, что я говорю, чертовски верно, но так, как я это формулирую — просто бред сивой кобылы. Не записывайте. Оставьте, — если я захочу это сказать красиво, я в два дня не уложусь.