Я не ответила. А гостья уверенно прошла в прихожую. Сперва осмотрела вещи на вешалке. Мельком заглянула в кухню, потом в спальню, где спала моя дочь-малышка. И по-хозяйски протопала мимо меня в большую комнату. И я услышала:
– Ну, так я и думала, конечно, муж – художник. И портретов полно… А ведь мой Голубков – тоже художник. Не только писатель. А вот меня никогда не рисует. Ни одного портрета. Они с Казаковым вечно одни куда-то ездят. И меня не берут. – Помолчала. – Ну, теперь я хоть адрес ваш знаю.
И она уже горделиво и важно прошла мимо меня на площадку. Её каблуки дробно, звонко застучали вниз по ступеням узкой лестницы. И этот злой стук эхом повторялся на пятом моём этаже. Я стояла по-прежнему молча, ошеломлённо. И не сразу заперла дверь. Так вот, значит, какая жена у Дмитрия Голубкова. Что ж, как говорится, вот и познакомились…
Юрий Казаков был очень музыкален, любил, когда на Преображенке звучал наш «Циммерман». Я играла неважно, но легко «читала с листа» и аккомпанировала. А вот мой Юра пел прекрасно. Густой баритон красивого мягкого тембра. Часто по просьбам гостей солировал. «Гори, гори, моя звезда. / Звезда любви приветная. / Ты у меня одна заветная, / Другой не будет никогда-а…» И, стоя у пианино, смотрел на меня. На этих вечеринках всегда звучали старинные русские романсы. Глинка, Харито, Мусоргский. А порой из озорства мы включали ещё и частушки. Кто что помнил или вспомнил: «Нынче знает полсела, / Что я Коленьке дала / Пару раз по морде рыжей, / Потому что он бесстыжий». Или вот эта: «Я и Люська – под луной. / Люська – девка в теле. / Тьфу ты, нас зовут домой. / Снова не успели». И песни пели, конечно, разные. Особенно любили проникновенные, военных лет. Ведь мы и сами были из поколения «детей войны». И тогда Казаков, сидя в кресле возле балкона с потухшей сигаретой, чуть не плакал. Весь обращался в музыку, в слух. Прикрыв глаза, буквально растворялся и млел. И потом не сразу возвращался к застолью…
А ещё он был отличным, тонким искусствоведом. И в очередной своей поездке на Север случайно узнал, вернее, познал и полюбил историю великого художника-примитивиста Тыко Вылки. Ненца по национальности. Который родился в 1886 году на Новой Земле, на стойбище, в чуме среди льдов и снегов. А такие слова и понятия, как остров Вайгач, собачьи упряжки, следы зверей на снегу – песцов, белых медведей, – фиорды на Карском море, мыс Желания и Крестовая долина, были его азбукой, были судьбой… Когда в СССР во время атомных испытаний ему с семьёй, спасаясь от гибельной радиации, пришлось выехать из родных кочевий на материк (как и многим жителям Новой Земли), в область и в город Архангельск, это было просто мучительно. Позже за многие годы он так и не привык к городской жизни, к её укладу. Его знаменитая живопись, рисунки и акварели достались Архангельскому музею. А сам художник в 1960 году скончался и был похоронен семьёй и властями на Кузнечевском кладбище Архангельска.
А вот что в те годы написал о нём поэт Евгений Евтушенко: «И я восславлю Тыко Вылку! / Пускай он ложку или вилку / Держать как надо не умел – / Зато он кисть держал как надо. / Зато себя держал как надо! / Вот редкость – гордость он имел!»
Позже книгу о Вылке с названием «И родился я на Новой Земле» написал Казаков…
В тот грустный для меня осенний вечер в ЦДЛ неожиданно появился уже подвыпивший Юра. Он ходил с портфелем, набитым книгами, по нашему расписному кафе. В шуме обычного трёпа, споров под бутерброды и чоканье рюмками он бродил от столика к столику, от компании к компании и предлагал купить его новую книгу. Она стоила всего рубль сорок (как рюмка водки). Юра только что получил из типографии авторские бесплатные экземпляры… Пятьдесят штук. Неделю назад он принёс нам её на Преображенку в подарок. Словно свежий горячий блин со сковородки. Мы с мужем поздравляли его, конечно. Маленько обмыли. И автор нежно подписал нам эту книгу ровным, красивым почерком отличника. А мой Юра в ответ даже подарил ему свой карандашный рисунок на ватмане – подготовительный набросок к будущему портрету Казакова, уже на холсте и маслом.
И вот в ЦДЛ Казаков подошёл к нашему столику и вдруг, встретившись со мной взглядом, смутился. От неожиданности. Но ненадолго. Увидел, как я полезла в сумочку за деньгами, достал свою очередную книгу. И, раскрыв её на краю стола, подписал пьяным, корявым почерком: «Ирине и Юре Ракшам с любовью и по-добрососедски. Всё! Ю. Казаков. Чудесный осенний день. 6 октября 1977». А взяв деньги, тяжёлой, неровной походкой снова пошёл за стойку к буфетчице Мусе. И, как и прежде, гордо выложил перед ней эти 1 р. 40 коп. И она ровно на эту сумму налила ему рюмку «Столичной». Он сразу же, не закусывая, опрокинул её и вернулся в зал к столикам, чтобы опять заняться торговлей… Я подавленно смотрела, как от рюмки к рюмке его лицо болезненно краснеет.
Понимала, что и давление крови опасно растёт, и пульс опасно учащается. Юра всегда был человеком не очень здоровым. Наблюдая всё это с душевной болью, состраданием и стыдом, понимала: добром такие эксперименты не кончатся…
Долгое время я не могла прочесть повесть Голубкова «Волоком по Ламе». Всё как-то не получалось, всё дела и дела. А однажды в ноябре Казаков приехал ко мне с дачи в Абрамцево. Я сразу даже его не узнала. Глаза за очками заплыли, чёрный, опухший. В какой-то скорби сел молча на кухне на привычное место. И глухо сухими губами сказал:
– Знаешь, нашего Дмитрия больше нет. Погасла свечечка.
Я застыла в дверях:
– То есть как, больше нет?
И он, очнувшись, как ото сна, добавил:
– А он застрелился.
Я не знала и не могла знать причин всех горестей Дмитрия. Наверно, их знал Казаков. Но как друг по-мужски скрывал. А тогда за столом, спустя время, стал вяло и неохотно говорить, как всё это страшное произошло…
После очередного скандала с женой, оставшись один, Дима достал своё охотничье дорогое ружьё. Зарядил. Сел к стенке на стул. Неспешно разулся. Упёр приклад ружья в ботинок, а дуло зажал ртом. И поднял ногу к курку. Но тут его, очевидно, стало тошнить. Очень сильно. И стошнило так, что до слёз. Но, помедлив, он отдышался, сглотнул слюну и стал всё повторять. Пальцем ноги старался попасть и нажать на курок. И после очередной попытки раздался выстрел.
А дальше я услыхала от Юры страшное:
– И… мозги его ползли по стене комками… и высыхали… Это я сам уже видел.
Вот так 4 ноября 1972 года окончились земные дни хорошего писателя и художника Дмитрия Голубкова. Светлая ему память!.. Очень глубокие скорбные строки посвятил Казаков другу в своём проникновенном рассказе «Во сне ты горько плакал».
А рукопись повести «Волоком по Ламе» я до сих пор храню в домашнем архиве.
Тут надо бы ещё кое-что добавить. Связанное с образом Казакова. У меня в шкафу лежит его рассказ «Звон брегета». Экземпляр тоже «слепой», еле читаемый. Однажды в клятые девяностые по каким-то делам я поехала на своём жигулёнке в Малеевку (вернее, сперва в соседнюю Рузу, к композитору, который писал тогда к моему фильму музыку. А до сельца Малеевка там рукой подать. Ну я и решила её навестить).
Стою, не отводя глаз от классического особняка с колоннами. Это Дом творчества писателей имени Серафимовича. Сколько тысяч творцов, великих и невеликих, работало в этих стенах. Сколько поколений сменилось за десятилетия. Сколько написано книг. Порой здесь проходили и съезды Союза писателей, и совещания, и разные семинары. Например, двухнедельный «Семинар молодых талантов», в котором участвовала и я, грешная. Конечно, рядовым членом. А Казаков тогда уже ассистировал ведущим мастерам. Финансировал семинар (где мы, как в раю, вкусно ели-пили, на лыжах бегали, по вечерам смотрели кино и… заседали, конечно. Вслух читали, спорили и горячо обсуждали свои работы), и всё это оплачивали и Литфонд СП, и ЦК комсомола страны. Вот так в СССР воспитывали и берегли молодые таланты. А что за окном сегодня? Лучше уж не смотреть.
Воспоминания мои перед малеевским особняком накатывали как волны. Вокруг в лесу разбросаны деревянные коттеджи. Туда путёвки были дешевле. Но не каждый творец соглашался трижды в день (завтрак, обед, ужин) бегать в центральный корпус. А я любила. По морозцу, со скрипом. Прелесть! И вот теперь стою у колонн в раздумье… А что это вон там лежит в стороне?
В недоумении смотрю на небрежную пёструю кучу книг. Она как малая египетская пирамида. Оказывается, какой-то богатый коммерческий банк уже купил у Литфонда старинное здание и теперь освобождает под свои нужды все его помещения (кроме ресторана-столовой). Ликвидировал даже библиотеку. Оторопело смотрю на книги. Многие годы писатели дарили их родному дому. И, конечно, с автографами. Лёгкий снежок заметает эту печальную пирамиду. Наклоняюсь, беру крайнюю небольшую книжонку. Перчаткой сметаю снежинки с обложки… Господи!.. Да это же Казаков!.. Полистала страницы. Остановилась на содержании. Знакомые всё названия. А вот «Звон брегета». Боже мой! Это же чудесный ранний его рассказ.
И написан был именно здесь. И впервые прочитан на «Семинаре молодых талантов». И горячо обсуждён «литталантами» вдоль и поперёк. Написан он в чисто казаковском стиле и духе. Взгляд автора на событие и героев как бы со стороны. И читатель – уже как бы соавтор писателя. Да и всё творчество Казакова буквально пронизано любовью к миру. К речному туману, зелёной травинке, капле дождя, дыханию женщины. К миру прекрасному и всё-таки бренному. Грешному… Помню, как завистники, соперники (и молодые, и старые мастера) стали сплетничать: мол, автор Бунину подражает. Мол, он эпигон. Под Бунина пишет. И пошло-поехало, поползло шельмовство. Даже цитировали со смешочком: «Не делай под Маяковского. / Делай под себя». А мне хотелось спросить: «Ну а что ж вы-то не пишете, например, под Пушкина или Шекспира?.. Что, не получается?.. Кишка тонка?..» А Казаков самобытен предельно, даже с избытком. Второго такого нет и не будет (как, впрочем, и Бунина, и Набокова…).
А «Звон брегета» – рассказ печальный. О том, как молодой корнет Михаил Лермонтов, всегда мечтавший встретиться с великим Пушкиным, своим кумиром, наконец однажды, решившись, прибыл на Мойку, 12, к дому поэта. Уже смеркалось, когда корнет издали вдруг увидел, как к высоким парадным дверям подкатили сани и из них кто-то на руках вынес, как ребёнка, еле живое тело. С запрокинутой кудрявой головой и безжизненно повисшей рукой… В этот момент в кармане корнета зазвонили часы, его круглый швейцарский брегет с откидной крышечкой. И всё дальнейшее происходило как бы под тихий звон дорогого брегета…