В окошке пришли к выводу, что упомянутая мною особа, возможно, находилась где-то на набережной. Я вышел из конторки и зашагал в указанном направлении, пока не уперся в таможенное заграждение. Я попросил, чтобы меня пропустили, оставил вещевой мешок и подошел к судну, которое завидел издалека. Это был на удивление маленький кораблик, средняя палуба которого едва виднелась над водой, — там шла погрузка. Другого нигде не было видно; стало быть, это и было предназначенное для отплытия судно.
На набережной я спросил человека, который, по-видимому, распоряжался работами, об искомой особе. Оказалось, что это он и есть, однако он тоже заявил, что о моей переправе ему ничего не известно. Дождь усилился, и ветер дул такими порывами, что куски разговора временами относило в сторону, так что их приходилось повторять.
Человек окинул меня нетерпеливым взглядом и смахнул со своих рыжих волос и пятнистого грубого лица воду, угрожавшую скатиться ему за ворот непромокаемого плаща.
— Я сейчас все выясню, — сказал он. — Вы ступайте пока что на борт.
Я сообщил ему, что мой мешок с вещами был все еще на таможне.
— А, ну так я его прихвачу, — объявил он. Мне ничего не оставалось, как только подняться по сходням. На носу корабля шла погрузка леса. Я остановился где-то посередине судна. Неподалеку внезапно возник высокий человек с желтым лицом и грязного цвета волосами и, проворно через что-то перепрыгнув, очутился рядом со мной.
— Тебе туда, — он указал на какую-то дверь. — Но старика, видать, покамест нету. Думается мне, в церкви еще сидит. — Его лицо исказилось гримасой, обнажившей ряд скверных зубов, и он вдруг издал глубокий стон, прижал руку к области желудка и, прикрыв глаза, помотал головой; стон тем временем перешел в тихое шипение.
— Ёксель-моксель, — пробормотал он.
Я поблагодарил его, подошел к указанной двери, постучал, помедлил, не получив ответа, и все же вошел. Я очутился в кают-компании. Присев к столу, я вытер лицо носовым платком и стал ждать. Комнатка производила мрачное впечатление. На стене висел стилизованный под маленький штурвал барометр, а также небольшие ходики с грузом в виде сосновых шишек. На поддельной каминной полке были фотографии двух на редкость безобразных, нездоровых на вид детей — мальчика и девочки. На щербатой книжной полке без книг, в щели гипсовой подставки стояла круглая матовая тарелка, за которой находилась электрическая лампочка, а перед тарелкой — гипсовая пастушка с двумя собаками. Под подставкой виднелись наплывы некой затверделой субстанции, из чего я заключил, что подставка была на клею — из-за морской качки. На довольно широком подоконнике были расставлены мелкие, сработанные из меди вещицы-кувшинчик, бочонок, спичечница. Имелась также коричневого плюша лавка — в углу, где валялись несколько дамских журналов. Кроме этого, в другом углу был маленький гранитный кухонный стол и раковина, и то и другое задрапировано складками клетчатой розовой ткани.
Откуда-то снизу послышались медленные шаги, которые приближались к дверям напротив меня. Правая дверь отворилась, и я поднялся. Вошла худая женщина лет тридцати пяти–сорока. Я поздоровался с ней и представился. Несколько помедлив, она неловко, словно не была привычна к рукопожатиям, взяла мою руку и тут же вновь отпустила.
— Это вы с нами едете? — обвиняющим тоном осведомилась она. — Я думала, с нами поедут две дамы. — Она говорила с северным акцентом. На ней было скверно сидящее коричневое платье, до горла застегнутое на матерчатые пуговицы. Ее русые волосы, тусклые и выщелоченные низкокачественным мылом, были забраны сзади в шиньон. Суровое, в очках, лицо и бесцветные кожистые губы лоснились тем особым сероватым лоском, который так часто встречается у женщин из провинции. Она не стала садиться, но принялась нашаривать что-то у раковины и в шкафчике под ней.
— Вы, должно быть, студент? — спросила она.
— Да, ну да, как же, в сущности, да, я еще учусь, — сказал я, приготовившись дать более подробные разъяснения к этому довольно невнятному ответу; но женщина промолчала и осталась стоять у окна. Ветер то и дело с воем горстями швырял дождь в стекло.
— Ужасная погода, не правда ли? — заметил я.
Женщина не откликнулась. Она продолжала стоять на том же месте, но глядела не в окно, а в угол комнаты. Я избегал смотреть на нее и пытался внушить себе, что она занята неким делом, хотя было совершенно ясно, что она не делает ничего.
— Вы не пастора ли Квакеля знакомый? — нарушила она молчание.
Я сделал задумчивое лицо.
— Пастор Квакель, — тихо повторил я. — Нет, я такого не знаю.
Теперь окончательно воцарилось молчание. Будь я на судне своим человеком, я бы мог сказать, что пойду посмотрю, как там дела, или что мне надо глотнуть воздуха. Но этого сделать я не мог, к тому же прогуливаться по палубе в такую погоду было бы по меньшей мере странно. Я покрылся испариной, и мужество начало оставлять меня. Я с тревогой думал о своем багаже, оставшемся на таможне, о моем имени, которое все еще в последний момент могло навести на след имевшей место переписки, о двух дамах, которые, не исключено, могли бы потребовать свои места, и, несколько отстраненно, о том, могу ли я, по сути дела, находиться в этой кают-компании. В таком состоянии лучшее, что можно придумать, — это смотреть в пол и бормотать про себя бессмысленные слова и фразы. Что я и делал. «Ёкалэмэнэ, тум-турум, турум. Ничего не могу поделать, ничего, бом-тирли-бом. Господь Спаситель. Ямы, ямы кругом. Улюлюхи, чики, чики. Положеньице. Рикитики-хоп». Женщина уселась и принялась рыться в ящике.
По палубе в кают-компанию прошли теперь капитан и тщательно одетый немолодой господин. Когда они появились, я почувствовал немалое облегчение, заметив, что капитан принес мой вещмешок. Капитану было на вид лет за тридцать: крепко сбитый, с ранней пролысиной и заурядным, немного мясистым лицом морского волка. Черты его были несколько угрюмы, но без откровенной злобы. В глазах его, однако, лежало выражение нескрываемого раздражения и недоверчивости. Я представился обоим. Аккуратно одетый господин уселся и принялся дотошно выспрашивать мое имя, которое записал в уголке листа бумаги. Его левый глаз все это время смотрел совершенно в другую сторону.
— Условия вам известны? — строго спросил он.
— Десять гульденов, я полагаю, — ответил я, посколько это было то, что мне сказали,
— Пять гульденов в день, — взревел человек, размахивая бумагой, чтобы высушить чернила, — и десять гульденов вперед. Я попозже зайду к вам с распиской.
Передо мной опять замаячил призрак обнаруженной корреспонденции. Человек поднялся, сунул бумагу в карман и ушел.
— Вниз его снесите, — сказал капитан, кивнув на мешок. Я поднял его, и капитан указал мне на левую дверь. Трап за ней вел в каюту с двумя постелями, расположенными друг над другом. Не остаться ли мне покуда тут? — спросил я себя. Вообще говоря, кают-компания служила гостиной для капитана и его жены, стало быть, какое право я имел там рассиживаться? Я принялся распаковывать туалетные принадлежности, время от времени поглядывал через иллюминаторы наружу, а потом уселся, сложив руки. Я решил больше не показываться, пока меня не позовут. Таким образом я надеялся узнать, где мне предполагалось находиться днем.
Минут через десять меня позвали. Аккуратно одетый господин дал мне подписать отпечатанное на машинке заявление, в котором я выражал согласие с тем, что судоходство не несет за меня никакой ответственности, и затем исчез окончательно. В кают-компании остались капитан и его жена.
— Этот господин — студент, — сказала жена.
— Папиросу не желаете? — спросил капитан, кивнув на стеклянную шкатулку на столе. Я взял папиросу и наудачу сел. Капитан отложил какие-то бумаги, просмотрел их и подписал. Затем он глянул наружу, через палубу, где погрузочные работы закончились и над деревом укрепили брезент, открыл дверцу шкафа и включил радио. Он поискал настройки, прошелся по обоим станциям Хильверсума, глянул на свои часы, переключился на другую волну и стал искать дальше.
— Это же вроде вещание на заграницу? — спросила женщина.
— Ну да, я его и ищу, — пробурчал капитан нетерпеливо. Он остановил индикатор на станции, которая транслировала на нидерландском, «…и паче всего немощным, и тем, кто страдает от мучений и боли, — говорил голос. — Ниспошли им веру и силу, дабы они смогли обрести Тебя и прилепиться к Тебе, и получить от Тебя утешение. Аминь». Маленький хор затянул псалом. Капитан по-прежнему сидел возле радио. Его жена, присевшая у стола, застывшим взглядом смотрела в одно из запотевших уже окон. Ее тонкие губы еще больше поджались. Ни один из них не шевельнулся, пока пение не окончилась.
— Опять они там играют? — спросила женщина; наклонив голову, она прислушивалась к отдаленным звукам.
— Нет, и речи быть не может, — ответил капитан. — Вы, часом, не католик? — внезапно спросил он меня.
— Нет, нет, вовсе нет, — ответил я.
— Что ж, могло быть и так, — жестко сказал он.
Я кивнул. Опять повисло молчание. Капитан закрыл радиошкафчик и отправился на берег. Я спустился по трапу в свою каюту и некоторое время сидел там, ничего не делая. Я решил, что судно, судя по различным звукам, было готово отчалить, и вновь протопал наверх, чтобы пройти наружу через гостиную. В гостиной, однако, сидела жена капитана. На кухонном столе горела керосинка.
— Хотите чаю? — спросила она.
Я принял ее предложение и присел к столу.
— Надолго вы в Лондон? — спросила она.
— Месяца на два–три, — сообщил я.
— Что вы изучаете? — спросила она, налив мне чаю.
Я набрал полную грудь воздуха и сообщил ей, что тут произошло некоторое недоразумение. Я не студент, а писатель. При этом сообщении, как обычно, по причинам, которых я никогда так и не смог понять, щеки мои начали разгораться от стыда.
Женщина пристально посмотрела на меня. Корабль завибрировал и медленно отвалил от берега. Возможно, она собиралась что-то сказать, но в этот момент вошел ее муж.