Вертер Ниланд — страница 27 из 47

Отчий дом являлся форпостом борьбы международного пролетариата. Этим сказано многое. Я отродясь не видывал такой концентрации страждущих, как среди тех, что ходили к нам в дом. Количество горбунов, колченогих, астматиков и чахоточных, одержимых и жалобщиков в рядах членов партии было необычайно велико. Не могу припомнить никого, кто бы не был болен, не заболевал, либо не боролся с болезнью в семье. Если у кого-то все было в порядке с головой, то у него имелась дебильная жена, не умевшая либо читать, либо писать. Если оба супруга были хорошо сложены, то дочка их страдала от болезни дыхательных путей, искривления позвоночника или смертельно опасной анемии. Хвори были, действительно, по большей части серьезного и основательного характера, это я хорошо помню. После каждого партсобрания в нашем доме добавлялась очередная дурная весть. «Сыночек у тех-то и тех-то, уж так с ним плохо…» — причитала моя мать, после чего пускалась в рассуждения на медицинские темы. Порой бывали у нее моменты просветления, и она объясняла недомогание халатностью близких, но в основном во всем была виновата беспросветная судьба пролетария. Из многих уловленных мною разговоров, имевших отношение к медицине, явствовало, что в капиталистических странах на исцеление или основательное лечение надеяться не приходилось: врачи просто-напросто использовали рабочих для экспериментов, во время которых частенько, согласно, например, заявлению одного книгопечатника из Димена, «пациентам впрыскивали ковровую пыль». А вот в Советском Союзе с этими вещами обстояло совсем по-другому. Там все можно было вылечить. И не было ни одного страждущего, который не мечтал бы о паломничестве в сии Палестины. Теперь я понимаю: все они думали, что, стоит только Сталину отрезать болящий орган, понюхать, поплевать на него, освятить, вновь пристроить на место, и всю хворь как рукой снимет. Очень ясно помню, как некие благословленные и впрямь отправлялись в Россию с целью навсегда отбросить костыли: один скрюченный ревматизмом чиновник, за пару лет превратившийся в Крыму в произвесткованную щепку и обнаруживший потом, что ему запрещено выезжать из страны; или еврейская девушка из Польши, тяжко страдавшая от бронхита, — обосновавшись в русской столице, она там же довольно скоро умерла от интоксикации почек.

Существует несомненная связь между коммунизмом с одной стороны и как телесным, так и духовным убожеством и уродством с другой. Чисто ли это каузально, и в каком направлении развивается эта каузальность, наверняка не скажу. Вряд ли уродство и болезнь способны сделать из человека коммуниста, ибо в таком случае у коммунистического движения было бы гораздо больше сторонников, чем на самом деле. Я скорее склоняюсь к убеждению, что принадлежность к коммунистической партии либо уродует, либо увечит человека, либо и то, и другое — поскольку, подозреваю, вызывает одутловатость кожных покровов, искажает черты лица и очень быстро портит зубы. Доказательств этому предположению я привести не могу, но ясно видел, что коммунистические активисты, шагающие в ногу с партией, ни здоровее, ни красивее со временем не становятся.

В годы моей юности вышеизложенные соображения мне в голову не приходили еще и потому, что за пределами сего круга верующих я почти ни с кем не общался. Весь этот поток болтунов, всезнаек и коробейниц, вечно в каких-то прыщах, кривых на один глаз и с ребенком, нуждающимся в отправке в санаторий, состоял из апостолов и, следовательно, святых, ожидавших царства Божия, где лев будет питаться соломой, а рабочий — исключительно тоскливейшими брошюрами в красных выцветших обложках. Вместе с ними жил я надеждой на это царство, — десять, двенадцать, пятнадцать лет, пока некое событие не нанесло первый удар по моей вере.

Это случилось 12 марта, году, предположительно, в 1945. За неделю до этого Ада, явившись с ежедневным визитом, принесла в плетеной хозяйственной сумке некий таинственный предмет.

Ада — черноволосая, крепко сбитая молодая женщина с совершенно черными передними зубами и с гландами, или в любом случае чем-то полипообразным, что мешало ей говорить, — была коммунистической героиней Сопротивления. Она ежедневно поставляла нам тексты лондонских новостей, которые ловила с помощью радиоприемника, и я десятками копировал их — каллиграфировал тушью в коммунистические бюллетени, и затем мы с матерью под покровом темноты расклеивали эти бюллетени в нашей округе.

На сей раз сумка содержала что-то еще, поскольку Ада производила ею некие таинственные пассы. В конце концов, Ада уселась, серьезно взглянула на моего отца и выудила из сумки тяжелый предмет, оказавшийся револьвером. К нему прилагались несколько патронов, и она хотела, чтобы мой отец проверил и оружие, и боеприпасы, — все же он служил в кавалерии. Патроны оказались непригодными, поскольку были на два миллиметра толще магазина, и она призналась, что и сама это видит. Она с серьезным видом кивнула, когда мой отец подтвердил ее предположение, и вновь спрятала вещи в сумку. Какая практическая цель крылась за ее походом через улицу со всем этим добром, я так и не понял.

Неделей позже, после обычного своего утреннего посещения, она вернулась в полдень с важным сообщением. Мне предписывалось на следующее утро, сразу же по истечении комендантского часа, то есть в пять, явиться к ней в дом, с тем, чтобы вместе с ней и ее мужем отправиться на важное дело. Характер дела содержался в тайне, и мне нельзя было о нем знать. Правда, она сказала, что к нам присоединится четвертый человек, и в нашем распоряжении будут собака и револьвер.

В назначенное время, чуть после пяти, я отправился к Аде. Она жила в маленьком доме, служившим одновременно магазинчиком, на Амстелдейк. Дело вот уже несколько месяцев простаивало, и витрина была пуста, если не считать нескольких выцветших журналов мод. В самом магазинчике в течение предшествующих летних месяцев проводились всяческие перестройки, которые теперь, однако, все были остановлены, так что помещение казалось пустым. На мой стук открыл муж Ады и по коридору провел меня из магазина в заднюю комнатку. За окнами было темно, в доме — еще темнее, но в комнатке я различал окно и очертания некоторых предметов. Ада вышла из кухни и со всяческими предосторожностями, чтобы я не пронес руку мимо, вручила мне маленький съедобный предмет, оказавшийся печеньем из тушеной кормовой свеклы. Я быстро расправился с ним, прислонившись к углу кровати. Пес — сильно отощавший, — хотя в темноте этого было не разглядеть, — большой черный бувье, вошел в комнату и улегся у моих ног, жалобно повизгивая от голода. Я, однако, не смог заставить себя поделиться с ним и, проглотив последний кусок, вытер нос, из которого начало капать.

Мы говорили вполголоса, будто кто-то мог нас подслушать. Оба, Ада и ее муж — чуть пониже ее, изрядно плешивый и сутуловатый, — были уже в куртках, но теперь надели еще по одной. После этого мы пустились в путь. Пес жался к нам и не носился туда и обратно, как это любят собаки, но почти человеческим шагом трусил рядом.

Мы шли примерно минут пятнадцать, пока не достигли перекрестка двух больших улиц. По дороге нам никто не встретился, да здесь и не было ни души. Небо немного расчистилось, и уже можно было различить дома, окна и даже тротуар. Мы зашли в портик какого-то магазина и остановились там в ожидании.

Через пару минут я заметил, как что-то приближается к нам со стороны центра города. Судя по скорости, это был велосипед, но гораздо крупнее и длиннее обычного и какой-то прямоугольный.

— Вот он, — сказал муж Ады, и мы вышли из портика. Приближающийся некто или нечто поспешно пересек перекресток и подъехал к нам. Это был велосипедист в темном дождевике; он привез с собой растянутый на решетчатой раме квадратный кусок холста метра в два длиной, так что с трудом слез с велосипеда. Ни сказав ни слова, человек огляделся по сторонам, положил раму на землю и вытащил длинную веревку с привязанным к ней камнем.

В сумерках я внимательно разглядывал раму. Она была сложена вдвое, и половинки ее соединялись шарнирами. К углу каждой половины был приделан железный крюк. Человек вновь огляделся, поднял раму, разложил ее и вновь опустил на землю, холстом вниз. Он закрутил два деревянных запора, скрепивших разложенные в длину половины, и протянул конец веревки в металлическую петельку, которую я только тогда заметил. По его знаку мы с мужем Ады подняли раму и вынесли ее на середину улицы. Человек забросил камень, привязанный к другому концу веревки, на трамвайные провода. Камень вновь упал на землю, человек споро потянул за веревку, и рама, вихляясь в воздухе, потащилась вверх. Она достигла проводов, и через рывок-другой зацепилась за них крюками. Человек несколько раз сильно рванул веревку и всем своим весом налег на нее. Раздался звук, словно что-то сломалось, веревка оборвалась, и освобожденная рама повисла на трамвайных проводах. Какое-то время она покачивалась, потом застыла, поскольку ветра не было. Несколько мгновений до того, как мы разошлись, я разглядывал щит, на котором было что-то намалевано. Холст был белый, и с отступом примерно три четверти от верхнего края на нем черным курсивом были выведены пять заглавных букв: ГОЛОД. Человек вновь оседлал велосипед, махнул на прощание и умчался в том же направлении, откуда появился. Ада с собакой, ее муж и я быстро разошлись в разные стороны и каждый своим путем направились по домам.

Всю дорогу домой я раздумывал над проблемой цели и средств. Всякое ли средство оправдывается целью? Возможно, не всякое, однако очень многие, к такому я пришел выводу. Но как быть в том случае, если вообще никакой цели не ставилось? От этой мысли я пришел в отчаяние и попробовал привязать хоть какую-то цель к вывешиванию щита. Акция была направлена против вражеских оккупантов, это было ясно, но в какой степени она могла навредить им? Умерит ли враг, благодаря этой акции, свою жажду убийства и разрушения? Подобный агрумент мне пришлось отвергнуть. Какую важность мог иметь этот плакат для населения Нидерландов? Нельзя же сказать, что таким путем до сведения врага доводился факт, доселе ему неведомый. Как не старался я и не ломал голову, ни к какому иному выводу, кроме того, что ради совершенно бессмысленного поступка на карту была поставлена жизнь четырех человек, я прийти не сумел, и мне сделалось горько. Я спросил себя, кто разработал этот план и кто отдал приказ. Вряд ли это была работа одиночки: вероятней всего, плакат изготовил кто-то другой, не давешний велосипедист, а сама акция была задумана на каком-нибудь собрании. Позже я еще частенько задавался вопросом, кто был тот человек, от которого исходило распоряжение. Возможно, за то короткое время, что еще оставалось немцам, они успели схватить его и казнить. В этом случае его труп был после войны откопан где-нибудь в дюнах и обрел вечный покой в геройской могиле, на которую, по всей вероятности, возложил венок министр-президент. Никто теперь уже не узнает, что это был тот, кто попытался отправить на смерть четырех человек, снабдив их квитанцией из пяти бессмысленных букв, так что он навеки пребудет героем. Если это так, стало быть, на то есть воля Провидения, и нужно с этим смириться. Но, может быть, он был еще жив.